Теория ригидных десигнаторов в аналитической философии языка

Теория
ригидных десигнаторов в аналитической философии языка.

Теория ригидных
десигнаторов в традиции аналитической философии представлена в исследованиях С.
Крипке [1] и Д. Фоллесдаля [2, 3]. В этой статье я буду обсуждать то, что
высказывает в защиту ригидных десигнаторов Фоллесдаль (хотя введению самого
термина “ригидный десигнатор” традиция обязана Крипке), так как
именно этот мыслитель рассматривает преимущества данной теории в сравнении с
семантическим проектом Г. Фреге (почему здесь важно обращение к Фреге будет
сказано ниже).

В традиции
аналитической философии Фреге предстает, прежде всего, как автор трехчленной
семантики: знак – смысл – референт [4], в соответствии с которой любой объект
фиксируется в языке (а значит, для Фреге, и в познании) посредством смысла.
Собственное имя отсылает к объекту не напрямую, а через специфическую
медиальную структуру, которая задает способ данности этого объекта в познании.
Смысл же как та самая медиальная структура раскрывается в дефиниторной
дескрипции* , с которой мы собираемся соотнести данное имя. Так, например, имя
“Аристотель” еще не обозначает ничего, без того, чтобы мы раскрыли
смысл именуемого в данной ситуации объекта. Этот смысл мы задаем в дескрипции,
говоря, что употребляем имя “Аристотель” в смысле “Ученик
Платона”. Данное имя может изменить свой смысл, например, “Учитель
Александра Македонского” и тогда тот же самый объект будет открыт для
познающего с какой-то другой стороны. Такая семантическая ситуация, считает
Фреге, имеет принципиально всеобщий характер: имя всегда указывает на объект
посредством смысла, а значит какой-либо объект никогда не дан “сразу
целиком”, “как он есть в себе”, но только лишь соразмерно нашему
способу внимания к нему, способу нашего представления этого объекта с какой-то
определенной позиции (именно здесь обнаруживается своеобразный
“лингвистический трансцендентализм” Фреге, позволяющий усмотреть
корреляции данной семантики с феноменологией Гуссерля, что и было сделано
впоследствии некоторыми историками философии ХХ века [5]).

Такая
семантическая концепция позволяла разрешить, по крайней мере, две проблемы.
Первая связана с так называемой “загадкой тождества” [ the puzzle of
identity ], как это называют некоторые интерпретаторы Фреге [6. 384]. Здесь
удалось объяснить информативность высказывания “а есть б” по
сравнению с тождеством “а есть а”, при условии, что “а” и
“б” имеют один и тот же референт. Информативность как раз и задается
именно смысловым различием членов данного высказывания. Вторая проблема была
связана с “референциально пустыми” именами. Если нет ничего в мире,
что соответствовало бы имени “Гамлет” (а для Фгеге, референт – это
реально существующий, или существовавший в мировой истории объект), то почему
мы способны осмысленно использовать это имя в своей речи? Только потому, что
это имя может быть наделено смыслом, выраженным, например, в дескрипции
“Принц Датский” (смысл может быть и другим), и потому, что предложения
языка допускают в качестве своих членов, в том числе, и не имеющие референтов
выражения, лишь бы они имели смысл. Тем самым, за счет концепции смысла
объясняются многочисленные “виртуальные” модусы нашей речи – мы
способны говорить о мире смыслов, который вообще никак не
“дублируется” миром действительно существующих объектов (т. е.
референтов в понимании Фреге).

Собственные
имена, исходя из вышеизложенного, как некие “устойчивые знаки”
(ригидные десигнаторы), призванные напрямую обращаться к референту, таким
образом, иллюзорны. Фреге и его последователи [7] склонны относится к
собственным именам лишь как к заместителям дефиниторных дескрипций,
раскрывающих смысл имени и, тем самым, осуществляющих референциальное отношение
к объекту. Нет имени, которое бы как-то перманентно “держало при
себе” объект сквозь череду изменяющихся смыслов. Тождественность имени
иллюзорна, всегда нужно иметь в виду этот “шлейф” смыслов, которые
преобразуют само имя. Какова же тогда функция имен в языке, зачем они здесь?
Для экономии речи – таков ответ фрегеанцев. Имя – это своего рода
“свернутая дескрипция”. Когда мы произносим: “Мехико”, то
на самом деле имеем в виду “столица Мексики”. Сама дескрипция
говорящим чаще всего открыто не презентируется, в надежде на коммуникативную
очевидность данного речевого сокращения, однако именно она играет здесь
определяющую роль для прояснения смысла произносимого. Кстати, такая экономия
речи нередко является источником непонимания определенных смысловых нюансов:
слушающий меня связывает с именем “Мехико” смысл, выражаемый в
дескрипциях “столица Мексики” и “самый красивый город в
мире”, тогда как я употребляю это имя, в смысле, выражаемом в дескрипциях
“столица Мексики” и “большой и грязный город”. Поэтому речь
будет тем более точна и прозрачна для понимания, чем чаще мы будем
“разворачивать”, спрятанные за именами дескрипции. Имена в такой
семантике, в пределе, должны исчезать совсем, и все потому, что они не несут
какой-либо собственной семантической функции, выполняя только, так сказать, вспомогательную
работу в языке.

Теория ригидных
десигнаторов пытается оправдать присутствие собственных имен. Фоллесдаль
считает, что имена, в противовес Фреге, имеют собственную семантическую
функцию, их работа не может быть сведена только лишь к “зашифровыванию”
дескрипций. И дело здесь вот в чем.

Имена, за счет
того, что выполняют транзитивные референциальные отношения, т. е. обращаются к
именуемому объекту напрямую, в обход разнообразного смыслового нюансирования,
позволяют удерживать устойчивость, “космичность” мира. Имя фиксирует
взгляд познающего, сохраняет для него тождественность обсуждаемого объекта
сквозь череду текущих смысловых “оттенков”, которыми, обычно,
наполняется наше референциальное отношение. Если бы имя выполняло только
функцию минимизации речи, как думал Фреге, то мир попросту “поплыл”
бы перед нашим взором. Мы не смогли бы определить, относятся ли две различные
дефиниторные дескрипции, нюансирующие смысл, к одному и тому же объекту или
нет. Каждая новая дескрипция, каждый новый смысл были бы “в праве
настаивать” на том, что они обращаются к своему собственному объекту,
отличному от других. Поэтому тем фактом, что объекты “не вваливаются”
в наше восприятие некой хаотичной лавиной, в которой спустя мгновение уже трудно
различить, на что было обращено наше внимание ранее, а, напротив, присутствуют
в целости и порядке, мы обязаны особой семантической функции ригидных
десигнаторов.

Потребность в
именах в нашей речи будет тем выше, чем большим количеством смысловых нюансов
“обрастает” воспринимаемый объект. Иногда, когда для фиксации объекта
нам достаточно лишь одной “смысловой фигуры”, мы способны
довольствоваться самой дефиниторной дескрипцией, не прибегая к помощи ригидных
десигнаторов. Фоллесдаль приводит здесь следующий пример: “:дескрипция
“баланс моего банковского счета”, в свою очередь, фокусируется на
единственном свойстве своего объекта, в котором мы заинтересованы, а именно в
том, что это есть баланс моего счета. Это свойство кочует от объекта к объекту
и у нас нет более пристального и устойчивого интереса к любому из них. Если я
прав, то для нас вполне естественно не вводить имени для этой дескрипции. Мы
могли бы дать ей имя, например, “Любимый”, но это было бы как раз имя
лени, оно не являлось бы действительным сингулярным термином [так автор
обозначает то, что Крипке называл ригидным десигнатором – В. Л.], но лишь
попыткой выглядеть привлекательнее” [3. 234]. То есть поскольку данный
объект интересует нас только в одном единственном смысловом аспекте, постольку
мы осуществляем референциальное отношение самим этим смыслом, не опасаясь при
этом “потерять из виду” данный объект. Напротив, считает Фоллесдаль,
такой объект, который мы обозначаем через дескрипцию “человек в
очках”, тем настойчивее будет требовать для себя собственного имени, чем
пристальнее “:мы заинтересованы в человеке и хотим узнать о ней или о нем
побольше, кроме того, что человек с очками или без, а именно как она или он
изменяются день ото дня” [3. 234]. То есть любой человек, как объект
нашего внимания, допускает по отношению к себе чрезвычайно многообразное
смысловое нюансирование и потому мы нуждаемся в том, чтобы сохранить
тождественность этого объекта по мере формирования различных дефиниторных
дескрипций. Имя позволит воссоединить в единое референциальное отношение этот
“веер” дескрипций и, тем самым, стабилизировать наше внимание.

Однако и при
использовании ригидных десигнаторов мы не защищены от
“расфокусировки” нашего познающего взора. По крайней мере, на уровне
коммуникации это случается не редко. Мы ошибаемся в нашем понимании говорящего
не только относительно смысловых фигур его речи, относящихся, тем не менее, к
одному объекту, как в случае с “Мехико”, но и касаемо самого
референта. Я могу предполагать, что имя “Сократ” отсылает к определенному
человеку, тогда как оказывается, что вступивший со мной в коммуникацию
обозначает им свою собаку. Фоллесдаль отдает себе отчет и в этих тонкостях
функционирования языка и потому делает чуть более “скромное”
заявление относительно роли ригидных десигнаторов в нашем познании:
“Ригидность или действительность, как мне представляется, не является
несовместимой с таким референциальным сдвигом [наиболее простой пример сдвига:
имя “Сократ” – В. Л.]. Вместо этого, я вижу ригидность как идеал, как
что-то похожее на кантианскую регулятивную идею, которая предписывает тот
способ, каким мы должны использовать язык, говоря о мире. В нашем использовании
имен и других действительных сингулярных терминов существует нормативная
потребность в наилучшем удержании следа референции” [3. 236]. Именно эта
нормативная потребность “идти по следу” референта, несмотря на
возникающие фактические сбои, предохраняет познаваемый мир от хаотичной
безликости, позволяет нам видеть вещи.

И все же,
обращаясь к опыту, мы можем заметить, что далеко не всегда используем
собственные имена там, где, казалось бы, следуя рассматриваемой теории, должны
их использовать. Мы не именуем “неодушевленные” объекты, хотя
смысловое нюансирование по поводу них мы можем осуществлять ничуть не менее
интенсивно, по сравнению с теми объектами, которым мы приписываем имена.
Разрешение такого затруднения можно видеть в следующем. Логическим свойством
ригидности обладают не только собственные имена, но и местоимения. В отношении
“неодушевленных” объектов, для удержания определенности нашего
внимания мы как раз и используем их. Однако данные языковые выражения имеют еще
более “шаткие” референциальные отношения, нежели собственные имена.
Местоимение способно удерживать без ошибок референт только в узком контексте.
Когда я произношу “это”, указывая на стол в аудитории, то находящиеся
в данном помещении люди без труда осуществят необходимую референциальную
фиксацию. При этом, в дальнейшем я могу производить разнообразные смысловые
нюансирования этого объекта, обсуждая его цвет, материал, из которого он
сделан, его форму, его предназначение и т. д., не опасаясь того, что слушающие
меня “потеряются” в реферировании. Но все это лучше делать именно в
этом, четко заданном контексте – здесь и сейчас, в этой аудитории. Чем более “размыт”
контекст, тем неустойчивее референциальная фиксация местоимения. Тем не менее,
остается в силе главное: даже если мы опрометчиво совершаем неправомерный
референциальный сдвиг, мы все равно мотвированы к тому, чтобы совершить
какую-либо фиксацию, т. е. сама потребность устойчивого членения мира
присутствует в нас вне зависимости от наших ошибок.

Мне
представляется, что концептуализация референта у Фоллесдаля претерпевает
значительные изменения в сравнении со взглядами Фреге. Особенно отчетливо это
видно в том случае, если мы обратимся к “виртуальным” именам.
“Гамлет” для Фреге вообще не имеет референта, так как последний
понимается предельно натуралистично, как нечто такое, что имеет действительное,
автономное по отношению к субъективности, существование. И хотя смысл по Фреге
тоже внесубъективен (а имя “Гамлет” обладает как раз смыслом), тем не
менее, он допускает по отношению к себе проникновение субъективности в актах
мышления, чего не скажешь о референте, который, без каких-либо оговорок,
признается “внешней” реальностью. Имя “Гамлет” не имеет
референта, поскольку Гамлет – это “вымышленный” персонаж. В мире
самосущих вещей – референтов ничего подобного нет и никогда не было. Гамлет –
персонаж из мира смыслов, которому в мире вещей нельзя найти никакого соответствия.
Так для Фреге. У Фоллесдаля же имеет место совсем другая интерпретация.
Поскольку имя “Гамлет” допускает к себе многообразные способы
смыслового нюансирования, например, в таких дескрипциях, как “принц
Датский”, “друг Горацио”, постольку, принимая в расчет теорию
ригидных десигнаторов, необходим референт, к которому бы отсылало это имя, и
который “стягивал” бы на себе различные смыслы, удерживая в
тождественности то, “о чем” все они “помышляются”.
Референт, таким образом, “виртуализируется”. Этот концепт призван
обозначать уже не “внешнюю” реальность, а, скорее, некую
“сердцевину” смыслов, вокруг которой располагается смысловое
многообразие. Поэтому, если смотреть с позиции Фреге, то референт Фоллесдаля –
это тот же смысл, точнее, некая “ось” в сфере смысловых спецификаций,
которая ранее просто не была тематизирована. Референт Фоллесдаля имеет ту же
трансцендентальную характеристику, что и фрегевский смысл – он присутствует в
поле внимания, в независимости от решения вопроса о действительном существовании
или несуществовании того, к чему это внимание обращено.

Тщательное
сравнение семантических проектов Фоллесдаля и Фреге мне представляется уместным
здесь потому, что семантика Фреге, в свою очередь, нередко соотносилась
историками философии ХХ века с теорией сознания, разработанной Э. Гуссерлем в
феноменологии. Если это можно сделать в отношении Фреге, то, как кажется, и
семантика Фоллесдаля может допустить к себе такое сравнение, которое обещает
быть не безынтересным.

Смысл Фреге в
лингвистической сфере соответствует тому, что при исследовании функционирования
сознания Гуссерль называл сначала интенциональной сущностью, интенциональным
предметом [8], а позже ноэмой [9]. Ноэма имеет ту же, что и фрегевский смысл,
трансцендентальную характеристику: это особый медиальный предмет, при
рассмотрении которого не ставится вопрос о том существует ли на самом деле
обсуждаемое. Этот предмет всегда причастен самому сознанию, является
имманентным по отношению к нему. Именно поэтому различные структурные
сочленения ноэм феноменология может, без какого-либо ущерба для себя,
прослеживать и в таких модусах сознания, которые не соотносятся напрямую с
“реальным” миром: воображение в противовес восприятию.

Фрегевский
референт, напротив, похож, скорее, на то, что Гуссерль “выносит за
скобки” при проведении редукции: это вещь трансцендентного мира, имеющая
основания своего бытия в себе, помимо конститутивной работы сознания. Такие
референты составляют мир естественной установки, который феноменология всегда
силилась преодолеть. Поэтому, при переводе феноменологического исследования в
сферу семантики языка, референт должен оказаться “выключенным” из
дескрипций.

Совсем иное
положение дел возникает в семантике Фоллесдаля. Поскольку
“виртуализированный” референт, как сказано выше, представляет собой,
скорее, некую “сердцевину” фрегевского смысла, постольку, при
сравнении этого семантического проекта с теорией сознания Гуссерля, такой
референт сохраняет за собой место в области имманентного и оказывается
релевантным феноменологии. Референт Фоллесдаля соотносим, скорее, с тем, что
Гуссерль называл “ноэматическим ядром”. Ядро ноэмы есть устойчивое,
далее неразложимое образование, некая точка “Х”, еще “не
обросшая” смыслами. Функция этого “Х” состоит в том, чтобы
обеспечивать стабильность интендирования, удерживать в тождественности своего
рода “стержень”, на который будут “нанизываться” различные
смысловые фигуры, возникающие в процессе конститутивной работы сознания. Ноэма
непрестанно пополняет свое содержание за счет конститутивного нюансирования,
которое совершают интенциональные акты, однако при этом она остается “сама
собой”, неким самотождественным образованием. Сознание не ведет себя так,
что в во время возникновения следующего смыслового нюанса оно уже “забыло”
то, к чему это нюансирование следует отнести. Видно, что все это очень похоже
на то, какую функцию приписывал референту Фоллесдаль в своей семантике.

Почему сознание
вообще ведет себя подобным образом? Откуда возникает потребность членить мир на
определенные устойчивые образования, а не наоборот, стремиться к абсолютной
рассеянности, теряя из вида что-либо в качестве данного? Гуссерль не отвечает
на эти вопросы. Для него все это представляет первейшую, далее не опрашиваемую
очевидность, некую фатальную фактичность, с которой сталкивается рефлексия.

Желаемую
ясность может внести анализ языка. Правда, лишь в том случае, если последнему,
в противовес тому, какой статус имел язык в гуссерлевской феноменологии, будет
придано “трансцендентальное измерение”. Тогда по отношению к феноменологии
зазвучат “витгенштейновские вопросы”: Что если опыт мира
детерминирован логикой языка? Что если именно логические ресурсы языка задают
границы функционирования сознания, размечают его “жизненное
пространство”, диктуют ему определенный спектр возможностей? Что если
логическое свойство ригидности имен и есть тот “трансцендентальный
исток”, из которого вырастает описанная выше фактичность сознания, в
которую “упирается” рефлексия? Ригидный десигнатор, при таком
трансценденталистском истолковании, – это не какая-то частная вещь в мире, это,
скорее, то, посредством чего какая-либо вещь может быть зафиксирована в
интенции в качестве вещи, т. е. в качестве устойчивого смыслового образования.

Если к
высказанной выше гипотезе отнестись серьезно, то стратегия компаративного
анализа результатов исследований феноменологии и аналитической философии языка
кажется весьма продуктивной. Можно заметить, что некоторые достижения
философов-аналитиков могут быть использованы для корректировки
“курса” трансцендентального исследования, исключительные права на
которое заявляла феноменология. Теория ригидных десигнаторов, как я попытался
показать в этой статье, подтверждает данный тезис.

В. Ладов.
Список
литературы

1. Kripke S. A. Identity and Necessity // Identity and
Individuation, New York University Press, New York, 1971, pp. 135-64.

2. Follesdal D. Referential Opacity and Modal Logic,
Dissertation, Harvard, 1961.

3. Follesdal D. Reference and Sesne // Philosophy and
Culture (Proceedings of the XVIIth World Congress of Philosophy, Monreal,
August 21-27, 1983). Editions Montmorency Monreal, 1986. P. 229-239.

4. Frege G. Uber Sinn und Bedeutung // Zeitschrift fur
Philosophie und philosophische Kritik 100, 1892. S. 25 – 50.

5. Follesdal D. Introduction to Phenomenology for
Analytic Philosophers // Contemporary Philosophy in Scandinavia. Baltimor and
London: The Johns Hopkins press, 1972. pp. 417-429; Pearsen C. A. Phenomenology
and Analytical Philosophy. Pittsburgh, Pa, Duquesne U. P., 1972. – 190 p;
Solomon R. Sense and Essence: Frege and Husserl // Analytic Philosophy and
Phenomenology. The hague, 1976. pp. 32 – 53.

6. Carney J., Fitch G. W. Can Russell Avoid Frege’s
Sense? // Mind, Vol. LXXXVIII, № 351, 1979. pp. 384 – 393.

7. Church A. Introduction to Mathematical Logic, vol.
1, Princeton, 1956. – 462 p; Dummett M. Frege. Philosophy of Language. Harper
& Row Publishers. New York; Evanston, san Francisco, London, 1973. – 698p.

8. Husserl E. Logische Untersuchungen. Max Niemeyer
Verlag Tubingen, Bd. 2, Teil. 1, 1980. – 508 S.

9. Husserl E. Ideen zur einer reinen Phanomenologie
und phanomenologische Philosophie. Buch 1. Allgemeine Einfuhrung in die reine
Phanomenologie. Halle a, d. S.: Niemeyer, 1922. – 323 S.