Паханы и пацаны

Паханы и
пацаны

Язык
развивается… Эта банальная мысль тут же обычно обрывается и замирает. Почему-то
считается, что язык, в основном, развивается сам по себе, обладая мистической и
мифической субъектностью. Считается также, что он вбирает в себя другие языки
за счет коммуникаций, в наш век все более технических. Ну, и, конечно, язык
формируют поэты и писатели, профессионалы слова.

Однако вклад
этот удивительно мал. Величайший русский писатель Федор Михайлович Достоевский
сочинил всего одно слово – “стушеваться”, чем очень гордился. Гений
Пушкина был направлен не на новое слообразование, а на формирование русского
литературного языка как русского, а не как кальки, костылей и протезов немецкого,
французского или греческого, что было между ним, Пушкиным и протопопом
Аввакумом, практически почти 150 лет кряду!

Всякие подвижки
в языке вызывают ярость и улюлюканье со стороны ревнителей языка. Это очень
странно – лингвисты и филологи, педагоги и исследователи, относящие себя к
ревнителям языка, первыми ополчаются на поновления языка и одновременно
гордятся его динамичностью и тем, что “язык развивается”.

Вот, например,
цитата из М. Горького (статья “О языке” из книги “О
литературе”, стр. 142, М., Гос. изд-во худ. лит-ры, 1935): “С
величайшим огорчением приходится указать, что в стране, которая так успешно – в
общем – восходит на высшую ступень культуры, язык речевой обогатился такими
нелепыми словечками как, напр., “мура”. “буза”. “волынить”,
“шамать”, “дай пять”, “на большой палец с
присыпкой”, “на ять, и т.д. и т.п.”

Ему вторит
другой авторитет – Федор Гладков (здесь под “авторитетом” понимается
и то, что принято в реальном современном русском языке и что синонимично словам
“пахан” и “вор в законе”): “В нашем социалистическом
обществе еще не вытравлена зараза сквернословия…Особенно тяжело, когда
изощряются в подборе скверных слов, не стесняясь уличной толпы, подростки –
школьники и ремесленники.” (“Об одном позорном пережитке”,
“Литературная газета”, 22 мая 1952).

Сам по себе
язык не может развиваться. Его развивают. И основную роль в развитии языка
играют дети.

Историческая
функция детей в формировании языка замечена давно:

“В
скандинавских языках век викингов является, очевидно, периодом, породившим
наиболее значительные лингвистические изменения. Но если я прав, то причина
этого не в героическом характере эпохи и не в бурном росте самоуважения и
самоутверждения, как это иногда отмечали. Более прозаическая причина
заключается в том, что мужчины отсутствовали, а женщины были вынуждены
заниматься иными делами, а не языковым воспитанием своих детей. Я также склонен
думать, что та непревзойденная быстрота, с которой, в течение последних ста
лет, вульгарная речь английских городов отошла от языка образованных классов…
имеет своим естетвенным объяснением беспримерно бедственное состояние детей
промышленных рабочих в первой половине прошлого века.” (O.
Jespersen – Language, its Nature, Development and Origin//London, 1934, p.
261).

Предоставленные
сами себе и стихиям свободного существования, дети, как голодные волчата,
начинают хватать любые языковые куски, заглатывают любое, вовсе не страдая
несварением желудка (или языка?) и при этом неподражаемо свободно занимаясь
словобразованием и даже грамматическими инновациями.

В течение 20-го
века русский язык трижды попадал в серьезные кризисные ситуации, породившие три
мощных волны развития.

Первая связана
с Первой мировой войной, революцией 1917 года и последовавшими за ней
гражданской войной и разрухой.

Период не только
решительного забвения классического русского языка 19-го века, слегка
подернутого дымкой и флером декаданса “серебряного века”, но и время
мощнейших струй новых слов и грамматических поновлений. Вся р-р-р-революционная
грамматика, стилистика и лексика внедрялась в русский язык не только и не
столько вождями революции (что в условиях примитивных и далеко не повсеместных
средств массовой информации было невозможно), сколько троцкийюгендом ЧОНа,
ВЧК-ГПУ, Красной армии и агитпрома: малолетними революционерами,
голиковыми-гайдарами и бумбарашами. Без этих бумбарашей, беззаветно преданных
аббревиатурам и калькам с немецкого книжного, мы бы не имели сегодня в своем
лексиконе (а, стало быть, и в реальности) Госплана, колхозов, комсомола,
пионеров, интернационализма, коммунима, социализма и ЧЗГИГУ — чувства законной
гордости и глубокого удовлетворения (типично немецкая манера словообразования).

Не менее
мощной, но иной струей развития языка стала его криминально-хулиганская
демократизация. Эту лингвистическую волну внес класс беспризорников, по
численности вполне сопоставимый с классом пролетариев или прослойкой
интеллигенции: по сведениям БСЭ (т.У, стр. 786, 1927) их было в 1922 году до 7
миллионов или около 5% всего населения страны. Добавим – социально весьма активными
и мобильными процентами.

Именно тогда
возник, как мне кажется, уникальный феномен смеси жаргона (
“секретной” речи закрытых обществ и групп) со сленгом – принципиально
открытой речи самовыражения. Этот феномен – русская феня, с одной стороны, доступная,
естественная и общеупотребительная речь всех слоев общества, с другой стороны –
язык, сделавший всю страну закрытой, за железным занавесом стороннего
понимания. Феня стала, прежде всего, языком молодых и, то мимикрируя под
ленинско-сталинские политические ругательства и поношения, то взрываясь в
потемках Гулага россыпями новых слов и построений, начала формировать новый тип
людей – “советского человека”. Возникшая как опара двойной
(политической и криминальной) морали, она сама стала закваской нового общества,
существующего в тисках антиправового, но полицейского государства.

Такой знаток
русского мата, как профессор МГУ Е. Галкина-Федорук (курс лекций
“Современный русский язык: лексика”, 1954) признает, что “после
революции “блат” через беспризорных детей стал распространяться и
среди учащихся, а затем через молодежь проник и в рабочую среду, и даже в
художественную литературу” (стр. 123).

“Молодежь”
– вовсе не константа. Становясь взрослыми, мы почти поголовно и напрочь
забываем, чем Френель отличается от Фраунгофера и кто кому был женой – Бойль
Мариотту или Мариотт – Бойлю, но наш блатной и матерный язык, наша феня
остается с нами и существует как второй язык, язык негласного или буйно-пьяного
протеста, язык, позволяющий нам, несмотря на террор взаимного стука, знать и
помнить – все мы люди – братья перед лицом общего монстра и Молоха.

Вторая волна
связана со Второй мировой войной. Собственно, почти все повторилось опять:
казенные дети (суворовцы и нахимовцы), беспризорники,
безотцовщина…”Влияние войны и связанных с нею невзгод сказывается, к
сожалению, и в другом. У мальчиков был перерыв в учебе. Они скитались из города
в город, были в эвакуации, и не всегда у родителей хватало времени следить за
правильным развитием детей. У многих речь страдает погрешностями против законов
русского языка, она неряшлива, отрывиста, перегружена лишними словами” (Е.
Кригер – Суворовцы. “Известия”, 28 июля 1945).

Если первая,
революционная, ситуация покинутых и брошенных детей была хулиганской по причине
полного сиротства детей, то вторая – военная: воровской по безотцовщине. Война
сильно проредила мужчин, многие из вернувшихся тут же и надолго сели, а
уцелевшие были либо калеками либо пьяницами, либо тем и другим одновременно.
Нормальные семьи в то время были большой редкостью и диковинкой. Пацаны,
испытывая женский гнет матери дома, и мужской – в школе (школьное образование
тогда было раздельным и в мужских школах царил дух и героика тюрьмы для
малолеток), беспощадно и безжалостно воровали, “тырили” – по мелочи,
но неумолимо.

В этой, второй
волне была одна любопытная струйка, никак и никем не замеченная ни в стране, ни
за ее пределами.

Начиная с лета
1941 года в Германию хлынул огромный поток советских военнопленных.
Хозяйственные и расчетливые немецкие бюрократы значительную и наиболее
благонадежную часть этого потока пустили в хозяйственный оборот, в фермерские
хозяйства и городки в качестве почти дармовой рабсилы. Немецкие хозяйки в
ожидании гибнущих на фронтах мужей пользовались услугами этих военнопленных достаточно
интенсивно. К концу войны сформировались не только семьи, но целые улицы,
кварталы и поселения, где мужчины разговаривали между собой на одном языке,
женщины – на другом, а между собой – по преимуществу с помощью детей. В
сознании детей сложился устойчивый стереотип о мужском (русском), женском
(немецком) и детском (русском и немецком) языках. Дети видели, что только они в
состоянии владеть языком в полном объеме, а затем, по мере взросления (думалось
им), один из языков теряется по половому признаку. При этом, мера доверия к
каждому из родителей определялась по мере вхождения в язык этого родителя.

Любопытно, что
неистощимое детское словотворчество работало в своей билингвистической среде не
только лексическим, но и грамматическим образом. Например, возникали возвратные
глаголы типа штудироваться (учиться), вашиться (мыться), хайлиться
(здороваться), а также коньюнктив в функции сослагательного наклонения для
русского языка. Это – когда к какому-нибудь утверждению в конце тихо
добавляется “вроде бы”: “ты руки мыл?” – “мыл,
конечно, вроде бы”.

К сожалению,
этот феномен был растворен: часть семей просто распалась, часть метнулась от
советского “освобождения” в разные концы света, часть полностью
рассосалась в Германии. Я встречал этих бывших детей – людей с уникальными
лингвистическими способностями и явными сексуальными искажениями в психике.

Третья волна
оказалась самой мощной и продолжительной. Она тянется уже более десяти лет и
неизвестно, сколько еще протянется.

С перестройкой
и последующей откровенно криминальной демократизацией рухнуло не только
советское государство, но и налипший на него советский народ. Рухнул советский
человек, советская мораль, советская семья – идиотическая ячейка общества.
Родители оказались по преимуществу моральными банкротами в глазах своих детей.
Это нравственное сиротство целого поколения – явление гораздо более страшное,
чем кажется.

Это поколение
сирот при живых родителях, которые в нетях по причине челночества или в
моральных нетях. Если в двух предыдущих волнах обездоленному детству и его
языку была противопоставлена официальная мораль, то теперь ничего такого нет, а
средства массовой информации работают откровенно и самозабвенно не против, а за
– моральную вседозволенность, новый язык, за превращение новой фени новых
русских в родной язык нового поколения. “Беспредел”,
“общак”, “стрелка”, “тусовка”,
“стволы”, “путана”, “зелень” – все это хлынуло из
зон и малин в газеты и на ТВ, обсуждаемо и используемо юмористами, политиками,
правителями, бизнесменами, обозревателями.

Дети конца
восьмидесят сегодня уже вступили в фертильный возраст (возраст активного
воспроизводства), их дети знают только этот и никакого другого русского языка.
Эти дети одинаково успешно используют в своей речи “броузер”,
“думм-думм”, “откат”, “черный нал”,
“кенсел” и прочий криминально-компьютерный говор.

Нынешнее
буйство русского языка уже не сдерживается шиканьем родителей, которые не то
“шнурки в стакане” (так говорится о родителях, сидящих дома), не то
паханы (о них же, но сидящих в казенном доме).

Проблема отцов
и детей, паханов и пацанов, с точки зрения развития русского языка, означает
сегодня невиданный и беспримерный взрыв языка. И дело вовсе не только в
огромном притоке новых слов или англизации (американизации) речи.

Главное, что
происходит, — освобождение языка от пут морали, гнилостной и вонючей морали
общества двойных стандартов. И это прекрасно. Вот только немного страшно, что
русский язык получает освобождение от любой морали. Кто-нибудь из нас понимает
последствия этой свободы?
Список
литературы

Александр
Левинтов. Паханы и па
цаны.