Жан Бодрийар – аналитик современного общества

Жан Бодрийар – аналитик современного общества По мере развития цивилизации, расширения научных и информационных рамок нашего социума, общение между индивидуумами постоянно изменяется. Совершенно очевидно, что меняется, по крайней мере, форма передачи информации между субъектами – и, вопрос, открытый для обсуждения, — меняется ли, хоть несколько, содержание… Важной проблемой, по-видимому, является осознание истинности многих информационных построений, а также
понимание полезности (или, напротив, вреда) в использовании определенного подхода (к примеру, чрезмерной открытости вопроса – то, что привыкли называть демократичностью в широком смысле этого слова) к той или иной области человеческих взаимоотношений (как то, интимное общение – ранее сильно табуированная область). Можно с большой долей уверенности утверждать, что современная информационная реальность наполнена фантомами; что «детабуирование» некоторых сторон жизни человека в попытке явить истину глазам социума
привело к эмоциональному, энергетическому истощению этих отношений и созданный образ сразу же перестал соответствовать действительности, которую он должен был бы отображать. Подобное «опустошение отображений реальности» и построение отображений этих отображений (и без того уже «пустых» и ни чему не соответствующих) один из наиболее сильных признаков наступившего информационного века. Это – «построение многоэтажных воздушных замков, основанием которых служит пропасть».
Следует отметить, что человек, сталкиваясь с подобной подменой реальности, переживает ее отнюдь не безболезненно. Современный человек, подкупленный неутихающими хвалебными рассуждениями про наступающую абсолютную информационную глобализацию, привык думать, что информирован буквально обо всем происходящем в мире и обществе. Он перестал себе задавать вопрос о истинности, для него этот вопрос дискомфортен – он помнит, что «информация – значит власть», и полагая себя информированным, может думать о некой могущественности. Тестирование окружающего его информационного поля на истинность покажет ему реальный мир, в котором он не может полагаться буквально ни на один из привычных источников информации, а ощущение могущественности сменится ощущением беспомощности, дезориентированности и информационной слепоты. Однако, стоит заметить, что благодаря той же самой информационной глобализации и усилиям людей, создающих информационную картину нашего мира, сталкивается человек с реальностью все реже и реже.
Впрочем, и впечатление от подобного столкновения, должно быть все больнее. Зададимся вопросом – откуда мы узнаем о событиях в мире? – и поймем, что это TV и Internet. Можно конечно возразить, что есть еще радио, книги, фильмы и общение с окружающими людьми – но, боюсь, все добавленные источники информации сведутся к первым двум. Причины? Причины просты: TV и Internet наиболее глобальны, наиболее разнородны по составу (имеются
в виду телекомпании либо сайты), и вызывают у нас наименьшие сомнения. Здесь и кроется одна из крупнейших ошибок современного человека – это доверие. Люди доверяют мнениям, доверяют «картинке» на TV экране, доверяют содержимому сайтов. Возможно, это будет несколько неожиданным примером, однако задумайтесь: О каком количестве крупных событий, произошедших в мире, допустим, за последние 10 лет мы можем утверждать,
что знаем истинную, доказанную и реальную картину. Произошло несколько войн, крупных техногенных катастроф, террористических актов… И не удивительно, что в подобной ситуации проблема реальности и кажимости, возникает достаточно остро. Намного хуже, что начиная отрицать окружающую информационную среду, человек отрицает ее столь же категорично и слепо, как ранее в нее верил. Краткая биография Ж. Бодрийара Родился в 1929 г. в Реймсе. Французский философ и социолог, фотограф. Изучал историю германской литературы. Переводчик (труды К. Маркса), преподаватель (университет в Нантерре). Редактор журналов «Utopie», «Traverses». Переводил сочинения Б. Брехта. Участник событий мая 1968 г. Заметки, написанные им для парижской газеты
Либерасьон были впоследствие опубликованы отдельной книгой («Ecran total»), др. работы: «Система объектов» (1968), «Общество потребления» (1970), «К критике политической экономии знака» (1972), «Зеркало производства или критическая иллюзия исторического материализма» (1973), «Символический обмен и смерть» (1976), «Забыть Фуко» (1977), «Об обольстительности» (1979), «Симулякры и симуляция» (1981), «Фатальные стратегии» (1983), «Прозрачность зла» (1990), «Безразличный пароксит» (1997).
Сегодня — французский эстетик, культуролог и социолог. Преподает социологию в Парижском университете. Начав свою карьеру как социолог, Жан Бодрийяр сегодня является одним из известнейших мировых мыслителей, исследующих феномен так называемого «постмодерна». Основные идеи и тексты Бодрийaра. Понятие симулякры. Основным понятием, обусловившим популярность данного философа (возможно, даже более соответствующего
званию социолога) является понятие симулякры. Симулякра не есть отображение реальность, симулякра – это реальность, отображение ничто. Это отражение в зеркале, которое не требует более ни зеркала ни исходного предмета. «The simulacrum is never that which conceals the truth—it is the truth which conceals that there is none. The simulacrum is true.» Ecclesiastes Почти дословно: «Симулякра – это не то, что соотносится с истиной; это истина, соотносящаяся с несуществующим. Симулякра – истинна. » [1]. Можно задаться вопросом – как же появляются симулякры в нашей информационной реальности, если они при этом не являются отражением чего-либо истинного. Так или иначе, все наши идеи имеют корни в происходящем и окружающем нас. Ж. Бодрийар предлагает рассматривать симулякры как финальную стадию эволюции отображений (имиджей) действительности [1]: «Каковы могут быть фазы имиджа?
1. Имидж – это отображение существующей действительности 2. Имидж маскирует и извращает существующую действительность 3. Имидж маскирует отсутствие действительности 4. Имидж не имеет связей вообще с какой-либо действительностью: это чистая симулякра В первом случае, имидж – явление скорее позитивное: это представление имеющее порядок знака, символа. Во втором, негативное – имидж как пагубное проявление.
В третьем – представление играет роль колдовства, маскируя отсутствие. В четвертом – это феномен, вовсе не являющийся представлением – это симуляция. » В качестве примера симуляции Бодрийар ссылается на феномен Диснейлэнда [1]. «Гиперреальный и воображаемый Диснейлэнд — совершенная модель запутанных законов симуляции. Для начала – это игра иллюзий и фантомов: пираты, границы, будущий мир и т. п.
Этот воображаемый мир, как предполагается, существует, что и делает все это успешным. Но, что притягивает людей гораздо больше – это социальный микрокосм, миниатюризированная и религиозная Америка со всеми ее преимуществами и недостатками. Вы паркуетесь вне Диснейэнда, становитесь в очередь внутри и, – уже не желаете выходить. В этом воображаемом мире единственной фантасмагорией является свойственная толпе теплота и притягательность,
а также чрезмерное количество устройств, призванных создавать и поддерживать этот эффект множественных переживаний. В абсолютном контрасте с этим находится одиночество, изолированность парковочной площадки вне Диснейленда – это же настоящий концентрационный лагерь! Или: внутри – все разнообразие самых разных устройств притягивает людей, а вовне – только одиночество направлено на устройство, это устройство – автомобиль. И по совершенно невероятному совпадению (такие совпадения – несомненно, одно из наиболее очаровательных свойств этого мира) этот сильно замороженный инфантильный мир был создан человеком, Уолтом Диснеем, впоследствии замороженным самим, и дожидающимся ныне при минус ста восьмидесяти градусах по Цельсию своего воскрешения.» Можем ли мы сказать, что данный пример единственный и, вообще, специфический, так как Диснейлэнд и его гиперреальность это область детского восприятия?
Можем ли мы утверждать, что «взрослый мир» более «серьезен»? Нет. Более того, фантомов взрослого мира гораздо больше и верят в них гораздо безотчетнее. Современная политика, экономика, понятие «демократии», «объективность» масс-медиа, реальность компьютерной реальности… И это лишь капля в море наших современных заблуждений. Когда нам говорят слово «демократия» (а мы привыкли его слышать) мы уже не спрашиваем себя действительно
ли слышен голос народа, действительно ли в стране о которой это говорится нет узурпированности власти 2-3-мя партиями, не подвергаем это лживое понятие критике. Когда нам сообщают по новостным каналам, что какой-либо терракт совершен определенной группировкой или человеком мы не стремимся отвергнуть эту информацию как недоказанную, более того, возможно фальсифицированную. В данном ключе, мы более склонны интересоваться правдой, касающейся событий давно минувших, как то:
Карибский кризис, убийство Кеннеди, история 3 рейха… Почему? Почему мы, зная, что большая часть информации, поступающей к обывателю лжива, не можем отказаться от восприятия этого потока. В сущности, люди сами склонны жить в иллюзиях, мистификациях и не стремятся видеть реальный мир. Современный человек не может сказать «не знаю» о чем-либо происходящем – он желает иметь своё собственное мнение, пускай, и сформированное, базируясь на недостоверной информации. Анализировать же факты прошлых лет и указывать на то, что людей тогда намеренно дезинформировали, — это популярно и привлекательно, так как выставляет людей современных в более информированном, выгодном положении по сравнению с людьми 60-х или, к примеру, 80-х годов. О проблеме масс-медиа Бодрийар пишет в своей работе «Характерной чертой масс-медиа является то, что они предстают в качестве антипроводника, что они нетранзитивны, что они антикоммуникативны,
— если мы примем определение коммуникации как обмена, как пространства взаимосвязи слова и ответа, а следовательно, и ответственности, — что они вовсе не обладают психологической и моральной ответственностью, но выступают в качестве личностной корреляции одной и другой стороны в процессе обмена. Иными словами, если мы определяем коммуникацию как нечто иное, нежели просто передача/прием информации, то последняя подвержена обратимости в форме feed-back (обратная связь).
Таким образом, вся современная архитектура масс-медиа основывается на этом нашем последнем определении: они являют собой то, что навсегда запрещает ответ, что делает невозможным процесс обмена (разве только в формах симуляции ответа, которые сами оказываются интегрированными в процесс передачи информации, что, однако, ничего не меняет в однонаправленности коммуникации). Именно в этом — их подлинная абстракция. И именно на этой абстракции основывается система социального
контроля и власти. Для того, чтобы хорошо уяснить себе смысл термина «ответ», последний нужно взять в строгом его смысле, а для этого нужно обратиться к эквиваленту этого термина в «примитивных» обществах: власть принадлежит тому, кто способен ее дать и кому она не может быть возвращена. Отдать и сделать так, чтобы вам было невозможно вернуть отданное, означает: разорвать процесс обмена в свою пользу и установить монополию — тем самым социальный процесс оказывается нарушенным. Вернуть отданное, напротив, означает разрушить властные отношения и образовать (или вновь образовать) на основе антагонистической взаимосвязи цепь символического обмена. То же самое происходит и в области масс-медиа: нечто оказывается произнесенным, и все делается таким образом, чтобы на эти слова не было получено никакого ответа. Поэтому-то единственно возможная революция в этой области — как, впрочем, и во всех других областях
(т. е. просто революция) — есть восстановление возможности ответа. Эта простая возможность предполагает переворот во всей современной структуре масс-медиа. Никакой иной возможной теории или стратегии не существует. Все робкие попытки демократизировать содержание, разрушить его, восстановить «прозрачность кода», контролировать процесс передачи информации, создать обратимость связей или взять контроль над масс-медиа представляются
абсолютно безнадежными, если не разрушена монополия слова. Причем разрушить эту монополию надо не для того, чтобы дать это слово лично каждому, но так, чтобы это слово вступило в процесс обмена, обрело бы способность быть переданным и быть возвращенным, подобно взгляду, а порой и улыбке, и так, чтобы этот процесс никогда бы не смог быть остановлен, заморожен, скован и заново воссоздан в каком-либо ином месте социального процесса.
На настоящий момент мы пребываем в состоянии не-ответа, безответственности. «Минимальная автономная деятельность со стороны наблюдателя или избирателя», — говорил Энзенбергер. И действительно, первым и самым прекрасным из всех масс-медиа является избирательная система: ее вершиной выступает референдум, в котором ответ уже заключен в вопросе; равно как и в разного рода опросах слово везде отвечает самому себе посредством уловки, замаскированной под ответ, и здесь также абсолютизация слова под формальной личиной обмена выступает в виде самого определения власти…» Масс-медиа не является обменным информационным инструментом [2]: «В этом — суть развития масс-медиа. Это не просто совокупность технических средств для распространения содержания информации, это навязывание моделей. В данном контексте формула МакЛухана подлежит пересмотру: Medium is Message осуществляет перенос смысла на само средство как технологическую структуру
Она также отдает технологическим идеализмом. На самом деле великое Средство есть Модель. Передаче подлежит не то, что проходит через прессу, ТВ, радио, но то, что улавливается формой/знаком, оказывается артикулировано в моделях, управляется кодом. Точно так же товар — это не то, что производит промышленность, а то, что опосредованно системой, абстракций меновой стоимости…» Отношение к сексуальному и диалог с
Фуко. ХХ век осветил многие вопросы, ранее считавшиеся закрытыми. Один из важных социальных вопросов – это интимные отношения людей – скрытое, личное, сексуальное. Первыми об этой тематике заговорили врачи, но до определенной поры обсуждение этих вопросов оставалось в профессиональной врачебной среде. Затем увеличивающееся количество неврозов повысило интерес к возможным корням невротического, которыми, как сейчас уже очевидно, чаще всего являлись сексуальные конфликты.
Обсуждение фрейдисткого метода излечения (метод свободных ассоциаций), а также текстов Фрейда привело к детабуированию секса. Естественно, происходило подобное «открытие» темы отнюдь не мгновенно – требовалась смена, по крайней мере, двух поколений – и все же к семидесятым годам становится очевидным изменение отношения общества к сексуальному. Впоследствии, это изменение оборачивается сексуальной революцией. И вот, мы живем во время, когда разрешено почти все, мы уважаем проявления любых «особенностей» человека, к каким бы «меньшинствам» он не относился. На порнографию в искусстве принято реагировать спокойно. Дескать, выражение «свободы художественного слова». Присутствие эротических тем в голливудских фильмах, в рекламе – практически обязательно. По сути, все и вся, нас окружающее, пропитано сексом и сексуальным. Везде слишком много намеков и подтекстов. Может показаться, что жизнь современного человека только
из секса и состоит, и только секс его интересует. На самом же деле, ситуация с сексом очень похожа на ранее приведенный пример с Диснейлэндом. Нет, не стоит думать, что секса не существует, как не существует Микки Мауса. Секс – в том вездесущем виде, в котором нам его представляют – большей частью мираж, фантом, симулякра. Бодрийар в своей работе [3] вступает в диалог с Фуко по поводу сексуального, его роли и будущего в нашем обществе: «А что, если все красноречие, с которым
Фуко говорил нам о сексуальности (в конце концов, это аналитический дискурс о сексе, не захваченный пафосом секса и сохраняющий текстуальную ясность дискурсов, которые предшествуют открытию бессознательного и которые не нуждаются в вымогательстве сокровенного, чтобы сказать то, что они должны сказать), объясняется лишь тем, что сама сексуальность, это великое производство нашей культуры (и оно тоже), как и власть, близится к исчезновению? Секс, подобно человеку или социальному, имеет свой срок.
И что, если эффект реальности секса, присутствовавший на горизонте дискурса сексуальности, начал постепенно, но неотвратимо исчезать, уступая место другим симулякрам, увлекая за собой великие референты желания, тела, бессознательного, — все, что сегодня слилось в один, столь мощно звучащий речитатив? Вывод о грядущей смерти секса следует из самой гипотезы Фуко. Психоанализ, который, как нам кажется, открывает золотой век секса и желания, возможно, выводит их на всеобщее обозрение, прежде чем они полностью обратятся в ничто. В известном отношении психоанализ кладет конец бессознательному и желанию, так же как марксизм кладет конец классовой борьбе, поскольку гипостазирует классы и роет им могилу в своем теоретическом проекте. Теперь мы достигли метаязыка желания в дискурсе о сексе, который не является самим собой, в котором удвоение знаков секса маскирует неопределенность и глубинную разгрузку: господствующий лозунг сексуального
становится теперь равноценным инертной сексуальной среде. С сексом дело обстоит так же, как и с политикой: «Вы помните, в 68-м, нужны были забастовки и баррикады, речи и камни, чтобы стали признавать, что все — политика. Распространение порнографии, которое, в ответ на запреты, будет только усиливаться, заставит их увидеть, что все — сексуальность» (Арт Пресс, номер о порнографии).
В этом двойной абсурд (все — политика, все — сексуальность): параллельный абсурд двух лозунгов, выдвинутых в то самое время, когда политика перестает существовать, когда сам секс регрессирует и исчезает в качестве устойчивого референта в гиперреальности «освобожденной» сексуальности.» Нам угрожает опасность потерять то, что мы столь настойчиво хотели «оживить» — секс. Подобно тому, как «чувство – рассуждением можно убить».
Мы проанализировали секс, сделали его механистичным и понятным, мы отвергли ощущение тайны и запретности и – получили концепцию первичности, примата чистого физиологического акта. Мы посчитали, что именно это и должно притягивать человека. Появление порнографии (вначале в форме кино- и видеопродукции, а затем и в Интернете) ознаменовало предложение чистой физиологии «незамутненной» какими-либо мыслями и переживаниями. « Сексуальность растворяется не в сублимации, подавлении и морали, а в гораздо более сексуальном, чем секс: в порно. Порно — это современная гиперсексуальность гиперреальности»[5]. « Порнография — это только парадоксальный предел сексуального: реалистическое усиление и маниакальная одержимость реальным и есть «обсценное» в этимологическом и во всех остальных смыслах этого слова. Но разве само сексуальное уже не насильственная материализация, разве пришествие сексуальности уже
не составляет части западного понятия реального — одержимости нашей культуры, которая все превращает в инстанции и инструменты? Точно так же абсурдно выделять в других культурах религиозное, экономическое, политическое, юридическое, а также социальное и другие фантасмагорические категории, потому что они там отсутствуют, и инфицировать эти культуры, словно венерическими заболеваниями, подобными понятиями, чтобы лучше «понять»; поэтому не менее абсурдно представлять сексуальное в виде автономной инстанции
и непреодолимой «данности», к которой мы можем свести все остальное. Мы нуждаемся в критике сексуального разума или, скорее, в генеалогии сексуального разума, вроде той генеалогии морали, которую создал Ницше, ибо это наша новая мораль. О сексуальности можно сказать то же самое, что и о смерти: «Это складка, с которой наше сознание свыклось не так давно». В этих культурах, которые нам не понятны или вызывают определенное сочувствие, сексуальный
акт не имеет цели как таковой, а сексуальность не лишена нашего убийственно серьезного отношения к высвобождению энергии, к принудительной эякуляции, к производству любой ценой или телесной гигиене тела. В этих культурах, поддерживающих длительные процессы соблазна и чувственности, сексуальность — услуга наряду с прочими, длительная процедура дара и ответного дара, тогда как любовный акт — только возможный исход этого взаимного обмена, совершаемого согласно неизменному ритуалу. Для нас это уже не имеет никакого смысла — для нас сексуальное стало исключительно актуализацией желания в удовольствии, все прочее — «литература»: такова особая кристаллизация оргазменной функции, которая сама есть материализация энергетической субстанции.» [3] Современная западная культура «форсирует» человеческие стремления и желания. Человеку объясняют что он должен желать и почему так происходит.
Ему рекламируют современную секс-культуру, как товары супермаркета [3]: « Наш центр тяжести действительно сместился к бессознательной и либидинальной экономии, оставляющей место только тотальной натурализации желания, которое обречено на то, чтобы разделить участь влечений, или на простое механическое функционирование, но прежде всего на воображаемое подавления и освобождения. Отныне больше не говорят: «У тебя есть душа, и ты должен ее спасти», — но говорят так: · «У тебя есть
пол, и ты должен знать, как его правильно использовать»; · «У тебя есть бессознательное, и ты должен научиться его освобождать»; · «У тебя есть тело, и ты должен научиться им наслаждаться»; · «У тебя есть либидо, и ты должен знать, как его расходовать», и т. д. Это принуждение к ликвидности, к перетеканию, к ускоренному обращению психического, сексуального и телесного — точная копия того, что определяет рыночную стоимость; необходимо, чтобы капитал пребывал
в обращении, чтобы сила тяжести и вообще любая фиксированная точка исчезли, чтобы цепочка инвестиций и реинвестиций не прерывалась, чтобы стоимость без конца изучалась во всех направлениях; именно в этой форме сегодня воплощается стоимость. Это форма капитала, а сексуальность, лозунг сексуального и сексуальная модель — только образ, в котором она реализуется на телесном уровне…» Бодрийар настаивает на том, что за современным понятием сексуального (равно как и власти) скрывается ничто, пустота; что это еще один фантом нашей жизни [3]: « Пустота — вот, что скрывается за властью или в самом сердце власти и производства, пустота сообщает им сегодня последний отблеск реальности. Не будь того, что делает их обратимыми, уничтожает, совращает, у них никогда не было бы силы реальности. К тому же реальное никогда никого не интересовало. Оно преимущественно место разочарования, место противодействующего смерти симулякра накопления.
Ничего не может быть хуже. Реальность и истину делает иногда притягательными только скрывающаяся за ними воображаемая катастрофа. Неужели вы думаете, что власть, экономика, секс — все эти великие трюки реального продержались хоть одно мгновение, если бы не то очарование, которое от них исходит и которое они получают из того зеркала, в котором они отражаются, из их непрерывного обращения, из ощутимого и имманентного наслаждения собственной катастрофой?»
Рамки и то, что за гранью. Что такое противоположности в гиперреальности? Современная реальность – гиперреальность – устанавливает новые законы противоположного. Уже недостаточно найти нечто логически противоположное понятию – антоним — отныне мы нуждаемся в более ярком. Мы должны выйти за рамки корректного, привычного… Что это? Что же может быть более противоположным белому, чем черное – это ослепительное, то что фактически
уже теряет категорию цвета. Межкатегориальные пересечения, доведение до абсурда – вот признак современности. «Вселенная не диалектична — она обречена на крайности, а не на равновесие. Обречена на радикальный антагонизм, а не на примирение и синтез. Таков же принцип Зла, и он выражается в злом гении объекта, он выражается в экстатической форме чистого объекта, в его победоносной стратегии субъективной формы. Мы достигнем неуловимых форм радикализации секретных качеств и сразим непристойность ее собственным орудием. Более истинному, чем истина, мы противопоставим более ложное, чем ложь. Мы не будем противопоставлять красивое и безобразное, мы отыщем более безобразное, чем безобразность: чудовищное. Мы не противопоставим видимое скрытому, мы отыщем более скрытое, чем скрытость: секрет… …Восходя к крайностям, необходимо противопоставить их радикально и, возможно, совместить эффекты непристойности
с эффектами обольщения… …Реальное не стирается в пользу воображаемого, оно стирается в пользу более реального, чем реальность: гиперреальности. Более истинное, чем истина: такова симуляция. Наличие не стирается перед пустотой, оно стирается перед удвоением присутствия, стирающего оппозицию присутствия и отсутствия. Пустота тем более не стирается перед полнотой, но перед пресыщением и тучностью — более полное, чем полнота, — такова реакция тела в ожирении, секса — в непристойности, его ответная
реакция на пустоту. Движение стирается не перед неподвижностью, но перед скоростью и ускорением, — можно сказать, перед более подвижным, чем движение, доводящим движение до крайности, обессмысливающим его. В общем, видимые вещи исчезают не во мраке и в безмолвии — они растворяются в более видимом, чем видимость: в непристойности… …Феномены инерции разрастаются. Размножаются застывшие формы, и рост замораживается в разращении.
Такова форма гипертелии, форма идущих дальше своего собственного конца: у ракообразных существ, отдаляющихся от моря (к каким секретным концам?), не остается времени вернуться обратно. Разрастающийся гигантизм статуй острова Пасхи. Щупальцевая, выпуклая, разращенная, гипертельная: такова судьба инерции насыщенного мира. Отрицать гиперфинальностью свой собственный финал, не правда ли, это также раковый процесс? Реванш роста в разращении. Реванш и сложение скорости в инерции. Массы также вовлечены ускорением в этот исполинский процесс инерции. Масса есть этот разращенный процесс, ускоряющий гибель всякого роста. Это кольцо, о-кольцованное чудовищной финальностью. Exxon: американское правительство требует у межнациональных корпораций всеобъемлющего отчета обо всей их деятельности в мире. Результат: двенадцать томов в тысячу страниц, для чтения которых, а тем более
для анализа, потребовалось бы много лет работы. Где же информация? Следует ли отыскивать диететику информации? Нужно ли обезжиривать ожирение, жирные системы, и создавать институты дезинформации …Всякое свойство, возвышенное таким образом до превосходящей силы, вовлеченное в спираль удвоения, — более истинное, чем истина, более красивое, чем красота, более реальное, чем реальность, — застраховано от эффекта головокружения, независимого от всякого содержания или от всякого чистого
качества, и оно становится сегодня нашей единственной страстью. Страсть удвоения, эскалации, восхождения к власти, экстаза — некоторого качества, которое, переставая соотноситься со своей противоположностью (истина лжи, красота безобразного, реальность воображаемого), становится высшей властью, положительно величественной, ибо оно как бы поглощает всю энергию своей противоположности. Вообразите красоту, которая поглотила всю энергию уродства: вы получите моду…
Вообразите истину, которая поглотила бы всю энергию лжи: вы получите симуляцию…» Что же есть симуляция? «…Мы соскользнули в модели, в моду, в симуляцию: возможно, Каюа со своей терминологией был прав, и вот уже вся наша культура скользит от игр состязательных и экспрессивных к играм рискованным и головокружительным. Само сомнение, по существу, толкает нас к головокружительному сверхразмножению формальных качеств, стало быть, к форме экстаза. Экстаз есть чистое качество любого тела, которое вращается вокруг себя самого вплоть до обессмысливания и благодаря этому начинает светиться своей чистой и пустой формой. Мода есть экстаз красоты: чистая и пустая форма вихрящейся эстетики. Симуляция есть экстаз реальности — для этого достаточно посмотреть в телевизор: все реальные события следуют одно за другим в совершенно экстатичном отношении, то есть в головокружительных и стереотипных,
ирреальных и рецидивных формах, которые порождают их бессмысленный и беспрерывный ряд. Экстатичный: таков объект в рекламе и потребитель в созерцании рекламы — это круговращение меновой и потребительной стоимости вплоть до их исчезновения в чистой и пустой форме марки… Реальное не стирается в пользу воображаемого, оно стирается в пользу более реального, чем реальность: гиперреальности. Более истинное, чем истина: такова симуляция.»
Что такое социальная масса, как она есть. Потребителем современной информационной действительности является социум, толпа. Усилия социологов, политиков, экономистов направлены на влияние на эту безликую массу. Сложилось общее мнение о том, что усилия государства, масс-медиа и власти сдерживают первозданную, необузданную силу толпы, которая по природе своей социально активна. Бодрийар предлагает [6] иную точку зрения – толпа по природе инертна, и ее спокойствие объясняется
не усилиями сдерживающих сил, а изначальным спокойствием и незаинтересованностью в чем бы то ни было: «Всё хаотическое скопление социального вращается вокруг этого пористого объекта, этой одновременно непроницаемой и прозрачной реальности, этого ничто — вокруг масс. Магический хрустальный шар статистики, они, наподобие материи и природных стихий, «пронизаны токами и течениями». Именно так, по меньшей мере, мы их себе представляем. Они могут быть «намагничены» — социальное окружает их, выступая в качестве статического электричества, но большую часть времени они образуют «массу» в прямом значении слова, иначе говоря, всё электричество социального и политического они поглощают и нейтрализуют безвозвратно. Они не являются ни хорошими проводниками политического, ни хорошими проводниками социального, ни хорошими проводниками смысла вообще. Всё их пронизывает, всё их намагничивает, но всё здесь и рассеивается, не
оставляя никаких следов. И призыв к массам, в сущности, всегда остаётся без ответа. Они не излучают, а, напротив, поглощают всё излучение периферических созвездий Государства, Истории, Культуры, Смысла. Они суть инерция, могущество инерции, власть нейтрального. Именно в этом смысле масса выступает характеристикой нашей современности — как явление в высшей степени имплозивное [тo есть не «взрывающееся», не распространяющееся вовне, а, наоборот, вбирающее, втягивающее
в себя], не осваиваемое никакой традиционной практикой и никакой традиционной теорией, а может быть, и вообще любой практикой и любой теорией. Воображению массы представляются колеблющимися где-то между пассивностью и необузданной спонтанностью, но всякий раз как энергия потенциальная, как запас социального и социальной активности: сегодня они — безмолвный объект, завтра, когда возьмут слово и перестанут быть «молчаливым большинством», — главное действующее лицо истории.
Однако истории, достойной описания, — ни прошлого, ни будущего — массы как раз и не имеют. Они не имеют ни скрытых сил, которые бы высвобождались, ни устремлений, которые должны были бы реализовываться. Их сила является актуальной, она здесь вся целиком, и это сила их молчания. Сила поглощения и нейтрализации, отныне превосходящая все силы, на массы воздействующие. Специфическая сила инертного, принцип функционирования [I’efticace] которой чужд принципу функционирования всех схем производства, распространения и расширения, лежащих в основе нашего воображения, в том числе и воображения, намеренного эти схемы разрушить. Недопустимая и непостижимая фигура имплозии (возникает вопрос: применимо ли к имплозии слово «процесс»?), о которую спотыкаются все наши рассудочные системы и против которой они с упорством восстают, активизацией всех значений, вспышкой игры всех означающих маскируя главное — крушение смысла.» Таким образом, роль социологии – не во влиянии, а, скорее, во флегматичной
констатации фактов поведения социума: « Социология в состоянии лишь описывать экспансию социального и её перипетии. Она существует лишь благодаря позитивному и безоговорочному допущению социального. Устранение, имплозия социального от неё ускользают. Предположение смерти социального есть также и предположение её собственной смерти. Термином «масса» выражено не понятие. За этим без конца используемым в политической демагогии словом
стоит рыхлое, вязкое, люмпенаналити-ческое представление. Верная себе социология будет пытаться преодолеть его ограниченность, используя «более тонкие» категории социо-профессионального и классового, понятие культурного статуса и т. д. Стратегия ошибочная: бродя вокруг этих рыхлых и некритических (как некогда «мана» – сверхъестественная сила, согласно верованиям народов Меланезии и Полинезии присущая определённым людям, животным, вещам
и духам) представлений, можно пойти дальше, чем умная и критическая социология. Впрочем, задним числом оказывается, что и понятия класса, социальных отношений, власти, статуса, институции и само понятие социального, все эти слишком ясные, составляющие славу узаконенных наук понятия, тоже всегда были только смутными представлениями, на которых, однако, остановились с тайной целью оградить определённый код от анализа. Стремление уточнить содержание термина «масса» поистине нелепо — это попытка придать смысл тому, что его не имеет. Говорят: «масса трудящихся». Но масса никогда не является ни массой трудящихся, ни массой какого-либо другого социального субъекта или объекта. «Крестьянские массы» старого времени массами как раз и не были: массу составляют лишь те, кто свободен от своих символических обязанностей, «отсетчен» (пойман в бесконечные «сети») и кому предназначено быть уже только многоликим результатом функционирования тех самых моделей, которым не удаётся их интегрировать
и которые в конце концов предъявляют их лишь в качестве статистических остатков. Масса не обладает ни атрибутом, ни предикатом, ни качеством, ни референцией. Именно в этом состоит её определённость, или радикальная неопределённость. Она не имеет социологической «реальности». У неё нет ничего общего с каким-либо реальным населением, какой-либо корпорацией, какой-либо особой социальной совокупностью.
Любая попытка её квалификации является всего лишь усилием отдать её в руки социологии и оторвать от той неразличимости, которая не есть даже неразличимость равнозначности (бесконечная сумма равнозначных индивидов 1+1+1+1 — это её социологическое определение), но выступает неразличимостью нейтрального, то есть ни того, ни другого.» Феномен 2000 года. Обратный отсчет и конец света. Информационный шум, поднявшийся из-за окончания одного тысячелетия и начала другого не мог не привлечь
внимания людей мыслящих. По мере разворачивания компании «ожидания 2000 года» (с потаённым страхом), становилось все яснее, что мы имеем дело скорее с PR-акцией; мистический восторг, ожидание чего-то вновь проснулось в людях – как будто и не было ни компьютерной эпохи, ни полетов в космос, ни интернета. Люди остались со своими почти первобытными страхами и предчуствиями ужасающего чуда. Все поколения перед чем-то единственным, очень редким (в переживании чего опыта у людей нет). Бодрийар в работе [7] пишет: «Мы ожидаем Года 2000 и сдерживаем наше дыхание. О чем бы мы не говорили, — об Интернете, глобализации, Европе, единой валюте, клонировании, скандалах, — единственный важный результат в конце столетия: конец столетия. Именно благодаря концу столетия все другие события могут быть отложены. Это именно то событие, которое может иметь непредсказуемые последствия.
Фактически, это не-событие, но роковое не-событие, вызванное своего рода числового магией. Волшебное ожидание, вовсе не Божьего царства, как это было в Году 1000. Но все еще милленаристское, то есть околоисторическое или внеисторическое. Мы уже в ожидании Года 2000, в его тени, как если бы он был приближающимся астероидом. Также, как любые выборы замораживают политическую жизнь на год раньше срока, так и тень тысячелетия
создает пустую воронку, засасывающую целое столетие. Год 2000 корректирует все исторические требования вплоть до стирания самих исторических отметок (и 20-го столетия тоже). Мы роемся в архивах. Мы улаживаем старые счета. Мы восстанавливаем воспоминания (включая память об ожидании Года 2000, как если бы он уже наступил). Мы стираем и очищаем, чтобы успеть закончить столетие с политически
корректным итогом. Это, вообще говоря, вопрос исторического очищения. Весь 20-й век под судом. И это ново. Ни одно из предыдущих столетий не делало этого. То, что они делали, была история. То, что мы делаем, — испытание истории.» Обратный отсчет завораживал людей, позволял прочувствовать и ощутить каждый проживаемый день, «поймать» время. Есть нечто магическое в обратном отсчете [7]: «Нет лучшей аллегории для фатального обратного
отсчета, чем роман Артура Кларка «Девять Миллиардов Имен Бога.» Общине тибетских монахов поручено уточнить и перечислить все имена, данные Богу. Есть девять миллиардов имен. Согласно пророчеству, в конце обратного отсчета, когда последнее имя будет записано, мир придет к концу. Но монахи устают и, чтобы дело двигалось быстрее, они обращаются к экспертам IBM, которые приходят на помощь с охапкой компьютеров. Работа сделана за три месяца. Как если бы мировая история закончилась за несколько секунд благодаря виртуальному вмешательству. К сожалению, это еще и характеризует исчезновение мира в реальном времени. Пророчество о конце мира, которое соответствует исчерпанию всех имен Бога, становится истинным. При возращении с гор техники IBM, до того не верившие ни слову в этой истории, видят, что все звезды в небе исчезают одна за другой…»
Бодрийар также пишет о том, что самозабвенно разрушая собственную реальность, наполняя ее информационными призраками, возможно, хотя бы в конце тысячелетия мы осмотримся и увидим, что соткали нашу историю из фантомов и лжи, что сами закрыли себе глаза на реальный мир [7]: «Ускорение экстремальных явлений, вместе с бесконечной работой рециркуляции [переработки], создает повторяющиеся ситуации, которые нельзя больше объяснить историческими причинами (raison historique).
Повторяющиеся ситуации, такие, как войны, этнические конфликты, националистические и религиозные восстания появляются постоянно. Мы могли бы называть их призрачными событиями (ghost-events). Даже когда мы думаем, что мы можем понять их, сравнивая с предыдущими событиями, они уже больше не означают того же самое. Те же самые перипетии (peripeties) не обязательно имеют то же самое значение в зависимости от того, происходят ли они на восходящей или на нисходящей фазе истории, в зависимости
от того, являются ли они частью истории в создании или истории в разрушении. Сегодня мы находимся в середине дефектной истории, истории, которая разрушается (se defait). Именно поэтому эти события — призрачны. Нам известен диагноз, который поставил Маркс Наполеону III, «маленькому» Наполеону, — гротескное повторение первого Наполеона. Он подобен пародии, случай деградации — по сравнению с оригиналом. История использует технику повтора, чтобы идти вперед, в то время как фактически она возвращается. История, повторяясь, превращается в фарс. И мы могли добавить: Фарс, повторяясь, становится историей. Текущий период демонстрирует нам множество примеров этого деградирующего и исчерпанного повторения первых событий современности. Как таковая, нынешняя эпоха могла бы действительно называться «постсовременной».
Она «постсовременна» в том смысле, что ее состояние — это состояние симуляции или призрачности (spectrality) событий, для которой единственные подмостки — средства массовой информации. Постсовременные события подобны побочному продукту. Они являются событиями истории, которая больше не способна обновиться, нереальной истории, в которой актеры — не более, чем статисты. Война в Боснии дала нам драматический пример такого состояния.
Она не была событием. Скорее, она была символом бессилия истории. Это был застой, «забастовка событий», как сказал Македонио Фернандес. Что означает метафора «забастовка событий»? Она означает, что рабочую силу истории оставили без работы. Но это означает также и то, что начинается работа траура, которая часто и является работой средств
массовой информации. Средства информации должны заняться этим и сделать событие, также, как капитал занят производством рабочей силы. Это парадоксальная отмена всех наших классических перспектив. Согласно этой новой конфигурации, когда рабочая сила является продуктом капитала, сам акт работы утрачивает свое значение (как и шанс, что рабочая сила сможет опрокинуть капиталистический порядок). Точно так же событие, произведенное средствами информации, больше не имеет никакого исторического значения. Оно больше не имеет формы политического объяснения. Единственное объяснение, еще сохранившееся, — это визуальное объяснение средствами информации. Событие становится виртуальным. Повсеместно виртуальность (медиатическое (mediatic) гиперпространство с его множественным интерфейсом) уничтожает то, что мы могли бы назвать, если это все еще имеет какое-то значение, реальным движением истории.» 11 сентября 2001-го и симуляции.
Путь к катастрофе? 11 сентября 2001 года потрясло мир. Бессмысленность и жестокость терракта, совершенного в Америке не могла никого оставить равнодушным. Некоторые называли произошедшее уроком на будущее, другие полагали, что атака – дело рук американских спецслужб и заинтересованных военнопромышленников (а размах и спланированность терракта позволяли предполагать такое…); некоторые считали, что это лишь начало –
но безразличных не было. Все понимали, что за атакой на Америку последует ее возмездие. Очевидно было, что возмездие будет жестоким; неясно было лишь одно: «На кого оно падет?» Сейчас же, по прошествии почти двух лет, завершении двух военных компаний США хочется задаться вопросом: «Не обманули ли весь мир в очередной раз? Не выдали ли желаемое за действительное? Не построили ли для всех очередной мираж из аргументов, подобно
Голливуду, ткущему свои грёзы из воздуха » И финальным аккордом этих вопросов должно прозвучать, кажется, следующее: не начинают ли симуляции, фантомы нашей реальности стоить жизней невинных людей? А если так – то не стоит ли признать, что борьба с «информационными миражами» – одна из наиболее существенных задач современного общества. В завершение, кажется интересным, привести одну из последних статей Жана Бодрийара, опубликованную в «Le Monde» и посвященную оценке событий 11 сентября 2001 года и социального отклика на них. «Дух терроризма.» Мы постоянно сталкиваемся с событиями мирового значения: от смерти леди Дианы до Чемпионата мира по футболу, или же с событиями реальными и жестокими, такими как война и геноцид. Но не было ни одного символического события мирового значения, причем, не только ставшего известным всем, но такого события, которое обрекло бы на неудачу саму глобализацию. Стагнация, продолжавшаяся в течение всех 1990-х годов, была настоящей «забастовкой событий» (по выражению
аргентинского писателя Маседонио Фернандеса (Macedonio Fernandez). Теперь забастовка окончена. События перестали бастовать. В случае с терактами в Нью-йоркском Торговом центре мы имеем дело с событием абсолютным, настоящей «матерью» событий, событием в чистом виде, которое концентрирует в себе все другие события, которые никогда еще не происходили. Ход исторического процесса и развитие отношений власти потрясены до основания,
также как нарушены условия возможного анализа. Событие диктует время. Поскольку другие события застоялись, то следует опередить их, идти быстрее. Когда же они ускорятся в свою очередь, нужно будет двигаться медленнее. Но нельзя позволить похоронить себя под спудом речи и в облаке войны, ясность незабываемых образов должна остаться незамутненной. Во всех речах по поводу терактов и во всех комментариях опускаются заключенный
в этом событии катарсис, и ослепление, им вызванное. Моральное осуждение, организация священного союза против терроризма — реакция соразмерна чудесному ликованию, заключенному в созерцании разрушения мировой мощи, больше того, созерцании ее саморазрушения, зрелище самоубийственной красоты. Поскольку именно красота, своим именем, разожгла всю эту ненависть, взрастила ее в мире, отчего и возникло это воображение терроризма, которое бессознательно живет во всех нас. То, что мы словно бы видели во сне это событие, что весь мир словно бы грезил им, — потому что никто не может не мечтать о разрушении могущества, ставшего до такой степени гегемонным, — вещь абсолютно неприемлемая для западного сознания морали, но являющаяся неоспоримым фактом, что выражается в патетической жестокости всех дискурсов, в которых хотят избежать самой этой мысли. В пределе, они это сделали, но мы этого хотели. Если не отдавать себе в этом отчета, то событие теряет
все свое символическое значение, и превращается в чистую случайность, становится совершенно произвольным действием, убийственной фантасмагорией нескольких фанатиков, которых достаточно только уничтожить. Но мы-то знаем, что это не так. Весь бред, изгнание сил зла — ничто иное как лекарство от страха, и возникает он потому, что в нас присутствует этот мрачный объект желания. Без нашей глубокой сопричастности событие никогда не вызвало бы такой реакции; несомненно, символическая
стратегия террористов была рассчитана на наше молчаливое согласие. Это намного превосходит ненависть к господствующей мировой силе, которую испытывают обездоленные и эксплуатируемые, к которым мировой порядок обращен своей худшей стороной. Желание зла поселилось даже в сердцах тех, кто участвуют в разделе мирового пирога. Аллергия на установленный порядок, на всякую установленную власть, к счастью, универсальна, а башни-
близнецы Всемирного Торгового центра олицетворяли этот порядок в совершенной форме. Нет нужды говорить об инстинкте смерти или об инстинкте разрушения, ни о перверсии. По неумолимой логике усиление и без того большой власти обостряет желание ее разрушить. И она сама — соучастник собственного уничтожения. Когда две башни обрушились, создалось впечатление, что они покончили с жизнью в ответ на самоубийство самолетов. Говорят: «Бог не может объявить себе войну». Нет, может. Запад, заняв позицию Бога (божественного всемогущества и абсолютного морального закона), стал склонен к самоубийству и объявил войну себе самому. Бесчисленные фильмы-катастрофы свидетельствуют о существовании определенного фантазма, образ которого словно бы заговаривают, как ячмень, утопив его в спецэффектах.
Но всеобщее внимание, которое ими вызывается, равно как и внимание к порнографии, показывает, как легко перейти от мысли к действию — робкая попытка к отрицанию любой системы становится все сильнее, по мере того как сама система приближается к совершенству или всемогуществу. По меньшей мере, правдоподобно то, что террористы (не больше чем эксперты!) не предусмотрели обрушение Башен — близнецов, которое, в символическом отношении, вызвало гораздо больший шок, чем атака на
Пентагон. Символическое разрушение произошло при непредусмотренном внутреннем соучастии, как если бы башни обрушились сами собой, покончили с собой, как если бы башни вступили в игру, чтобы завершить действие. В некотором смысле, система в целом, непрочная изнутри, дала начальный толчок. Чем больше система рассредоточивается в мире, действуя в границах только одной сети, тем более она становится уязвимой, в любом точке этой сети (всего один маленький филиппинец-хакер со своего переносного
компьютера смог запустить вирус I love you, который облетел весь мир, опустошив целые сети). В нашем случае, 19 камикадзе, вооруженные только собственной смертью, помноженной на эффективность технологии, запустили процесс мировой катастрофы. Какой путь, кроме террористического, можно было избрать для изменения положения вещей в ситуации монополизации мировой власти, в ситуации столь замечательного сосредоточения всех функций в руках технократической машинерии и при полном единомыслии? Система сама создала объективные условия для нанесения удара по себе. Она дала все карты в руки Другого, чтобы он изменил правила игры. И новые правила будут жестокие, потому что ставка жестока. Система, находящаяся в безвыходном положении от избытка власти в ней, бросила вызов, на который террористы ответили действием, определившем новую ситуацию, что было неизбежно.
Терроризм — акт восстановления единичности, которая не устраняется до конца в системе общего обмена. Все проявления единичного (виды, индивиды, культуры), которые заплатили смертью за установление мирового торгового оборота, управляемого одной властью, сегодня мстят за себя с помощью террористического трансферта. Террор против террора — за этим больше не стоит никакой идеологии. Мы как нельзя дальше отошли от идеологии и политики.
Энергия, которая питает террор, не имеет причины, не может быть понята в рамках никакой идеологии, даже идеологии исламизма. Эта энергия не нацелена больше на изменение мира, она направлена на то, чтобы сделать его более радикальным с помощью жертвоприношения (на что, в свое время, были направлены ереси), в то время как система нацелена на реализацию возможностей мира с помощью силы. Терроризм — повсюду, подобно вирусу. Терроризм проник везде, он следует как тень за системой господства,
всегда готовый выйти из тени, подобно двойному агенту. Больше нет демаркационной линии, которая позволяла бы его обозначить, терроризм находится в самом сердце культуры, которая против него сражается, и видимый разрыв и ненависть, которую обращают к миру эксплуатируемые и подчиненные Западу, тайно соединяется с внутренним разломом в системе господства. И этот внутренний разлом можно противопоставить любому видимому антагонизму. Но с другой стороны, система не может ничего противопоставить структуре вируса, принявшей форму практически автоматического реверсии на самого себя собственной мощи, — как если бы аппарат власти выделял фермент, который бы его разрушал. И терроризм и есть ударная волна этой немой реверсии. Нет, следовательно, ни шока цивилизаций, ни шока религий, проблема далеко выходит за рамки ислама и Америки, на которых пытаются сосредоточить конфликт, чтобы создать иллюзию видимого противостояния и
возможности силового решения. Речь идет о фундаментальной противоположности, которая указывает, сквозь призму Америки (которая может быть и эпицентр глобализации, но далеко не единственное ее воплощение) и сквозь призму ислама, на триумф глобализации в столкновении с ней самой. В этом смысле можно говорить о мировой войне, но только не о третьей, а о четвертой и единственной действительно мировой, поскольку ставка в этой войне сделана на глобализацию.
Две первые мировые войны соответствовали классическому представлению о войне. Первая мировая война положила конец превосходству Европы и была завершением эры колониализма. Вторая — положила конец нацизму. Третья мировая, которая, конечно, была, но велась в форме холодной войны и устрашения, подвела черту под коммунизмом. От одной войны к другой, мир все больше приближался к установлению единого порядка.
Сегодня, возможно, этот порядок близок к своему концу, что выражается в столкновении антагонистических сил, рассеянных по всему миру, выражается во всех современных конвульсиях. Фрактальная война всех ячеек, всех единичностей, которые восстают по принципу антител. Прямое столкновение настолько невозможно, что требуется время от времени «спасать» саму идею войны с помощью театральных постановок вроде войны в Заливе или сегодняшней — в Афганистане. Но четвертая мировая война — она везде. Она есть то, что неотступно преследует любой мировой порядок, любую гегемонию господства — если бы ислам правил миром, терроризм был бы направлен против ислама. Потому что сам мир сопротивляется глобализации. Терроризм аморален. Падение башен Мирового Торгового Центра, этот символический вызов, — аморально, и оно отвечает требованиям
глобализации, которая аморальна сама по себе. Так будем же также аморальны, и если хотим понять что-нибудь, то нужно заглянуть по ту сторону Добра и Зла. Для начала рассмотрим событие, которое есть не только вызов, брошенный морали, но и вызов для интерпретации в любой форме, и попытаемся обрести понимание Зла. Критический пункт заключается в следующем: несостоятельность западной философии, философии
Света, в отношении Добра и Зла. Мы наивно полагаем, что прогресс Добра, увеличение его власти во всех областях (наука, техника, демократия, права человека) сопровождаются поражением зла. Кажется, никому не понятно, что сила Добра и Зла растет одновременно, и их развитие идет в одном и том же русле. Победа одного не ведет к исчезновению другого, как раз наоборот.
Метафизика рассматривает Зло как акциденцию, но эта аксиома, из которой вытекают все формы манихейства — борьба Добра против Зла, эта аксиома иллюзорна. Добро не исключает Зла, и наоборот: ни один из членов оппозиции не может быть снят, и их отношение — непреодолимо. В глубине, Добро не может нанести удар Злу иначе, как перестав быть Добром, поскольку, присвоив мировую монополию власти, оно вызывает приток насилия в пропорциональном
соотношении. В традиционном универсуме было установлено равновесие между добром и злом, основанное на диалектическом отношении, которым подтверждались поскольку- постольку напряжение и баланс универсума морали, почти как во время холодной войны противостояние двух сил обеспечивало равновесие страха. Следовательно, нет превосходства одного над другим. Баланс нарушился с начала тотальной экстраполяции Добра (гегемония позитивного над любой формой негативного, исключение смерти и любой противостоящей силы — триумф ценностей Добра по всему фронту). Начиная с этого момента, баланс нарушился, и как если бы Зло приняло форму невидимой автономии, его развитие шло по экспоненте. Если соблюдать все пропорции, то вот что произошло с политическим порядком после исчезновения коммунизма и мирового триумфа либеральной власти: именно тогда появился призрачный враг, рассеявшийся по всей планете,
проникая всюду, как вирус, возникая на каждом промежутке власти. Ислам. Но ислам есть не более чем подвижная форма кристаллизации этого антагонизма. Антагонизм повсюду — он в каждом из нас. Следовательно, террор против террора. Но террор асимметричный. Именно эта асимметрия делает могущество Запада полностью безоружным. В столкновении с самим собой, оно может только увязнуть в логике сил, не
имея возможности играть на поле символа и смерти, так как идея смерти изгнана из западной культуры. До этого момента, интегрирующей власти в основном удавалось вызывать и разрешать любой кризис, любую негативность, создавая глубоко безнадежную ситуацию (не только для «проклятых», но и для обеспеченных и привилегированных слоев, живущих в полном комфорте). Важнейшим изменением является то, что террористы перестали кончать самоубийством бесцельно, что они
делают ставку на собственную смерть, и, таким образом, придают своей атаке эффективность. Они основывают свою стратегию на интуиции, которая подсказывает им, что их противник чрезвычайно уязвим. Эта система, достигшая квази-совершенства, может вспыхнуть от одной искры. Террористам удалось превратить собственную смерть в абсолютное оружие против системы, которая исключает саму идею смерти, идеалом которой является «нулевая смерть». Система, в которой смерть равна нулю, — сама в сумме дает ноль. И все средства распыления и разрушения — ничто по сравнению с врагом, который сделал из собственной смерти средство контрнаступления. «Что нам американские бомбардировки! Наши люди в той же степени жаждут смерти, в какой американцы хотят жить». Отсюда возникает неравенство системы с «нулевой смертью» и 7000 погибших от одного теракта.
Следовательно, сделана ставка на смерть, причем не на нашествие смерти в прямом смысле в реальном времени, но на пришествие смерти более чем реальной: символической и сакральной — то есть абсолютного и бесповоротного события. В этом и заключается дух терроризма. Никогда не атаковать систему с позиции силы. В этом заключается революционная идея, плод воображения самой системы, которая не устает вызывать на себя огонь в поле реальности. Но борьба перенесена в символическое поле, где основными правилами являются
вызов, реверсия, повышение ставок. Так что за смерть можно заплатить только такой же смертью, либо смертью в превосходной степени. Системе брошен вызов, на который она не может ответить иначе как собственной смертью или разрушением. Террористическая гипотеза состоит в том, что система должна убить себя в ответ на ряд смертей — вызовов. Поскольку ни система, ни власть сами не могут избежать символической необходимости, и это единственный шанс их разрушить. В этом головокружительном цикле невозможного обмена
Смерти, смерть террориста бесконечно мала, но она создает вакуум, производит конвекцию в огромных размерах. Вокруг этой малой точки, точки реальности и власти, вся система сгущает, собирает все свои силы. Тактика террористической модели предполагает создание реальности в избытке и рассчитывает вызвать с помощью этого избытка крушение системы. Насмешка состоит в том, что жестокость власти оборачивается против нее самой, так как террористические акты дают увеличенное зеркальное отражение самой власти, и представляют собой модель символической жестокости, которая запрещена в системе. Это — единственная вид жестокости, которую власть не может осуществить — это жестокость ее собственной смерти. Вот почему все видимое могущество не может ничего противопоставить ничтожной, но символической смерти нескольких индивидов. Должно стать очевидным рождение нового терроризма, новой формы действия, которое ведет игру и вводит новые правила для того только, чтобы их нарушить.
Эти люди не только не ведут борьбу одинаковыми средствами, поскольку они делают ставку на собственную смерть, на что нечем возразить («это мерзавцы»), но они присваивают все средства господствующей власти. Деньги и банковские спекуляции, информационные технологии и достижения аэронавтики, зрелищный эффект и промежуточные сети; террористы ассимилируют все достижения современной глобализации, не меняя курса на разрушение. Преисполненные хитрости, они используют в качестве прикрытия банальность американской
повседневности для ведения двойной игры. Они спят в своих кварталах, читают и учатся в своем кругу, чтобы однажды проснуться, подобно бомбе замедленного действия. Мастерство, с которым ведется подпольная деятельность, является столь же террористическим, как и зрелище 11 сентября. Поскольку подозрение может быть брошено на любого индивида; не является ли любое мирное существо потенциальным террористом? Если террористы смогли остаться незамеченными, то каждый из нас является
не пойманным преступником (каждый самолет тоже становится подозрительным), и в глубине, возможно, это правда. Это может быть соотнесено с потенциальной преступностью в бессознательной форме, замаскированной и усиленно подавляемой, но все время подозреваемой если не в проявлении, то хотя бы в тайном участии в спектакле Зла. К тому же, событие разветвляется, дробится на части, — в этом заключается пока еще не уловимый источник ментального терроризма. Радикальное отличие нового терроризма в следующем, владея всеми видами оружия, выработанными данной системой, террористы обладают еще одним видом — своей собственной смертью, и это становится фатальным. Если бы они ограничились борьбой против системы ее же оружием, они тотчас же были бы уничтожены. Если бы они противопоставили системе только собственную смерть, они также быстро бы исчезли, принеся бессмысленную жертву, — то чем терроризм почти всегда занимался прежде (сравните палестинские терракты-самоубийства), и почему он терпел поражение.
Все изменилось с того момента, как террористы начали сопрягать все современные средства со своим символическим оружием. Это до бесконечности умножило их разрушительный потенциал. Это сцепление факторов (с которым мы не можем примириться) которое дает им огромное преимущество. Стратегия «нулевой смерти», эта война в чистом виде, напротив, обходит стороной превращение «реальной» силы в силу символическую. Небывалый успех терактов ставит проблему, и чтобы ее понять, чтобы увидеть,
что происходит в головах террористов и в их организации, нужно избавиться от наших западных воззрений. Такая эффективность терактов требует от нас максимальной расчетливости, рациональности, о которой мы не могли даже подумать, что другие ей обладают. И даже в этом случае, как и в любой организации, основанной на рациональности, будь то секретная служба или что-нибудь еще, всегда возможны упущения и просчеты. Секрет их успеха в следующем: в отличие от наших организаций, террористы работают не по контракту,
но заключают некий пакт по выполнению своего священного долга. Выполнение этого долга надежно защищено от предательства и коррупции любого вида. Чудо в том, что им удается адаптироваться в мировой сети, выполнить техническое задание, не теряя связи с жизнью и смертью. В противоположность контракту, пакт не связывает между собой индивидов, — даже в самоубийстве нет ничего личного, никакого «героизма», это коллективное и сакральное действо, совершаемое по требованию идеи. И сопряжение двух составляющих — рабочей структуры и символического пакта, сделало возможным осуществление акта такого масштаба. У нас нет никакой возможности символического расчета, как — то происходит при игре в покер или в потлач: минимальная ставка — максимальный результат. То чего террористы добились, совершив теракт в Манхэттене, — есть иллюстрация теории хаоса: начальный шок приводит к последствиям, не поддающимся вычислению, тогда как развертывание операции «Буря в пустыне»
американцами возымело эффект, о котором смешно говорить: как если поднять ураган для того, чтобы сломить крыло бабочки. Суицидальный терроризм был терроризмом бедных, тот, о котором мы говорим сейчас — терроризм богатых. И особенно пугает нас то, что они сделались богатыми (в их распоряжении находятся все средства), не переставая желать нашей смерти. По нашим меркам они жульничают: делать ставку на собственную смерть — не по правилам. Но им нет дела до наших правил, игра больше не идет по нашим правилам.
Чтобы дискредитировать их действия, все средства хороши. Также как легко назвать их «самоубийцами» или «мучениками». Нужно только добавить, что мученик ничего не может доказать, он ничего общего не имеет с истиной. Мученик (если процитировать Ницше) — для истины является врагом номер один. Конечно, их смерть ничего не доказывает, но в системе, где истина недостижима, вообще ничего нельзя
доказать, — или мы будем делать вид, что обладаем истиной? С другой стороны, этот высокий моральный аргумент опрокидывается. Если добровольный мученик-камикадзе ничего не доказывает, то и невольные мученики — жертвы могут доказать не больше, и в обращении к аргументу морали есть что-то неуместное и непристойное (он вовсе не принимает в расчет их страдания и смерти). Другой плохой аргумент — террористы обменивают свою смерть на место в раю. Их действие не бескорыстно, следовательно, оно не подлинно. Их акт не был бы бескорыстным даже если бы они не верили в Бога, если бы смерть не оставляла надежды, каковой она и является для нас (однако христианские мученики уповали на возвышенную равнозначность жизни и смерти). К тому же, террористы не находятся с нами в равных условиях, поскольку у них есть право на избавление,
на что мы не можем даже надеяться. Нам остается лишь носить траур по собственной смерти, поскольку они могут сделать на ней очень высокую ставку.