В прежнее время существовало убеждение, а в обычных понятиях и теперь сохраняется мнение, что новый поворот русской государственной и общественной жизни с восемнадцатого века был исключительно результатом личной деятельности Петра Великого. Для одних это было великим делом, давшим русскому народу и государству новую широкую историческую роль на почве европейского просвещения, для других — почти революционным переворотом, настоящим преступлением, потому что Петр изменил началам русской народности и дал истории русского народа ложное и зловредное направление. Спор об этом не кончился, в сущности, и до сих пор в области публицистики; но он должен считаться конченным в области исторического исследования, которое, главным образом со времен Соловьева, объясняет реформу Петра как естественный и неизбежный вывод из предыдущего развития.
Сообразно с этим, начало нового периода в истории русской литературы должно считать не со времени Петра, а ранее; приблизительно с половины XVII века, когда особенно ярко стали сказываться первые признаки ослабления московской старины XV — XVI века и весьма неясного на первый раз стремления к европейской науке. Давно указано, что первые признаки потребности дополнить скудные домашние знания с помощью иноземцев восходят еще к XV веку; чем дальше, тем все размножаются вызовы иноземцев, составивших наконец под Москвой целую колонию — «Немецкую слободу». Иноземцы исполняли всякого рода технические работы для двора и для государства, работы необходимые, но для которых у русских просто не было знания; с простыми техниками приходили, наконец, более или менее ученые люди, и русские на первый раз с немалым страхом видели опыты естественно-исторического знания. В Немецкой слободе цари Михаил и Алексей имели не только знающих техников, но и специалистов военного дела: в той же слободе царь Алексей нашел опытных людей, устроивших для него первый театр, который, как известно, привел его в великое восхищение. В то же время, особливо со второй половины XVI века, в письменность, еще хранившую церковно-славянское одеяние, все больше проникают переводы книг, более или менее научного характера, с западноевропейских языков.
Для беспристрастного взгляда не подлежит спору, что это было уже движение в духе позднейшей реформы. Рядом с этим шло другое, столь же знаменательное явление, указывавшее, что старая Русь времен Стоглава отживала свое время: это было исправление книг. Этот труд, необходимость которого еще в начале XVI века указывал Максим Грек, и в половине XVII века был непосилен московским книжникам, но по крайней мере, эту необходимость поняли сполна и, осознав недостаточность своих средств, обратились за помощью к той науке, которая в XVI и XVII веке успела зародиться на родственной, хотя исторически давно разъединенной почве — в Южной и Западной Руси. Сила вещей привела не только к исправлению книг, но и к подрыву целого старого миросозерцания, каким жили люди старого века: вера в букву писания, внешнее обрядовое благочестие, целый запас фантастических понятий, выросших на старой почве, должны были отступить перед требованиями знания, хотя бы на первый раз тяжело схоластического. Защитники старины чуяли в этих нововведениях что-то «латинское», — и до известной степени были правы: киевская наука установлялась по образцам латинских школ и люди старого века в Москве не могли понять, чтобы средствами схоластической науки могло быть защищаемо православие. Обе стороны совсем не понимали друг друга, и в результате совершили раскол — действительное распадание между первобытной «старой» верой и новым церковным учением, которое стремилось основать по возможности научное богословие и исправить церковную жизнь.
Протопоп Аввакум, чистейший питомец старой Руси, с верным инстинктом говорил, что в их учении была «последняя Русь», и по-своему объяснял, с какой поры началась гибель этой Руси, говоря, что видел в аду «миленького» царя Алексея. Действительно, при царе Алексее началось падение этой старой Руси и наступил новый период русской жизни. Наплыв киевской учености в Москву был началом новой литературы. Правда, киевская наука была специально-церковная и схоластическая, но это была, во всяком случае, черта науки европейской: в схоластике до Киева доходил отголосок Возрождения, известное знакомство с классиками, даже вкус к ним. Приходила впервые риторика и пиитика, т. е. теория какой-то новой литературы: этой литературы еще не было на русском языке, но она заявила уже о своем будущем водворении. Питомец киевской школы Симеон Полоцкий был, собственно говоря, первым русским псевдоклассиком — в той же форме, какую потом применял Кантемир: в неуклюжих стихах Симеона Полоцкого шла уже новая литературная струя, чуждая прежней письменности, как в то же время она пробивалась в драматических опытах пастора Грегори.
Эти начинания появляются задолго до деятельности Петра; в его время приемы литературы остаются те же, и главными литературными деятелями являются по-прежнему ученые киевской школы — Стефан Яворский, Феофан Прокопович, Гавриил Бужинский и другие. Новая литература, отмеченная специально возбуждениями реформы, — деятельность Кантемира, Тредьяковского, Сумарокова, особливо Ломоносова, — наступила уже после Петра, главным образом с половины XVIII столетия. Но если в специально-литературном отношении реформа не была началом нового направления, то личность и деятельность Петра стали, однако, могущественной опорой нового направления и создали для дальнейшего времени нравственно и умственное возбуждение такой силы, какого русская жизнь не испытывала ни раньше, ни позже, и которое действует даже до сих пор, через два века последующей истории. В русской жизни явился человек исполинской силы характера и замыслов, который как бы по исторической необходимости хотел восполнить то, что было потеряно веками застоя, невольного и вольного, и спешил установить новую политическую эпоху и умственную жизнь русского народа. Совершенно понятно, что свои главные усилия он направил на политическое укрепление государства: войско, флот, техническая школа, фабрика и завод, администрация были главные предметы его заботы; он был довольно равнодушен к тем специально-церковным вопросам, которые одни поглощали все внимание прежнего времени и его ближайших предшественников; он не строил никаких теорий, но сам «на троне вечный был работник» и строго требовал такой же работы от других. При всех тягостях его времени его имя осталось символом неутомимого труда и высокого самоотвержения на пользу государства, в котором олицетворялась для него вся народная жизнь. Эта энергия, источником которой была поистине беззаветная любовь к родине, и необычайные результаты, приобретенные ценой гениально-разностороннего труда, послужили тем нравственно-общественным стимулом, который создал великое историческое значение Петровской реформы.
Петр не мог остаться чужд литературе или книжному делу. С его именем и деятельностью связываются черты, неизвестные старой письменности и ставшие потом неизменной принадлежностью литературной жизни. Чуждый старым церковным интересам, он старался дать литературе светский, т. е. реально-жизненный и общественный характер. Изменилась самая внешность книги. Так называемая гражданская азбука отделила светскую книгу от церковной. В прежнее время книга была почти только церковная и издавалась «по благословению церковной власти»; теперь книга, хотя и оставалась делом по преимуществу официальным, но могла издаваться только «повелением царского Величества». Содержание книги нередко бывало совсем невиданное. Цель Петра была двоякая: с одной стороны, он хотел дать книги с учебным материалом и техническими сведениями; с другой, он усиленно, и опять впервые, заботился о том, чтобы ввести общество и самый народ в свои планы, объяснить необходимость и пользу преобразований, приобщить народ к своему делу, найти сознательных исполнителей. Отсюда печатание во всеобщее сведение «реляций», основание первых «ведомостей», целые сочинения для объяснения политических мер и событий, шумные празднования побед, с иллюминациями, фейерверками, аллегорическими картинами и т. п. Печатались книги по истории, географии, мифологии, чтобы ввести читателя в содержание европейской литературы.
В книгах исторических, переводимых с иностранных языков, Петр настаивал, чтобы сохранялись неизменно отзывы о России, хотя бы неблагоприятные. Наконец, он принимал непосредственное участие в самом издании книг: собирал сведения, указывал, что должно перевести, заботился о приготовлении переводчиков, сам просматривал и правил переводы и корректуры, иногда занимаясь этим на походе. Ближайшие сотрудники его в этом деле были люди церковные, но среди которых находились ревностные слуги реформы. Таков был в начале Стефан Яворский (1658 — 1722); ему Петр поручил «местоблюстительство» патриаршего престола, закрытого с тех пор, как в обоих последних патриархах Петр видел только врагов своего. Позднее с Яворским сказалось иерархическое властолюбие, и Петр разошелся с ним, хотя снисходил к нему. Самым ревностным сотрудником Петра был Феофан Прокопович (1681 — 1736). Феофан был в жизни тогдашнего русского общества явлением исключительным, но весьма характерным: человек сильного ума, ученый-богослов, влиятельный иерарх и участник в законодательстве, он был в свое время наиболее образованным человеком в русском обществе. Это была именно такая сила, какая нужна была Петру: человек с умом именно критическим, он, как и сам Петр, был чужд всякому фанатизму и хотел опираться только на здравый смысл. Когда уже после смерти Петра съехались в Петербург немецкие ученые в только что открытую академию, Феофан стал с ними в самые дружеские отношения; по его смерти один из них, Байер, оставил самые восторженные отзывы о великом его уме и учености. Такими же питомцами киевской школы были другие сотрудники Петра, переводчики и проповедники: Феофилакт Лопатинский, Бужинский и др. Под крылом Феофана установилась литературная деятельность князя Антиоха Кантемира (1708 — 1744): сын молдавского господаря, учившийся в России, по рождению и школе чуждый старому преданию, он вооружился против старины именно потому, что видел в ней вражду к новому образованию, которое понимал как жизненную необходимость. Его ставят обыкновенно во главе новой литературы как сатирика, воспитавшегося на идеях реформы.
Фактически это не вполне точно, так как сатиры его были изданы в первый раз много спустя после его смерти, когда в литературе проходил уже Ломоносов, а его стихотворная форма — силлабический стих, наследие от времен Симеона Полоцкого — в это время давно устарела. Время Петра начинало создавать своих людей. Любопытны, прежде всего, путешествия петровского времени — боярина Б.П. Шереметьева, стольника П.А. Толстого, князя Б. Ив. Куракина, графа А.А. Матвеева, Ивана Ивановича Неплюева и др., — где наглядно и нередко чрезвычайно характерно отражается столкновение двух веков и двух ступеней развития, и новое миросозерцание видимо начинает брать верх новостью и богатством своего содержания. Правильной школы все еще не было, но широкий горизонт новой жизни увлекал людей серьезного ума, которые, помня заветы старины, кровно с ней связанные, становились, однако, ревностными поборниками преобразований. Таков был крестьянин Иван Тихонович Посошков (родился около 1670 г., умер в 1726 г.), самоучка старого века, который здравым смыслом и наблюдением приходил к убеждению в необходимости просвещения и преобразований. Не менее, если не более замечателен питомец петровского времени В.Н. Татищев (1685 — 1750). Он учился только в технической школе, был самоучкой в вопросах философской и исторической науки, которые, однако, очень сильно его интересовали. Он познакомился, сколько мог, с тогдашним положением исторической науки, был знаком с скептическими взглядами Бейля, и в своих исторических трудах был склонен к сомнению и рационализму. Понятно, что он был настойчивым защитником науки («Разговор о пользе наук и училищ»): это был уже самостоятельно выработанное убеждение, как самостоятельно возникла у него и мысль написать русскую историю.
Татищев застал это дело почти на той ступени, какую представляли собой «Степенная книга» и «Хронограф». Попытка дать нечто систематическое вызвала во второй половине XVII века «Синопсис» Иннокентия Гизеля, нескладную книгу с историческим баснословием и скудными данными о России Московского периода. В 1715 г. секретарь русского резидента в Швеции, князя Хилкова, Манкиев, живший вместе с ним в плену, опять человек малороссийской школы, составил замечательное по времени и по личным условиям автора обозрение русской истории до времен Петра (до 1712 г.), но его книга оставалась в рукописи до 1770 года, когда была напечатана Миллером. Труд Татищева не имел никакой помощи в этих предшественниках; некоторое руководство доставили ему только немецкие ученые академики, начавшие тогда заниматься вопросами древней русской истории; в целой работе он был представлен самому себе и приступил к ней весьма рационально, стараясь прежде всего собрать документальные свидетельства древних летописей. Он делал свод этих известий и сопровождал их обширными комментариями, где много любопытных опытов исторической критики. Татищев также принадлежит к тесному ученому кружку Феофана, хотя имел репутацию большого вольнодумца. Исторический труд Татищева в свое время также остался неизданным. — Бурные события и крутые меры реформы не могли не возбуждать недовольство между приверженцами старого порядка. В литературе это выразилось только отрывочно, и конечно не в печати, которая была делом еще только правительственным и церковным, а в рукописных памфлетах, авторы которых иногда решались даже заявлять их официально. В числе таких противников реформы был М.П. Аврамов (1681 — 1752), при Петре директор типографии, близкий к самому царю, потом впавший в ханжество и увидевший в реформе дело, опасное вере. Он сдружился с врагами Феофана, подавал свои проекты всем правительствам, от Петра до Елизаветы; его заточали в монастырь, ссылали в Охотский острог, но он продолжал восставать против новейшего вольнодумства, наконец, грозил даже тем, кто «диадиму на себе носит», и кончил жизнь в «безвестном» отделении Тайной канцелярии.
Ранее Аврамова, книгописец Григорий Талицкий написал (в 1700 г.) «тетрадки», где говорилось о пришествии в мир Антихриста, и по вычислениям выходило, что Петр и есть Антихрист; «тетрадки» встречены были с большим сочувствием не только в народе, но и в среде высшего духовенства. Талицкий хотел вырезать свои тетрадки на дереве для большого распространения, но был схвачен и сожжен, вместе с его другом Савиным. По этому поводу Стефан Яворский написал книгу: «Знамения пришествия Антихристова и кончины века, от писаний божественных явленна» (1703). Но убеждение, что Петр — Антихрист, крепко держалось в расколе: в одной раскольничьей лицевой (т. е. иллюстрированной) рукописи Толкового (т. е. с толкованиями) Апокалипсиса Петр изображен Антихристом, а антихристово воинство предоставлено солдатами в военной форме петровского образца. Из раскольничьей среды вышла также известная народная картинка: «Мыши кота погребают», в которой несомненно заключается сатира на Петра и его обстановку. Вражда к Петру между приверженцами старины и в расколе не была, однако, мнением целой народной массы: напротив, при всех тягостях, падавших на народ в его время, народный инстинкт угадывал в Петре великую силу и понимал его подвиги на пользу государства: исторические песни его времени относятся к нему сочувственно.
Литературная жизнь нового, «послепетровского» характера, стала складываться только в половине столетия. Все еще слишком мало средств школьного образования: немногие наличные школы были очень разношерстные и несогласованные (см. выше, Образование). Знание иностранных языков внушало, однако, интерес к иностранной литературе; мало-помалу развивается тот книжный интерес, с которого начинается литературная деятельность. Люди, затронутые этим интересом, были на первый раз немногочисленны; все они были на счету и происходили из самых различных слоев общества. Так, из Астрахани был родом попович Тредьяковский; из Архангельска происходил крестьянин Ломоносов; к дворянскому сословию принадлежат учившийся в кадетском корпусе Сумароков.
В.К. Тредьяковский (1703 — 1769) начал свое учение в Астрахани у капуцинских монахов, был года два в Славяно-Греко-Латинской академии, затем «убежал» из Москвы и отправился в Голландию, где его приютил русский посланник граф Головкин; но его тянуло дальше и, «шедши пеш», он добрался до Парижа, который его окончательно очаровал, как и французская литература. Вернувшись в Россию, он был переводчиком при Академии Наук, потом профессором элоквенции, и стал чрезвычайно плодовитым писателем и переводчиков. Из своей учености и увлечения французской литературой он построил литературную теорию, которая была у нас первой формальной программой псевдоклассицизма. Его собственные опыты в стихотворстве стали надолго знамениты своей неуклюжестью; тем не менее большой заслугой его было то, что он впервые поставил вопрос о правильном русском стихосложении: он начал, по старому обычаю, силлабическими стихами, но скоро понял, что настоящей формы русского стиха надо искать в нашей народной поэзии. Его представление об истории поэзии было совершенно псевдоклассическое. Величайшие образцы всех родов поэзии дали греки и римляне; затем были века варварства; поэзия возродилась у новых европейских народов по тем же древним образцам, которые поэтому обязательны и для нас. Чтобы основать литературу, достаточно следовать этим образцам. Объясняя свойства эпопеи, лирики, драмы, Тредьяковский сам пытался писать разнородные стихотворные произведения, даже трагедии, перевел наставление о поэзии Горация (прозой) и Буало (стихами), и стихами перевел даже написанного прозой Телемака. Биография М.В. Ломоносова (1711 — 1755) известна. Какой-то необычный инстинкт тянул сына поморского рыбака к школе; уже взрослым юношей он находит эту школу в Москве, потом в Петербурге, наконец, за границей. В Москве его школа была церковно-схоластическая, за границей — научно-техническая (металлургия); но сила собственного ума и возможность шире взглянуть на область науки в Германии (под руководством Христиана Вольфа) создали его широкое научное мировоззрение и вместе потребность литературной деятельности. –PAGE_BREAK–
Пушкин назвал Ломоносова первым нашим университетом, и название это верно по многосторонности его дарований и знаний, в которой он не имел тогда равного: не мудрено, что он стал в литературе предметом поклонения, которое удержалось неизменно до начала нынешнего столетия. Его считали великим ученым и великим поэтом. Действительно, в то время не было другого русского ученого, который вполне стоял бы на уровне европейской науки; в первый раз на русском языке высокие предметы науки излагались с такой ясностью и изящной простотой, как у Ломоносова, великое, почти религиозное уважение к науке было господствующей чертой его мировоззрения. По обычаю времени, он писал оды и похвальные слова, но в этих произведениях всегда бывала серьезная мысль или целые трактаты научно-общественного содержания. В его взглядах на русскую жизнь неизменной мыслью была первостепенная важность знания; величайшим и единственным героем его был Петр Великий. Поэтом Ломоносов, собственно говоря, не был; у него не было свободного лирического вдохновения, но он находил настоящее поэтическое одушевление в тех возвышенных идеях научных и патриотических, какие им владели, и его одушевление захватывало читателей. Позднейшему читателю и критику его поэтические творения могут казаться слишком высокопарными, преувеличенными, неестественными; но должно вспомнить, что образованное русское общество того времени еще переживало отголоски времен Петра, и Ломоносов отвечал тому общественному чувству, которое радовалось новым успехам и новой славе России; еще не было тонкого художественного вкуса и несколько резкие тоны панегирика не бросались в глаза. В академии Ломоносов всегда горячо стоял за интересы русской науки и пользы русского народа и не однажды с раздражением, переходившим даже меру справедливости, восставал против всего, в чем виделся ему ущерб славе и пользам русской нации.
По своим научным изучениям он был естествоиспытателем; но начинавшаяся литература требовала много трудов, для которых еще не было делателей, и Ломоносов становится не только поэтом, но и историком, исследователем языка, техником, занимается вопросами народного хозяйства и быта и т. д. Третий знаменитый писатель того времени был А.П. Сумароков (1718 — 1777); он был прославляем современниками и ближайшим потомством как одно из светил русского Парнаса, и эта слава может дать понятие о положении тогдашней литературы. У него было известное легкое дарование, весьма плодовитое, но весьма поверхностное. Он очень рано вступил на литературное поприще, и первые успехи его трагедий, на придворной сцене, перед слушателями очень мало избалованными, исполнили его величайшей самонадеянности. Чрезвычайно самолюбивый, он вообразил себя созидателем и главой русской литературы. Его школа была невелика и состояла из некоторой начитанности во французской литературе; законодателем литературы был для него Буало, пределом совершенства — Расин, Корнель, Мольер и особенно Вольтер, рядом с которым ему нравилось ставить свое имя, так как он был писателем «во всех родах» и думал, что во всех родах дает образцы русским писателям. Но его трагедии, в которых он любил брать и русские сюжеты, были неумелыми копиями с французских, драматические эффекты не раз выходили у него простой нелепостью; его комедии — обыкновенно грубоватые фарсы на однообразные темы.
Наиболее живым из его произведений остаются те, где проходят сатирические картинки русского быта; его злейшими врагами и предметом его усердных обличений были подьячие. Деятельность трех названных писателей совершалась главным образом во времена императрицы Елизаветы; это были известнейшие имена тогдашней литературы. Времена Екатерины II открывали для литературы новый простор и вызывали новых людей. Сама императрица давно увлечена была «философскими» идеями века и, вступив на престол, нашла не только литературный, но и практический путь для их развития: быть представительницей «просвещения» отвечало и ее личным вкусам и самолюбию, и политическим соображениям, так как нужно было привлечь общество на свою сторону и, заставив забыть прошлое, начать славное царствование. Она сама вскоре предалась литературным трудам, переводила «Велизария» Мармонтеля, вместе с приближенными, во время путешествия по Волге, работала над знаменитым «Наказом», который надолго остался авторитетным собранием идей эпохи просвещения различных предметах управления (главнейшим его источником послужил Монтескье). В то же время она приняла участие в легкой нравоописательной и сатирической журналистике, позднее написала длинный ряд драматических пьес, особливо комедий. Наконец, она вела обширную (французскую) переписку с европейскими философами, как Вольтер, Дидро, Циммерман, и представителями литературных кругов, как госпожа Жоффрен и в особенности Мельхиор Гримм. В 1783 г., при ее ближайшем интересе, учреждена Российская академия, президентом которой была княгиня Дашкова и в трудах которой Екатерина принимала также живейшее участие (здесь печатались ее «Записки по русской истории», а также «Были и небылицы»). Важной мерой для развития книжного дела было разрешение вольных (т. е. частных) типографий. В конце царствования открылась систематическая, хотя по размерам ограниченная деятельность по учреждению народных училищ.
В другом отношении важным фактом было основание Вольного (т. е. опять частного) Экономического общества, как поощрение общественной инициативы. При тогдашнем складе русского общества личные вкусы императрицы были ободряющим примером; литературная производительность с шестидесятых годов XVIII века, сравнительно с прежним, чрезвычайно возросла. Первые годы царствования Екатерины II подавали самые светлые надежды. Особенно сильное впечатление произвел созыв депутатов в комиссию о составлении нового уложения; сама она гордилась «Наказом». В кругу образованных людей должны были с удовольствием увидеть ее особенный вкус к литературе — дело небывалое, тем более что этот вкус был настроен в просветительном и гуманном направлении. В эпоху «Наказа» сказалось особенное оживление в литературе: появилось вдруг несколько небольших журналов, которые намеревались давать нравоучительное и нравовоспитательное чтение. Главными из них были два: «Всякая всячина», Козицкого, где участвовала своими трудами сама императрица, и «Трутень», Новикова (другие: «Адская почта» Эмина; «И то, и сио», «Парнасский Щепетильник» Чулкова; «Смесь», «Поденщина» — Тузова и т. д.). Образцом служили иностранные издания подобного рода, особенно знаменитый «Spectator» Адиссона, из которого русские нравоописатели брали иногда целиком.
Все эти издания существовали недолго (1769 — 1770), и в их истории любопытно столкновение мнений между журналами Козицкого (статьи императрицы Екатерины) и Новикова. «Всякая всячина» настаивала на умеренном изображении пороков; «Трутень» искал сурового изобличения. По-видимому, это последнее вызвало недовольство императрицы, но в 1722 г. Новиков начал в том же духе издание «Живописца», имевшего большой успех. На этот раз Новиков хотел найти опору своей сатире в произведениях самой императрицы, посвятив свое издание автору комедии «О время». Предмет сатиры Новикова был частью давно уже намечен — легкомысленное пристрастие ко всему иностранному, взятки и казнокрадство; но было много нового и сильного в его живой сатире, и если она часто не договаривала, ее сдержанность была видимо вынужденная. Он прямее, чем кто-либо из тогдашних писателей, восстает против безобразий крепостного права и изображает тяжелое положение крестьян; от современной испорченности он обращается с сочувствием к старине и старинным добродетелям. Первые комедии императрицы: «О время» и «Именины госпожи Ворчалкиной» (1772) имели большой успех, и это возбудило в Екатерине пристрастие к драматической форме, особливо к комедии. Ею написано до тридцати пьес, которые не все напечатаны: кроме комедий, это были оперы, пословицы и драматические хроники из древней русской истории, в подражание «Шекспиру», которое, впрочем, состояло только в том, что пьесы писались «без соблюдений театральных правил». Три комедии, «Шаман сибирский», «Обманщик» и «Обольщенный», направлены были против начинавшего распространяться мистицизма и масонства: другие комедии представляют довольно безобидную сатиру нравов, восстающую против суеверия, ханжества, невежества и т. п. Пьесы не имели художественного значения, но любопытны чертами быта и нравов. Затем императрица писала аллегорические сказки — о царевиче Февее и царевиче Хлоре; собрала «выборные российские пословицы»; составляла педагогические книжки «Были и небылицы»; писала «Записки» по древней русской истории, которую изображала оптимистически.
К концу царствования настроение императрицы совершенно изменились. С одной стороны, с летами остывал прежний философский ее идеализм, с другой, она была испугана взрывом французской революции: тогда господствовало мнение, что источником революции была именно свободомыслящая философия, которую некогда императрица так ревностно поощряла. Это увеличило ее нетерпимость ко всякой свободной мысли. Не то мы видим в начале правления, когда, как сказано выше, ее великодушные идеи, ее стремления к просвещению и справедливости, в более образованном кругу оказали значительное и благотворное действие на умы, что и обнаружилось небывалым прежде оживлением литературы. Правда, основной фонд литературного содержания не был велик; общество, которое до тех пор жило только по официальным указаниям, не могло вдруг приобрести самостоятельность (хотя иногда думало, что имеет ее), необходимую для нормального развития литературы; но во всяком случае, в тесном круге тогдашнего образованного общества началось известное возбуждение, и в течение последних десятилетий XVIII века успели даже выразиться некоторые особенные направления образованной мысли. Самым крупным лицом в области поэзии был Г.Р. Державин (1743 — 1816), прославленный певец Фелицы, поэзия которого была предметом безусловного удивления до времен Пушкина, впервые ограничившего прежнюю ее оценку. Державин несомненно владел крупным и оригинальным талантом, который в особенности подходил к его задаче — превозносить обоготворяемую им повелительницу, подвиги ее воинов, мудрость правления, — а вместе высказать свою нравственную философию, во вкусе века, слегка скептическую, но не весьма определенную. Его дарование умело стать выше прежней, рутинной оды, какие писали его предшественники и продолжали писать современники: он внес в оду известную, конечно все-таки искусственную, простоту, которую приняли тогда за подлинную и которую он хотел дать натянутому строю оды, некоторую естественность и реализм.
Фантазия Державина была широкая и бурная, но слишком часто ему вредил недостаток чувства меры; возвышенный тон переходил легко в высокопарность и напыщенность. Знаменитая ода «Бог» казалась современникам вершиной поэзии; в действительности в ней слишком много этой отвлеченной высокопарности и, может быть, мало настоящего религиозного чувства. Его философия была житейская философия века: надо быть справедливым, честным, но не очень заботиться о мудреных вопросах и спешить пользоваться благами жизни. Как человек, он не мог внушать уважение, потому что в разных высоких положениях, какие он занимал, он хотел стоять за правду, впрочем, портя эту заслугу неуживчивым самомнением. Свою поэзию он поставил очень высоко, но вместе — крайне тесно и односторонне. Основа его теории была, по-тогдашнему обычаю, псевдоклассическая, хотя смягченная некоторыми новыми литературными веяниями: он обращался к самим древним классикам, знал немецких поэтов, увлекался Оссианом и под его влиянием находил «бардов» у древних славян. Но поэзия, в его глазах, не есть независимая сила и творчество человеческого духа. Его предшественник Тредьяковский изображал некогда поэзию как приятную забаву, которая может служить в литературе «фруктами и конфектами на богатый стол по твердых кушаниях»; Державин восхвалял Фелицу за то, что поэзия любезна ей, «как летом вкусный лимонад». При этом несложном взгляде Державин не затруднялся «прибегать к своему таланту», когда нужно было достигнуть каких-нибудь личных выгод хвалебной одой сильному человеку. Так, рассказывает он сам в своих записках, из которых мы узнаем, что Екатерина была очень довольна изображениями Фелицы, написанными тогда, когда Державин был еще далек от двора. Впоследствии, когда он находился уже в ее ближайшей обстановке, она «неоднократно, так сказать, упрашивала его, чтобы он писал вроде оды Фелицы», но он не написал, потому что не было уже «воспламенения», когда он ближе узнал характер и факты правления.
Недостаток вкуса сказался у Державина особенно впоследствии, когда он, в старые годы, писал свои нескладные драматические произведения. Во времена Екатерины, когда действительно совершались громкие военные и политические дела, ода еще могла сохранять свой смысл не только как придворное приветствие, но и как популярное истолкование событий, и оды писали почти все сколько-нибудь заметные писатели, даже тот И.И. Дмитриев (1760 — 1837), который в сатире «Чужой толк», составившей ему великую славу, осмеивал одоносцев. Едва ли не самыми нелепыми, по уродливой напыщенности, были оды также славного в свое время стихотворца В.П. Петрова (1736 — 1799). Как образец легкой шутливой поэзии, славилась «Душенька», поэма И.Ф. Богдановича (1743 — 1803), которую восхвалял еще и Карамзин: это была переделка старинной повести Лафонтена, взятой из Апулея. Поэма Богдановича была написана тяжело, ее остроумие грубовато, и успех ее доказывает вообще художественный вкус: немногое было нужно, чтобы понравилась новинка, покинувшая напыщенную риторику обычного стихотворства для шутки и забавы. В первые годы царствования Екатерины выступил писатель, получивший крупное значение в русской литературе — Д.И. Фонвизин (1744 — 1792), в особенности оригинальный в двух своих комедиях: «Бригадир» и «Недоросль». Это были первые комедии с настоящим русским бытовым содержанием и живым, реальным языком. Как вообще литературные формы того времени были скопированы главным образом с французских, так и в комедиях Фонвизина очевидно влияние французских образцов, не только в приемах постановки, но и в подробностях (так, например, с французского взято известное, по-видимому, чисто русское рассуждение госпожи Простаковой о географии); но в них были, однако, и подлинные русские черты, что и доставило им в свое время великий успех. Фонвизин хотел быть не только комиком, но и моралистом; самую слабую часть его комедий составляют рассуждения добродетельных лиц, но и те в свое время нравились, потому что это были начатки суждений об общественной нравственности, а XVIII век любил вообще рассуждать о морали. Фонвизин осуждал дурное воспитание, но оставались неясны средства воспитания хорошего; он осуждал пристрастие к французскому языку и перенимание французских обычаев, но причины этой подражаемости опять не видны. Несколько раз он был за границей и с великим самомнением и грубыми насмешками говорил о французском обществе, нравах, даже литературе (забывая, сколько сам был последней обязан): это не лучшая черта его литературной деятельности.
Ко второй половине царствования Екатерины драматическая литература очень развилась. Еще действовал Сумароков; его продолжателем в драме явился Я.Б. Княжнин (1742 — 1791), «переимчивый», по верному замечанию Пушкина, усердно следовавший псевдоклассическим образцам; его трагедии («Дидона», «Ярополк и Владимир», «Владисан», «Титово милосердие»), составившие его славу современников, повторяли, даже просто переводили Расина, Корнеля, Вольтера, Метастазия и пр.; не более самостоятельны были его комедии — переделки с чужих образцов, которые, впрочем, Княжнин старался приноровлять к русским нравам, хотя все-таки не умел удалить условностей французской комедии (интриган-слуга и т. п.). Нелепость простого повторения французской комедии, как это бывало у Сумарокова, давно уже указывал В.И. Лукин (1737 — 1794), который в своих комедиях, все-таки заимствованных с французского, делал опыты таких переложений на русские нравы. За псевдоклассической комедией перешла теперь и «мещанская комедия»: еще при жизни Сумарокова была переведена «Евгения» Бомарше, и хранитель «русского Парнаса» с великим негодованием обрушился на этот новый «пакостный род слезных комедий». Тем не менее он утвердился и даже стал модой, потому что вместе с «комической» оперой все-таки расширял область драмы и давал место изображениям народной жизни. К этому роду принадлежат некоторые пьесы императрицы Екатерины, «Анюта» Михаила Попова (1722), пьесы М. Матинского, Прокудина-Горского, «Мельник» А.О. Аблесимова (1742 — 1783); «Яга-Баба» и «Калиф на час», князя Д. Горчакова. В конце столетия пользовались большой известностью пьесы М.И. Веревкина (1733 — 1795), у которого есть черты настоящего комизма и верного изображения нравов, Д.В. Ефимьева (1768 — 1804), А.И. Клушина (1763 — 1804), издававшего сатирический журнал «Санкт-Петербургский Меркурий», П.А. Плавильщикова (1759 — 1812), знаменитого в свое время актера, а также образованного писателя. продолжение
–PAGE_BREAK–
В смысле общественном, единственным после Фонвизина крупным произведением тогдашней комедии была «Ябеда» в стихах, В.В. Капниста (1757 — 1824). Это был по своему времени весьма образованный и остроумный человек, с общественными интересами, любитель латинской поэзии, друг Державина. Его «Ода на рабство» (против рабства) могла быть напечатана только в 1806 г., в его «Лирических стихотворениях». «Ябеда», то разрешаемая, то запрещаемая при императоре Павле, была представлена в первый раз в 1798, и потом явилась вновь на сцене уже при Александре I. Это — весьма яркая и желчная картина старинной общепринятой судейской продажности и крючкотворства. В подражание «Ябеде» написана была комедия Судовщикова, «Неслыханное диво, или Честный секретарь».
Та же потребность ввести в литературу изображение русского быта внушила Василию Майкову (1728 — 78) комическую поэму «Елисей, или Раздраженный Вакх»: изображения весьма грубоваты, но многое из народного быта и языка схвачено удачно. Некоторым исследователям казалось, что подобные произведения представляют особое народное направление в литературе времен Екатерины, в отличие от подражательного: в действительности этого не было, потому что нередко одни и те же писатели могли быть причислены к обоим направлениям. Внимание к народной жизни, заботы о введении в литературу национального элемента начинаются притом с первых шагов новой литературы: Тредьяковский указывает основу для правильного русского стихосложения в народной поэзии; Сумароков, при всем желании быть российским Расином и Вольтером, усиливается писать песни в народном стиле; Ломоносов более серьезно ставит вопрос о народной жизни в «Записке о размножении русского народа»; в сатирических журналах конца шестидесятых и начала семидесятых годов («Трутень» и «Живописец» Новикова) находятся эпизоды, которые говорят об интересе к народной жизни и верном ее понимании и т. д.
Одним из любопытнейших свидетельств этого интереса к народности являются с конца семидесятых годов многочисленные песенники, начиная в особенности с знаменитого песенника Чулкова (позднее Новиковский). В действительности народная песня продолжала жить даже в быту высших классов, по-видимому, без перерыва от времен московской старины: простота нравов, жизнь в поместьях среди народа, недостаток других развлечений делали народную песню в ее живом, подлинном виде весьма любимым удовольствием, которое приносилось и в барский быт в столицах. При дворе императрицы Елизаветы бывали официальные песенники, был даже придворный малорусский бандурист; в среднем кругу это было также любимое удовольствие. По всей вероятности, существовали издавна письменные сборники; таким был в первой половине столетия знаменитый сборник Кирши Данилова. Сборник Чулкова, где рядом с русскими помещены и малороссийские песни, по-видимому, имел в основе сборник рукописный. Искусный стихотворец в ложноклассическом роде, И.И. Дмитриев, издал также сборник народных песен, постаравшись, впрочем, выгладить (т. е. испортить) их по книжному стилю; в 1790 г. явился известный сборник песен Прача, где они были положены на музыку; на народный стиль покушался даже Державин. Очевидно, в этом вкусе, для которого не могло быть иностранных образцов, сказывалось инстинктивное влечение к народным элементам поэзии; в период предполагаемой «оторванности от народа» он был прямым ее опровержением. Эти влечения к народному вообще не были тогда формулированы, но они представляли постоянно действовавшую силу, которая, с успехами науки и литературы, расширялась, и в начале нового века стала определенной и сознательной. Как историческая наука с восемнадцатого века восстанавливала древность, забытую в Московском периоде, так этот интерес к народности собирал из уст народа и мало-помалу вводил в литературу ту народную поэзию, которая в старом периоде, с XI века и до второй половины XVII века, даже во времена тишайшего царя Алексея Михайловича, предавалась только проклятию и истреблению. –
В числе общественных и литературных явлений, вызванных упомянутым умственным возбуждением в правление Екатерины, особенно выдвинулось движение масонское. Так называемый масонский «орден» возник, как деятельное общественное явление, в начале XVIII века в Англии. Каково бы ни было его происхождение, он приобрел тогда характер замкнутого общества, принявшего своим принципом личное нравственное совершенствование, помощь собратьям, христианское благочестие, но с полной терпимостью ко всем христианским исповеданиям. Общество настаивало на глубокой тайне своих учений и обрядов; члены общества узнавали друг друга по особым знакам; в собраниях — «ложах» — совершались символические обряды. Орден, имевший форму собрания рабочих-каменщиков, возводил свое начало к строению Соломонова храма, от времен которого велось будто бы придание масонского учения и символического обряда. Из Англии масонство мало-помалу распространилось в виде тайных обществ по всем странам Европы, везде удерживая свою таинственность, тесную солидарность «братьев», но в конце концов видоизменяя свои учения. Так называемое «английское» масонство всего более сохранило первоначальную простоту; несколько более сложно было «шотландское»; в своих дальнейших разветвлениях на материке масонство все более осложнялось новыми прибавками, т. е. выдумками в учении и обрядах. Для выдумок было достаточно поводов уже в предполагаемой библейской древности ордена: развивалась, с одной стороны, обрядность, придумывались новые высокопарные титулы начальствующих «братьев»; предание о сохранении ордена со времен Соломонова храма разрабатывалось привлечением сюда же таинств египетских, халдейских, греческих и т. д.; принято было, что хранителями орденской тайны были в средние века рыцари Храма (отсюда масонское «тамплиерство») и пр. Так как религиозное учение ордена отдалялось от официальной церкви, допуская, например, полную терпимость, не придавая значения церковной обрядности и противопоставляя ей свою собственную, то являлся также большой простор для развития символизма и мистики. Наконец, в число хранителей орденской тайны были включены средневековые мистики и алхимисты, и во второй половине XVIII столетия, всего больше в Германии, развилась особая форма масонства, под названием «розенкрейцерства», или братства Розового креста (Rosenkreuzer, Rose-Croix). Начало русского масонства, по преданию, относится к временам Петра Великого; более достоверны известия о русских масонах при императрице Анне и Елизавете; но главным образом распространение масонских лож, и весьма значительное, относится ко временам Екатерины II.
Первым ревностным их адептом стал известный кабинет-секретарь и частью литературный сотрудник императрицы И.П. Елагин, который вступил в сношения с главной английской ложей в Лондоне и получил от нее титул гроссмейстера русской провинциальной ложи. Под его управлением ложи стали размножаться, особливо в Петербурге и в Москве; сам он ревностно предался делу, старался собрать сведения об учениях ордена, о существующих «системах», которых было тогда уже много, наконец, усиливался объединить свои познания в целое и составил большое сочинение об истории ордена, которая должна была вместе дать его вероучение. Работа предназначалась, конечно, только для «братьев», составляла тайну и не могла быть издана. Это наивная компиляция всякой таинственной премудрости, символики и мистицизма, какую Елагин мог набрать из книжных и рукописных масонских источников, особливо, кажется, французских. В разгар движения, когда умножались ложи и в них проникали разные «системы», когда русские «братья» ревностно заботились о прочном становлении ордена на русской почве, они усиленно старались привлечь в свой круг даровитого человека, на которого, видимо, возлагали большие надежды для своего дела.
Это был Н.И. Новиков (1744 — 1818). С обычным скудным образованием того времени, но с живым деятельным умом, Новиков рано обратил на себя внимание, работал при комиссии о составлении уложения и был великим поклонником либеральных начинаний императрицы. В 1769 — 1770 г. он издавал сатирический журнал «Трутень», в 1772 — 1773 г. — «Живописец», и в скромных рамках тогдашней сатиры успел высказать серьезное понимание положения русской жизни, не всегда сходное с господствовавшим тогда панегириком, к которому императрица успела привыкнуть. Эти издания Новикова прекратились, вероятно, не по его доброй воле. В семидесятых годах он предпринял сложные и драгоценные издания материалов для русской истории («Древняя Российская Вивлиофика» и др.), издал «Опыт исторического словаря о российских писателях», первый несколько обширный опыт истории литературы. В те же годы он задумал учреждение народных школ на частные средства и успел привлечь к этому делу участие общества. Этот ученый по-тогдашнему человек, любитель просвещения и организатор, казался необходимым для масонского дела, и Новиков действительно был привлечен в орден. В начале он отнесся к делу очень осторожно, но потом ревностно предался ему, встретив людей, разделявших его просветительные взгляды. В 1779 г. он переехал в Москву и развил здесь обширную издательскую и образовательную деятельность. Дружба с И.Г. Шварцем (умер в 1784 г.), профессором Московского университета и мистическим идеалистом, окончательно увлекла Новикова в это направление. Вместе они учредили «Дружеское общество», к которому примкнуло много влиятельных масонов и которое, кроме издания книг, брало на себя задачи воспитания: в молодом кружке, который учился и работал под руководством Дружеского общества, были одно время Карамзин и рано умерший друг его, А.А. Петров. Эта деятельность Новикова возбудила крайнюю подозрительность императрицы Екатерины. По складу своего ума она не понимала ничего идеального и мистического; кроме того, ей не нравилась самостоятельная мысль и деятельность, ускользавшая от контроля; в предприятиях Новикова она осуждала (серьезно или несерьезно) аферу, а главное — подозревала политические замыслы, которых не было. Предприятия Новикова были уничтожены, имущество основанной им Типографической компании конфисковано, он сам заключен в Шлиссельбургскую крепость, из которой был освобожден лишь при вступлении на престол императора Павла.
К кругу Новикова принадлежал в Москве писатель несколько старшего поколения, М.М. Херасков (1733 — 1807), в те времена куратор Московского университета. Это был плодовитый стихотворец, лирик, драматург и эпик. Знамениты были у современников его поэмы «Россиада», воспевавшая завоевание Казани Иоанном Грозным, и «Владимир», изображавшая крещение Руси. В своих фантастико-исторических повестях, как «Нума Помпилий, или Процветающий Рим» (1768), он изображает господство разума и добродетели в идеальном государстве; защищая внутреннюю религию от ханжества, он сближается со взглядами масонства, к которому впоследствии пристал. Это был лично достойный человек, немного простодушный любитель литературы, одобрявший первые опыты Фонвизина и Державина, а потом Карамзина и Жуковского. Тем же философско-нравоучительным характером отличается недавно изданное фантастическое «Путешествие в землю Офирскую» князя М.М. Щербатова (1733 — 90). Главным трудом этого писателя была многотомная «История Российская», и только недавно правильно оцененная: она написана тяжело, но по признанию новейшей критики, была в значительной мере опорой для «Истории» Карамзина. Щербатов держался своеобразного взгляда: в рассуждении «О повреждении нравов в России», — изданном также только в новейшее время, — он является противником крутой реформы Петра и ее излишествам приписывает повреждение нравов своего времени; но этот любитель благочестивой старины был также человек французского образования и в известной мере свободомыслящий. В «Путешествии» он дает картину идеального государства, которая была вместе с тем критикой государства наличного: религия Офирской земли — деистическая; духовной касты нет; нравы — простые и строгие, закон свято соблюдается; император не чуждается простых людей и всегда может знать об истинном положении государства.
Судьба, подобная судьбе Новикова, постигла другого оригинального писателя той эпохи, А.Н. Радищева (1749 — 1802). Получив высшее образование за границей в Лейпцигском университете, Радищев был охвачен тем разнообразным брожением, какое отличало европейскую литературу конца века. В своей книге: «Путешествие из Петербурга в Москву» (1790) он применял русской жизни философские идеи об общественной справедливости, о человеческом праве и достоинстве и т. п., и рядом с теоретическими рассуждениями поместил ряд картин из русского народного быта, где, между прочим, обличал ужасы крепостного права. Екатерина II, в конце царствования встревоженная событиями французской революции, увидела в книге Радищева настоящую опасность для государства: он «хуже Франклина», писала она; она сравнивала его с Пугачевым, сама занялась обличением его преступления и передала его в распоряжение известного следователя по особо важным делам Шешковского, а затем суду. Суд приговорил Радищева к смертной казни, замененной ссылкой в Сибирь. Возвращенный при императоре Павле и снова поступив на службу при Александре I, он стал опять опасаться преследования и отравился. Вступление на престол Александра I встречено было с величайшим энтузиазмом. После только что пережитых тяжелых последних лет личность нового императора, исполненного наилучших намерений, подавала самые широкие надежды. Действительно, первые годы принесли немало правительственных мер, производивших отрадное впечатление на общество. Позже это впечатление несколько охладело, но война двенадцатого года и затем войны за освобождение Европы создали необычайное возбуждение, которое различным образом отразилось на литературе.
Европейская реакция, наступившая после Венского конгресса и установления священного союза и отразившаяся у нас господством Аракчеева и обскурантов, опять подействовала гнетущим образом, но прежние патриотические возбуждения в известном круге общества еще усилились под впечатлением либеральных движений в Европе. Около 1820 г. в русском обществе, как никогда, стали распространяться идеи западного либерализма, и так как они не могли найти выражения в литературе и общественной деятельности, то стали искать приюта в тайных обществах («Союз Благоденствия»).
Это возбуждение отразилось потом в первых произведениях Пушкина. На переходе от XVIII века к XIX самым крупным лицом литературы был Н.М. Карамзин (1766 — 1826). В своей ранней молодости он провел несколько лет под влиянием «Дружеского общества», где в дружбе с упомянутым Петровым приобрел значительное литературное образование и интересовался нравственными вопросами. Сентиментальное направление было воспринято им как готовое внушение западной литературы. Задатки его давала уже мистическая философия круга Новикова: в этой мистике была наклонность к деизму, к угадыванию законов «натуры», к самоуглублению, к внутренней жизни души, затем открывалось обширное влияние западной литературы — Руссо и его последователей, французских и немецких, английского романа Ричардсона, юмора Стерна. Карамзин, по природе склонный к чувствительности и меланхолии, жадно воспринимал эти влияния. Первым крупным произведением его были «Письма русского путешественника». Свое путешествие он совершил в 1789 — 90 годы; он проехал Германию, Швейцарию, Францию и Англию и, живя в Париже, видел первые волнения революции. Тон «Путешествия» — сентиментальный, иногда с легкой шуткой, во вкусе Стерна; автор с увлечением описывает красоты природы, с любознательностью присматривается к нравам. Интерес книги возвышался особенно рассказами о литературной жизни Европы. Карамзин считал долгом посещать знаменитых писателей, и в первый раз в русской литературе давал живые сведения о действующих лицах европейского просвещения. Не меньший успех имели сентиментальные повести Карамзина, как знаменитая «Бедная Лиза», и повести исторические, в которых проявляется уже сентиментальная риторика будущей «Истории». Конец века в западной литературе наполнен был реакцией против сухой рассудочной философии. Возникла потребность в идеализме, в узаконении непосредственной жизни сердца, в мечтательном общении с «натурой»; простая действительность забывалась, и Карамзин, в своих увлечениях, воображал себя «республиканцем»; на самом деле в общественных и политических вопросах он был в полной мере консерватором. Он был самым даровитым представителем сентиментального направления и стал у нас главой школы, где рядом с ним ставят еще Дмитриева и Озерова.
Было много второстепенных писателей этого направления: В.С. Подшивалов (1765 — 1813), питомец Дружеского Общества; В.В. Измайлов (1773 — 1830), поклонник Руссо, издатель «Вестника Европы» и «Российского Музеума», где появлялись первые стихотворения Пушкина; князь П.И. Шаликов (1768 — 1852), доводивший чувствительность до карикатуры, делавшей смешным все направление; В.Л. Пушкин (1770 — 1830), дядя поэта, великий поклонник Карамзина, ломавший за него копья против Шишкова, автор очень известного в свое время «Опасного соседа». В свое время очень ценили А.П. Беницкого (1780 — 1809), образованного, остроумного писателя и прекрасного стилиста. А.Е. Измайлов (1779 — 1831), сначала сентиментальный повествователь, известен был потом как издатель журнала «Благонамеренный» и как баснописец, не без остроумия, впрочем, грубоватого. Старомодный поэт, князь Иван М. Долгорукий (1764 — 1823); «Бытие сердца моего», «Капище моего сердца») был противником сентиментального направления. Немалой заслугой Карамзина были его журналы («Московский Вестник», «Вестник Европы») по разнообразию содержания, в которое он вносил и вопросы политические. Наконец, он совсем устранился от литературной деятельности, отдавшись новому труду, который составил его главную славу. Первые восемь томов «Истории Государства Российского», вышедшие в 1816 г., были редким событием в истории нашей литературы. В первый раз русская история излагалась талантливым, уже знаменитым писателем, вооруженная многосторонними исследованиями, но вместе в красивой, общедоступной форме, в тоне национальной гордости и сентиментальным красноречием, которое должно было особенно действовать в популярном чтении (в целом «История» доведена до 1611 г.; двенадцатый том ее, по смерти автора, был издан Блудовым). Успех книги был необычайный: «История» была настоящим откровением для массы общества, которая не знала прежних, нередко тяжелых, исследований, и всю постройку исторического издания приписывала одному Карамзину. Еще при жизни его, однако, началась критика (Арцыбашев, Полевой, Лелевель и др.), а молодой либеральный круг находил историю слишком консервативной и неправильно представляющей происхождение русского государства. продолжение
–PAGE_BREAK–
Несколько позднее Н. Полевой издал несколько томов «Истории русского народа», как бы в противовес точки зрения Карамзина. Гораздо позже стала известна «Записка о древней и новой России», важная для определения политических взглядов Карамзина: он осуждает реформу Петра Великого и либеральные начинания императора Александра I. Новейшая критика указала, в какой большой степени Карамзин опирался на своих предшественников: немецких, как Байер, Шлёцер, Стриттер, Миллер, и русских, Щербатов. Карамзин имел большое значение и как преобразователь литературного языка. Здесь он встретил ожесточенного противника в адмирале А.С. Шишкове (1754 — 1841). Этот автор «Рассуждения о старом и новом слоге российского языка» был великий приверженец «старого», т. е. церковнославянского, слога. Он обвинял Карамзина и его последователей в порче языка, в нарушении завета отцов и даже в недостатке патриотизма, когда они хотели приблизить литературный язык к разговорной речи, избегали тяжелой славянщины, не пугались слов иностранных и стремились сообщить языку изящество и легкость.
Нападения Шишкова породили целую литературу. Сам Карамзин не мешался в полемику, которую повели его приверженцы, в особенности П.И. Макаров (1765 — 1804) и Д.В. Дашков (1788 — 1839). Отразить нападения даже в то время было не особенно трудно. Шишков предполагал, что церковно-славянский и русский — один язык, и не понимал, что язык необходимо изменяется с ходом истории и распространением новых понятий. Партии выделились в два кружка: «Беседы любителей русского слова» и Российской академии, где Шишков был президентом и где исповедовалось его учение, и образовавшегося несколько позднее «Арзамаса», где собралось новое поколение писателей и предметом почитания был Карамзин (участниками были Жуковский, Батюшков, Дашков, А. Тургенев, Блудов, князь Вяземский и др., под конец и юный Пушкин). Спор о старом и новом слоге был последней стадией в установлении независимости русского литературного языка: в литературе послепетровской, которая впервые становилась светской, сам собой возникал вопрос о праве русского литературного языка и об его отношениях к церковно-славянскому. Решение, в первый раз данное Ломоносовым, завершилось Карамзиным и его товарищами и получило фактическую силу в произведениях нового поколения писателей: во главе его стал Пушкин. Впоследствии, впрочем, Шишков помирился с Карамзиным: Российская академия присудила последнему золотую медаль за его «Историю». Архаизм Шишкова привлекал немногих; к нему примыкали писатели старого классического направления и противники литературных нововведений. Таковы были, например, князь Д.П. Горчаков (1758 — 1824), известный своими сатирами, Н.М. Шатров (1765 — 1841), князь С.А. Ширинский-Шахматов (в монашестве Аникита, 1783 — 1837). В старом классическом складе писали сатирики А.Н. Нахимов (1782 — 1815) и М.В. Милонов (1792 — 1821); в начале своей деятельности был последователем Шишкова и противником Карамзина и плодовитый драматург князь А.А. Шаховской (1777 — 1846), впоследствии обратившийся к романтизму.
Школа Карамзина была недолговечна: стали бросаться в глаза смешные стороны чувствительности, не имевшей притом ни ценного поэтического, ни общественного содержания; а главное — в поэзии явились гораздо более значительные силы и с более жизненным направлением. В начале столетия открылась поэтическая деятельность В.А. Жуковского (1783 — 1852). Его первое литературное образование проходило в Благородном пансионе при Московском университете, который по своему воспитательному складу были продолжением «Дружеского общества». В университете и пансионе действовали еще личные друзья и последователи Новикова (И.П. Тургенев — отец Николая и Александра Тургеневых, М.М. Херасков, А.А. Прокопович-Антонский и др.). Атмосфера была нравственно-философская и литературная; здесь образовалась, отчасти по врожденным наклонностям характера, отчасти по литературным влияниям, мечтательно-романтические вкусы, которым Жуковский остался верен на всю жизнь.
Его первые стихотворения, где он уже черпал из западноевропейской романтики, обратили на себя внимание тонкостью чувства и «сладостью стиха». Его имя стало знаменитым, когда в двенадцатом году был написан «Певец во стане русских воинов», исполненный патриотическим одушевлением. Современники не замечали странности формы, где русские воины являлись в классических вооружениях и в романтическом освещении: классическая условность еще не была забыта, к романтической начинали привыкать. «Певец во стане русских воинов» и другое подобное стихотворение из той же поры, а также стихотворение по поводу взятия Варшавы, были почти единственными отзывами поэзии Жуковского на современную жизнь; она витала обыкновенно только в мире личного чувства, в меланхолических мечтах. Очень много поэтического труда Жуковский положил на усвоение русской литературы западного романтизма. Под конец жизни он перевел Одиссею по изготовленному для него немецкому подстрочному переводу. Его поэзии отвечал личный характер, мягкий и доброжелательный; нежное чувство привязывало его к Пушкину, которому он оказывал немалые услуги. Последние годы жизни он провел за границей; религиозно-мистическое настроение сближало его с Гоголем. От новейшего литературного круга он был далек. В ходе литературного развития Жуковский, кроме переводных трудов, всегда изящных и расширявших горизонт русской поэзии, имел еще заслугу высокого понимания существа поэзии. Его определение поэзии отвечало всему его мировоззрению; его религиозное чувство было всегда окрашено мистической мечтательностью; он сливал жизнь земную и загробную — там откровение тайн, оттуда идут высокие внушения. Поэзия — «есть Бог в святых мечтах земли», и с другой стороны, «поэзия — есть добродетель». Определение было слишком личное, но во всяком случае, ставившее поэзию в самые высокие сферы нравственной жизни. Младшим современником Жуковского был К.Н. Батюшков (1787 — 1855), но его литературное поприще было прервано слишком рано и печально душевной болезнью, в которой он прожил последние десятки лет своей жизни. Это было живое и разнообразное дарование, не успевшее развиться до полной самобытности. В своей поэзии он все еще находится в зависимости от европейских образцов, старых и новых; но он вдумывался в чужую поэзию, сам увлекся ею и то, что было бы раньше простым подражанием, становилось его искренним, иногда глубоким увлечением. Была у него особенность и в выработке стиха; здесь, вместе с Жуковским, он был непосредственным предшественником Пушкина.
Более нежная атмосфера общественной жизни в царствование Александра I, хотя испорченная, позднее, возвратом реакции, отозвалась большим оживлением литературных интересов. В это время составил свою славу И.А. Крылов (1768 — 1844). Он начал свое литературное поприще еще во времена Екатерины комедиями и сатирическим журналом, среднего достоинства и успеха, и лишь в зрелые годы остановился на том роде, который именно отвечал его таланту. Частью он пересказывал традиционные сюжеты басен, но много также написал оригинальных, и с первых шагов на этой дороге превзошел своих предшественников, Хемницера и Дмитриева. У него остается еще ложноклассическая манера, но вместе с тем много живого остроумия, знания русского быта и языка. По общему складу мировоззрения это был человек рассудка, довольно равнодушный к волнениям жизни, какие совершались вокруг него, недоверчивый к увлечениям, было ли их предметом общественное благо, наука и т. п.; это была умеренность, но и скептицизм, который в конце концов не внушает сочувствия. Другим весьма известным и почитаемым писателем того времени был Н.И. Гнедич (1784 — 1833), главнейшим трудом которого был перевод Илиады: он положил многие годы на совершение этого труда, возбудившего удивление современников, — что указывало, между прочим, как еще мало было людей, способных на серьезные предприятия подобного рода.
В переводе Гнедича видна серьезная работа над Гомером, но, по старому пристрастию к ложно-классической высокопарности, Гнедич дал слишком много места церковнославянским элементам языка, употребляя иногда слова совсем неизвестные в обычной речи. В области драмы в начале столетия прославленным именем был В.А. Озеров (1770 — 1816): его трагедии были подновленным повторением ложно-классической трагедии, с большой легкостью стиха и искренностью чувства, а иногда и с оттенком новейшей чувствительности. В целом они искусственны и натянуты; но публика того времени не знала лучшего и трагедии Озерова имели громадный успех, особливо «Дмитрий Донской», вызвавший патриотическое одушевление. Князь Вяземский, великий почитатель Озерова, огорчался тем, что Озерова не любил Пушкин, которого, конечно, отталкивала его напыщенная искусственность. Сам князь П.А. Вяземский (1792 — 1878), родственник и друг Карамзина, близко связанный с литературными кругами двадцатых и тридцатых годов, поддержавший Н.А. Полевого в первые годы издания «Телеграфа», впоследствии совершенно разошелся с новым литературным движением и не оставил прочных следов в области поэзии, хотя был плодовитым стихотворцем; в свое время обратила на себя внимание только его книга о Фонвизине (1848), не потерявшая интереса и до сих пор. При Александре I долго не было ни одного яркого дарования, которое могло бы овладеть умами силой творчества. Таким дарованием во втором десятилетии века явился совсем юный тогда Пушкин. Историческое значение А.С. Пушкина (1799 — 1837) определяется тем, что он составляет центральное явление в развитии нашей новейшей литературы. Он тесно связан с прошлым, но и завершает его; вместе с тем он первый, от кого идут корни последующей литературы. Его сила была гениальная: на последних пушкинских торжествах один из ораторов, авторитетный (хотя иногда парадоксальный) историк, не без основания сказал, что два исторических человека имели громадное влияние на развитие русского общества — Петр Великий и Пушкин. Как у того, так и другого это влияние было глубокое и разностороннее. Прежде всего Пушкин, как никто из предшественников, высоко ставил значение самой поэзии; она создается только вдохновением, ей принадлежит царственная свобода, она не ищет одобрений и не боится хулы черни; она призвана создавать сладкие звуки, но и жечь сердца людей.
Этим создано было, в принципе, самостоятельное значение художественного творчества, а затем и всей литературы, как выражения свободной общественной мысли. Далее, это была избранная натура, но он был и представитель общества; требуя себе свободы во имя поэзии, он требовал ее и в смысле общественном, во имя человеческого достоинства. Отсюда вражда и подозрение, какие преследовали его всю жизнь со стороны известных кругов; отсюда великая любовь и слава, которые встретили его, еще юношу. С этими задатками гениального дарования, охватывающего громадный поэтический горизонт, и с свободой общественного чувства, Пушкин стал первым истинно национальным поэтом. В сравнении с ним кажутся чрезвычайно тесными и односторонними все прежние опыты русской поэзии, и даже впоследствии никто из русских поэтов не был способен к этой великой многосторонности, которую Достоевский называл всечеловечностью. Влияние Байрона было только преходящее; над ним возобладало спокойное поэтическое содержание, которое давало ему силу воссоздавать далекую и чужую жизнь, с ее нравами и настроением, и тем могущественнее изображать картины русской жизни, старой и современной, общественной и народной. Перед ним блекнут все предшествующие опыты коснуться русской народности. Его барское воспитание тех времен, не от него зависевшее, шло на французском языке и литературе, но впоследствии он со страстью погружался в народную поэзию, чтобы исправить недостатки своего «проклятого» воспитания. Русская жизнь была для него предметом постоянного изучения, в ее настоящем и прошлом, в языке и обычае; отсюда становились возможны блестящие и разнообразные картины, от «Руслана и Людмилы», от «Русалки» и «Сказок» до «Вещего Олега», «Бориса Годунова», «Капитанской дочки» и т. д. С другой стороны, ему были близки и его тревожили волнения современной жизни. В молодые годы его увлекают мечты общественной и народной свободы, дружеская связь соединяет его с вожаками либерального движения; позднее, опыты личной жизни и событий охладили его, но и теперь он продолжает искать путей для служения общественному прогрессу, хочет быть не только поэтом, но и публицистом, но не забывает прежних друзей, которым шлет приветы «во глубине сибирских руд…». Влияние Пушкина на дальнейшее развитие литературы было весьма обширно, не столько, однако, в непосредственных, частных воздействиях, сколько в широком, общественно-поэтическом внушении.
Его ближайшая школа, даже крупнейшие дарования его круга, как Е.А. Баратынский (1800 — 44) и Н.М. Языков (1803 — 46), не развили дальше его наследия; барон А.А. Дельвиг, К.Ф. Рылеев кончили свое поприще раньше; Д.В. Веневитинов (1805 — 27) умер слишком юным и развивался независимо, как и князь В.Ф. Одоевский (1803 — 69). А.А. Бестужев-Марлинский (1795 — 1837) увлекся в крайности романтизма и на время имел большой успех, но затем был совершенно забыт. По-видимому, великий пример Пушкина мало подействовал на ближайших современников; тем не менее только после него расширилась область поэзии, началось развитие русской повести (в исторической драме он остался непревзойденным), установился созданный им стиль и язык. Когда потом являются новые высокие создания русской литературы, можно видеть, что почва для них приготовлена была Пушкиным. Еще ранее, чем завершилась деятельность Пушкина, в русской литературе прошел свое краткое поприще писатель от него независимый, который произвел чрезвычайно сильное впечатление, но доныне как будто остался одиноким — А.С. Грибоедов (1795 — 1829).
Он получил по тогдашнему серьезное образование (между прочим, его руководителем был профессор Московского университета, классик и эстетик Буле ), рано поступил в военную службу, где вел взбалмошную жизнь, потом жил в Петербурге, увлекался театром и театральным миром; наконец, по службе в Министерстве иностранных дел жил на Кавказе, с приездами в Петербург, в качестве русского посланника в Персии, был убит в Тегеране во время бунта персидской черни. Его литературное образование и вкусы сложились независимо от того, что делалось в кругу Пушкина, хотя, конечно, были точки соприкосновения; между прочим, Грибоедова занимали вопросы русской истории, к которым круг Пушкина (не он сам) был равнодушен. У Грибоедова была сильная наблюдательность, направленная именно на современное общество; он не остался равнодушным к либеральному движению двадцатых годов. Это была живая, страстная натура, но способная и к холодному, серьезному размышлению. Его комедия, знаменитое «Горе от ума», осталась в ряду его произведений единственным, где сказался во всей силе его блестящий талант; она осталась единственной общественной сатирой, с которой после ничто не сравнялось в русской драме. Комедия вызывала весьма разнообразные суждения относительно ее художественного значения и ее общественного смысла; становились вопросы, отвечала ли она установленным формулам комедии или не сохранила их и обращалась в сатиру, куда направлялись общественные идеалы писателя, как мирился в нем либерализм с пристрастиями к старине. Относительно первого критика примирилась с нарушением драматического формализма ради широкой картины нравов; относительно второго она убеждалась, что к Грибоедову нельзя было бы применять тех общественных теорий, какие сложились впоследствии (в виде «славянофильства» или «западничества»). Его общественные идеалы, — как это было и в кругу так называемых декабристов, — были тем брожением общественной мысли, которое только несколько позднее развилось в более определенные частные направления.
Еще на глазах Пушкина развилась великая литературная сила, которой вскоре суждено было возыметь в литературе обширное влияние. Это был Н.В. Гоголь (1809 — 1852). Чистый малоросс по происхождению, проведший юность под впечатлениями малорусской среды, мелкопоместной дворянской и сельской народной, он начал «Вечерами на хуторе близ Диканьки», которые сразу доставили ему известность невиданной оригинальностью рассказа и шутливого юмора. Поселившись в Петербурге, где он вскоре попал в кружок Пушкина и испытал влияние личности великого поэта, Гоголь сильно расширил и углубил содержание своих жизненных наблюдений: «Вечера» были как будто только игрой своеобразного дарования; в последующих его произведениях чувствуется высокий подъем художественных и общественных замыслов. Таковы были его так называемые петербургские повести и ряд драматических пьес, с «Ревизором» во главе. Эта комедия произвела чрезвычайное впечатление, с которым могло равняться только впечатление «Горя от ума» (которое, впрочем, долго не могло завоевать себе место на сцене и в полном тексте стало известно только около шестидесятых годов). Разница двух комедий в том, что Грибоедов изображал пустоту высшего круга общества и отсутствие идеалов, а Гоголь взял прямо реальную жизнь, в ее далеких, невидных захолустьях, и указал на ней глубокую внутреннюю порчу нравов и управления, восходившую, очевидно, и до высших слоев общества. Вместе с тем он изобразил эту мелкую жизнь с глубиной психологического анализа, так что в целом комедия, построенная на факте провинциального простодушия, получала для внимательного наблюдателя настоящий трагический смысл. продолжение
–PAGE_BREAK–
Рядом с этим производили сильное впечатление повести Гоголя («Портрет», «Невский проспект», «Записки сумасшедшего», «Старосветские помещики», «Тарас Бульба», «Вий», «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем», «Шинель», «Нос», «Коляска»). Эти разнообразные сюжеты, шутливые, исторические, народно-фантастические, нравоописательные, свидетельствовали о великом разнообразии таланта и широкой наблюдательности, а вместе с тем затрагивали общественные вопросы и нравственное чувство в такой мере, как этого еще не бывало в нашей литературе. Наконец, самым сильным из произведений Гоголя были «Мертвые души». Но в самом расцвете таланта Гоголя его стало подтачивать мистическое настроение. Корни этого настроения лежали в Гоголе издавна и не были выяснены широким образованием, какого Гоголь не имел; оно усиливалось физической болезненностью, а также и самомнением. В школе Пушкина у Гоголя развилось возвышенное представление об искусстве; теперь понятие его о служении искусству приняло религиозно-мистический характер. Представление о «пророке», как жреце искусства, стало у Гоголя представлением о художнике-аскете: действие искусства становилось делом душевного спасения. Это настроение, заметное уже в первом томе «Мертвых душ», развилось в особенности в половине сороковых годов. Гоголь уверился, что его художественное призвание есть именно душеспасительное, и не усомнился издать наполненную его новыми мыслями книгу: «Выбранные места из переписки с друзьями». Книга привела его поклонников в ужас и негодование. Гоголь порицал в ней прежние произведения, создавшие его славу, отвергал их действие, которое одно и было его исторической заслугой. Второй том «Мертвых душ», написанный в этом новом настроении и изданный уже после смерти Гоголя, свидетельствует об упадке таланта, подавленного мистико-нравоучительной тенденцией.
Вместе с Пушкиным, Гоголю принадлежит создание новейшей русской литературы. Пушкин положил ее первую основу — идею свободной деятельности искусства, составляющей независимое проявление высших сил человеческого духа, и вместе идею нравственного долга, лежащего на литературе. Это содержание Пушкин выразил и подкрепил рядом гениальных поэтических произведений. К этому общему содержанию Гоголь присоединил изображение русской действительности, исполненное первостепенного художественного реализма, глубокой психологической наблюдательности и юмора, вызванное полусознаваемым чувством упомянутого общественного долга литературы, и вызвавшее в обществе самые одушевленные сочувствия. Это было то, чего давно жаждало русское общество; сочинения Гоголя, поражающие своим художественным богатством, стали вместе с тем могущественным орудием общественного сознания. Результаты деятельности Пушкина усвоены были в общем художественном подъеме, в усовершенствовании формы и стиля; произведения Гоголя возбудили общественное чувство, расширили литературное изображение на все слои общества — и это изображение руководилось уже не одними художественными интересами, но и чувством общественной правды и человечности. Со времен Гоголя русская повесть и роман развились до господствующего положения; на его основе с конца сороковых годов действовала плеяда тех новейших писателей, которым принадлежит окончательное установление русской литературы, занявшей в наше время почетное место в международной литературе европейской.
Первые начатки русской повести, как выше указано, восходят ко временам допетровским; конец XVII и первая половина XVIII века представляют массу переводных повестей, составивших переход от старой «письменности» к новейшей печатной литературе; большая масса переводных романов идет с шестидесятых годов XVIII столетия и их количество указывает, как выросла в обществе любовь к этой литературе, затрагивавшей (хотя еще в слабой степени) действительную жизнь и особенно жизнь чувства. В конце века появляются оригинальные русские опыты: Карамзин дает повесть сентиментальную и начатки повести исторической; перед тем в другой форме — например, в мелких рассказах сатирических журналов, поэмах, комедиях и комических операх, в «Путешествии» Радищева — затрагиваются черты народного быта, которым, впрочем, еще долго не привелось получить более прочное место в литературе; в форме повестей из древнего мира или стран фантастических (в форме, прямо заимствованной из западной литературы) делаются намеки на современный строй общества, как у Хераскова или князя Щербатова. Сентиментальная повесть Карамзина имела подражателей, но не надолго: слащавая ее неестественность слишком бросалась в глаза. Ее сменили романтические поэмы, а затем романтические повести: романтических повествований было очень много; наиболее известными именами были здесь Н.А. Полевой и Бестужев-Марлинский.
Опыты нравоописания давали повести Булгарина (над которыми смеялся Пушкин), Бегичева, Калашникова, Погодина. С конца шестидесятых годов в историческом романе стал образцом популярной во всей Европе Вальтер Скотт: громадный успех имел, написанный по этому образцу, «Юрий Милославский» Загоскина, где, впрочем, прибавилась еще историческая сентиментальность Карамзина; другие романы Загоскина были слабее. Не лишены достоинств исторические повести Полевого. Особняком стояли повести князя В.Ф. Одоевского, отчасти из аристократического быта, отчасти фантастические во вкусе Гофмана. Повести Пушкина давали высокие художественные образцы, но остались без особенного действия в смысле общественном; решительное влияние возымели здесь произведения Гоголя. В дальнейшем развитии русской повести и вообще всей новой литературы действовали, кроме этих общих основ, еще другие элементы, если не совершенно новые, то не достигавшие раньше той степени влияния, с какой мы встречаем их в тридцатых и сороковых годах. Это было, прежде всего, значительное расширение научных интересов, в особенности с тех пор, как впервые окрепла внутренняя жизнь университетов с притоком новых сил в лице нового поколения профессоров, довершивших свое научное воспитание за границей, под непосредственным влиянием европейской науки. Здесь было начало деятельности таких профессоров, как Грановский (наиболее типичный представитель этого научно-гуманитарного направления), Редькин, Крюков, несколько позднее Кудрявцев и др. Независимо от этого оживления университетской науки, и даже ранее, открылось сильное влияние немецкой философии, которая, особливо в учениях Шеллинга и Гегеля, сильно увлекала наиболее живые и возбужденные умы молодых поколений и была своего рода школой: она впервые ставила в русском обществе общий вопрос о философском определении целого миросозерцания, обнимавшего идеи нравственные, общественные, художественные, и становившегося сознательным руководством в жизни личной и общественной. Чрезвычайно характерно, что Пушкин, достигший своего возвышенного представления об искусстве силой своего гениального инстинкта, сочувственно встретился с теми же представлениями, которые у молодых любителей философии построены были путем теоретических изучений.
Таков был сначала философский кружок князя В.Ф. Одоевского и Д.В. Веневитинова; потом, в тридцатых годах, кружок Н.В. Станкевича, непосредственным питомцем которого был знаменитый В.Г. Белинский, в своей критике (1831 — 1848) первый сознательный и восторженный истолкователь Пушкина и Гоголя. Из философских оснований вышло в конце тридцатых и начале сороковых годов и обособление двух главных литературных лагерей того времени, так называемых западников и славянофилов (с одной стороны, Белинский, А.И. Герцен, Т.Н. Грановский, В.П. Боткин, И.С. Тургенев, Н.А. Некрасов и др., с другой — А.С. Хомяков, И.В. и П.В. Киреевские, К.С. и позднее И.С. Аксаковы, косвенно М.П. Погодин, С.П. Шевырев и др.). Различие между ними заключалось в самых основных нравственных идеях, которые, впрочем (как, например, церковные идеи славянофилов), не могли быть в то время высказаны с некоторой ясностью, — но в литературе выразилось, хотя опять неполно, в тех вопросах, какие ей были доступны, именно философско-исторических. Славянофилы извлекли из философских теорий представление об историческом предназначении русского народа и видели закон его исторической жизни в свободном и беспримесном развитии национальных данных: реформа Петра являлась нарушением этого нормального развития, порчей русской истории, изменой русской народности. Их противники думали как раз наоборот: отрицая мистическое предназначение, они полагали, что народ развивается историей, и реформу Петра считали великим актом в русской истории, хотя, быть может, и тяжелым, но неизбежным, и в результате благотворительным, выходом русского народа из патриархального быта на широкое общечеловеческое поприще. В высшей степени важным приобретением этого философско-литературного спора было стремление выяснить историческую судьбу народа. Отсюда естественно вытекала мысль о настоящем положении народа и, при философской постановке вопросов нравственных, естественно развивалась, хотя в то время, по внешним условиям литературы, умалчивалась в печати мысль о необходимости освобождения крестьян, одинаково горячо принимаемая обоими враждующими литературными лагерями. Эти два круга представляли цвет русской общественной мысли того времени, высоко стоявшей над уровнем большинства… Интерес к народу и народности развивался и независимо от указанных литературных течений, как продолжение того естественного, инстинктивного чувства к своему народному, какое сказывалось уже в восемнадцатом веке среди ученического преклонения перед ложным классицизмом, отвергавшим народное как вульгарное.
С конца XVIII века этот интерес продолжал развиваться, и в XIX веке получил сильную опору с двух сторон: во-первых, в художественной реставрации, которая была узаконена Пушкиным и частью Гоголем (в малороссийских повестях); во-вторых, в успехах научной этнографии. В этой последней сошлись разные течения: прежний, непосредственный интерес; новые открытия, например, «Слова о полку Игореве», потом, «древних российских стихотворений» Кирши Данилова; вмешательство научных исследований; наконец, сознательный интерес к судьбам народа, и в упомянутом философско-историческом смысле, и в смысле чисто историческом. Этнографическая любознательность, даже инстинктивная, мало освещенная научным пониманием (как, например, в трудах И.П. Сахарова ), находила сочувствие и в людях более вооруженных в научном отношении. В конце концов явилась потребность поставить сознательно и научные исследования народа и народного быта. В 1845 г. выражением этой потребности стало основание Русского Географического Общества. Почти одновременно с этим начинается обильная и плодотворная деятельность целого рода замечательных ученых, историков, этнографов, археологов, наконец, беллетристов — описателей народного быта. С.М. Соловьев, К.Д. Кавелин, Ф.И. Буслаев, А.Н. Афанасьев, М.А. Максимович, И.И. Срезневский, И.Е. Забелин, Н.И. Костомаров, В.И. Даль и много других усердных работников на этом поприще положили много труда на то, чтобы раскрыть прошедшие судьбы народной жизни и современное богатство народного предания и поэзии, оставшееся наследием от древних веков народной мысли и фантазии, исследовать народный обычай, в котором сохранились не только следы древнего народного быта, но и практический бытовой смысл и т. д. Ревностное изучение было не только холодным научным разъяснением предмета; оно внушалось любящим гуманным чувством, и само его внушало. В те же годы, когда организовалось в Географическом Обществе изучение народной жизни, основано было, особливо трудами князя В.Ф. Одоевсокго, Общество посещения бедных, общественный смысл которого выражался его названием… Такими интересами наполнялось общественное настроение, при всех стеснениях, какие внешним образом подавляли литературу.
Естественно, что присоединялось, наконец, влияние литературы европейской. Эта давняя стихия нашего литературного развития действовала теперь на новом направлении; из разнообразных течений литературы европейской наша литература выбирала те, которые отвечали возникавшим, в ее собственной среде, стремлениям и надеждам. Теперь эту роль играла литература, одушевляемая вопросами общественного характера и, в частности, социализмом. В тридцатых годах так называемый социализм привлекал уже молодые поколения: им увлекался Герцен, и это было резкое различие его тогдашнего кружка с кружком Станкевича и Белинского, которые в то время увлекались метафизическими вопросами по Гегелю, что в общественном смысле делало их консервативными и прямо равнодушными к вопросу социальному. Одно время занят был социализмом и В.П. Боткин, потом один из ближайших друзей Белинского. Впоследствии упомянутое разногласие между Герценом и Белинским совершенно изгладилось: последний отверг свою прежнюю точку зрения как грубое заблуждение, с обычной горячностью увлекся именно общественными вопросами, и в литературе искал орудия для нравственного воздействия на общество в социальном смысле. В последние годы жизни его интересовали писатели французского социализма; с другой стороны, он стал относиться менее враждебно к московским славянофилам, у которых в известной мере могли быть ему сочувственны указания на идею народного права и достоинства. Уже из этого понятно, что «социализм» сороковых годов вовсе не был тем страшным разрушительным учением, каким считали его, например, во время процесса Петрашевского, и каким многие считали его еще десятки лет спустя. Это была известная форма идеализма, направленного на улучшение общественных отношений, несомненно в улучшении нуждавшихся: на первом плане стояли мечты об освобождении крестьян. Это настроение молодых образованных поколений именно и объясняет, почему в конце пятидесятых годов первое заявление о крестьянской реформе встречено было в лучшей части общества с таким энтузиазмом и почему для великого и трудного дела тотчас нашлось столько ревностных и искренних исполнителей.
В западной литературе, кроме теоретиков социализма, в том же направлении действовала обширная область романа и драмы: великой популярностью пользовались тогда романы Евгения Сю, Жорж Санда, Диккенса, в которых высказывалось общественное брожение, искавшее новых форм социальных отношений. Все это отразилось на развитии русской повести после Пушкина и Гоголя. Ее господствующей чертой является, во-первых, глубокий реализм, выработанный на основе Пушкина и Гоголя, собственными силами русских писателей и впоследствии произведший такое сильное впечатление в литературе европейской, когда, наконец, она познакомилась с писателями новейшего периода нашей литературы. Во-вторых, это был психологический анализ, разлагавший, между прочим, ту сложную, раздвоенную внутреннюю жизнь, какая создавалась идеальными запросами и невозможностью найти для них место в суровой, часто мрачной, действительности. Некогда образчик этого раздвоения изобразил Пушкин в «Евгении Онегине»; теперь непримиримый разлад идеала и действительности изображала вся могущественная поэзия Лермонтова, которая внесла в русскую повесть и роман долю сильного, до сих пор не вполне выясненного влияния. Наконец, третью, опять широко распространившуюся, почти господствующую черту новейшей повести составило ее направление общественное: стремление вникнуть в судьбу той обездоленной части общества и целого народа, которая несет на себе непосильную тяжесть ненормальных общественных отношений. Как ни велики были заветы, оставленные Пушкиным и Гоголем, новая литература приносила черты содержания им неизвестные; например, Гоголь, в одиночестве своего тесного круга и личной замкнутости, остался совершенно чужд тому возбуждению, какое господствовало среди лучших людей сороковых годов.
Его преемники, под всеми упомянутыми влияниями, создавали ту новую повесть, которая за последнее время создала славу русской литературы, и в которой чисто русское содержание приобретало высоту общечеловеческого значения. Эти сложные возбуждения тридцатых и особливо сороковых годов принесли с собой то высокое нравственное настроение, простоту и правдивость, каким удивлялась потом западноевропейская критика. Русская повесть еще недостаточно исследована в этих ее источниках, но их разнообразие, воспринятое и развитое богатством личных талантов, дало ей разнообразное и глубоко человечное содержание. «Записки охотника» Тургенева, первые произведения Григоровича, Достоевского, Писемского, Некрасова, Салтыкова, затем последующая литература рассказов из народной жизни, были результатом этого полного возбуждения: нередко здесь явно слышится влияние Гоголя (как, например, в «Бедных людях» отразилась «Шинель»), мечты об освобождении крестьян («Записки охотника», которые с сочувствием были приветствуемы и славянофилами; «Деревня» и «Антон Горемыка»), «сельская идиллия» Жоржа Санда («Рыбаки» Григоровича), отголоски социалистического романа (у Достоевского), проявления народно-поэтических элементов («Песня о царе Иване Васильевиче» Лермонтова, поэзия Кольцова), изображения внутреннего нравственного разлада, отражавшего и разлад общественный («лишние люди» у Тургенева и других, как продолжение Онегина и Печорина) и т. д.
Как выше замечено, внешние условия литературы были тягостны, и это нередко отзывалось более или менее жестоко на личной судьбе писателей (осуждение Достоевского и Плещеева, ссылка Салтыкова, эмиграция Герцена, арест и ссылка Тургенева, постоянные цензурные притеснения), — но это не уменьшало силы движения, и дело литературы оставалось священным нравственным долгом. В этом внутреннем одушевлении был источник той простоты, задушевности и человечной вдумчивости, которые потом удивляли европейских читателей. Когда в наше время французские критики, недовольные успехом русской литературы во Франции, утверждали, что эта литература (Тургенев, Достоевский, Григорович и т. д.) сама воспиталась на французских идеях и образцах, то в этой вспышке национального самолюбия была доля правды — не только доля. Из французской литературы действовали у нас общественные идеи, но и это влияние было уже второстепенным фактором, потому что основное в этом направлении было самостоятельно создано в произведениях Гоголя и подкреплено общим подъемом общественной мысли. В литературной форме русская повесть, при всем интересе к повести западной, осталась самобытна. От ошибок и преувеличений романтической школы предохранял здоровый реализм, основанный Пушкиным и Гоголем. Изображения народной среды никогда не достигали у европейских писателей той выразительности и простоты, которые так легко давались русским писателям. Несмотря на весь гнет крепостного права и чиновничьего самоуправства, они не оставили в общем тоне жизни того осадка пренебрежения к народу и мещанской мелочности, какой в западной жизни, при всем развитии новейшей демократии, до сих пор уцелел от средневекового феодализма и питается современным господством буржуазии. Сила русской повести и романа была выработана собственным трудом общественного сознания, волнениями нравственного чувства и искренним стремлением к общественному благу в единении с народом. Отсутствие политической жизни заставляло сосредотачиваться, и здесь была основа сильного художественного и общественного действия. В большей мере именно влиянием литературы была обязана своим успехом «эпоха великих реформ».