Образ Чичикова — так называемого «сквозного героя» — самый сложный и многоплановый в поэме. Прежде всего, Чичиков выделяется на общем фоне деятельностью, активностью. Это фигура предпринимателя — новая в русской литературе.
Композиционно этот образ строится так, что сначала, познакомившись с ним, составив о нем свое мнение, мы получаем возможность узнать, как формировался его характер. Эту композиционную особенность поэмы и ее значение очень точно комментирует Ю.В. Манн: «Хотя мы с самого начала понимаем, что являемся свидетелями аферы, но в чем состоит ее конкретная цель и механизм, становится полностью» ясным лишь в последней главе. Из этой же главы становится ясной и другая, не объявленная вначале, но не менее важная «тайна»: какие биографические, личные причины подвели Чичикова к этой афере. История дела оборачивается историей характера”.
Образ Чичикова нарочито усложнен: в нем то и дело проявляются черты, казалось бы, ему чуждые. Авторские размышления зачастую оказываются не только авторскими, но и чичиковскими, как, например, о балах, о Собакевиче, о губернаторской дочке… В Чичикове наиболее сильно явлена непредсказуемость и неисчерпаемость живой души — пусть и не Бог весть какой богатой, пусть и скудеющей, но живой.
Одиннадцатая глава посвящена истории души Чичикова. Начинается его жизнеописание с момента рождения, когда жизнь сразу глянула на появившегося на свет человека «кисло-неприятно, сквозь какое-то мутное, занесенное снегом окошко: ни друга, ни товарища в детстве!» И далее кратко описана бедная материальная и нищая духовно жизнь мальчика, обреченного повторить незаметный, бессмысленный путь отца и кануть в безвестность. Не от этой ли ущербности яростный протест Чичикова, его желание во что бы то ни стало составить материальное благополучие своих будущих детей, чтоб не презирали они отца, чтоб вспоминали его с благодарностью?!
Единственное, что мог дать Павлуше его отец, — полтина меди и наставление, поднесенное как духовный завет: «Смотри же, Павлуша, учись, не дури и не повесничай, а больше всего угождай учителям и начальникам. Коли будешь угождать начальнику, то хоть и в науке не успеешь, и таланту Бог не дал, все пойдешь в ход и всех опередишь. С товарищами не водись, они тебя добру не научат; а если уж пошло на то, так водись с теми, что побогаче, а больше всего береги и копи копейку: это вещь надежнее всего на свете. Товарищ или приятель тебя надует и в беде первый тебя выдаст, а копейка не выдаст, в какой бы беде ты ни был. Все сделаешь, все прошибешь на свете копейкой».
Вот так — коротко и ясно. И что-то ведь напоминают нам рассуждения Чичикова-старшего? Ну конечно! — Молчалина:
Мне завещал отец:
Во-первых, угождать всем людям без изъятья –
Хозяину, где доведется жить,
Начальнику, с кем буду я служить,
Слуге его, который чистит платья,
Щвейцару, дворнику, для избежанья зла,
Собаке дворника, чтоб ласкова была.
Так же, как Молчалин, Чичиков активно добивается материального благополучия, стремясь понравиться всем начальникам «умеренностью и аккуратностью». А как откликаются на эти таланты «начальники»! Вспомните, например, учителя Павлуши: «Надобно заметить, что учитель был большой любитель тишины и хорошего поведения и терпеть не мог умных и острых мальчиков…»
Но при всей близости «молчалинскому» типу, Чичиков гораздо глубже и сложнее своего предшественника: «Нельзя, однако же, сказать, чтобы природа героя нашего была так сурова и черства и чувства его были до того притуплены, чтобы он не знал ни жалости, ни сострадания; он чувствовал и то и другое, он бы даже хотел помочь, но только, чтобы не заключалось это в значительной сумме, чтобы не трогать уже тех денег, которых положено было не трогать; словом, отцовское наставление: береги и копи копейку — пошло впрок».
Особенность Молчалина в том, что он напрочь лишен нравственных принципов. Гоголь углубляет анализ «молчалинского типа». Чичиков не беспринципен, по-своему способен к сочувствию, по-своему переживает, что торжествуют глупость и несправедливость. Но основа трагизма и, одновременно, комизма этого образа в том, что все человеческие чувства Чичикова существуют постольку поскольку, а смысл жизни он видит в приобретении, в накопительстве. Это еще не плюшкинская мания обогащения ради обогащения. Для Чичикова деньги — средство, а не цель. Он хочет благополучия, достойной свободной жизни. Но в этом-то и состоит ловушка: при нравственной неразборчивости деньги очень скоро обращаются в самоцель, и человек лишь обманывает себя, считая их средством. Их никогда не будет хватать, надо накопить еще и еще — это прямой путь к Плюшкину…
Приведем еще одно суждение о главном герое поэмы, в котором, как нам кажется, глубоко раскрыта природа чичиковского феномена. Это размышления В. Набокова из его эссе «Николай Гоголь» (Новый мир. 1987. № 4.)
“«Мертвые души» снабжают внимательного читателя набором раздувшихся мертвых душ, принадлежавших пошлякам и пошлячкам и описанных с чисто гоголевским смаком и богатством жутковатых подробностей, которые поднимают это произведение до уровня гигантской эпической поэмы,- недаром Гоголь дал «Мертвым душам» такой меткий подзаголовок. В пошлости есть какой-то лоск, какая-то пухлость, и ее глянец, ее плавные очертания привлекали Гоголя как художника. Колоссальный шарообразный пошляк Павел Чичиков, который вытаскивает пальцами фигу из молока, чтобы смягчить глотку, или отплясывает в ночной рубашке, отчего вещи на полках содрогаются в такт этой спартанской жиге (а под конец в экстазе бьет себя по пухлому заду, то есть по своему подлинному лицу, босой розовой пяткой, тем самым словно проталкивая себя в подлинный рай мертвых душ),- эти видения царят над более мелкими пошлостями убогого провинциального быта или маленьких подленьких чиновников. Но пошляк даже такого гигантского калибра, как Чичиков, непременно имеет какой-то изъян, дыру, через которую виден червяк, мизерный ссохшийся дурачок, который лежит, скорчившись, в глубине пропитанного пошлостью вакуума. С самого начала было что-то глупое в идее скупки мертвых душ — душ крепостных, умерших после очередной переписи: помещики продолжали платить за них подушный налог, тем самым наделяя их чем-то вроде абстрактного существования, которое, однако, совершенно конкретно посягало на карман их владельцев и могло быть столь же «конкретно» использовано Чичиковым, покупателем этих фантомов. Мелкая, но довольно противная глупость какое-то время таилась в путанице сложных манипуляций. Пытаясь покупать мертвецов в стране, где 295законно покупали и закладывали живых людей, Чичиков едва ли серьезно грешил с точки зрения морали. Несмотря на безусловную иррациональность Чичикова в безусловно иррациональном мире, дурак в нем виден потому, что он с самого начала совершает промах за промахом. Глупостью было торговать мертвые души у старухи, которая боялась привидений, непростительным безрассудством — предлагать такую сомнительную сделку хвастуну и хаму Ноздреву. Так как вина Чичикова является чисто условной, его судьба вряд ли кого-нибудь заденет за живое. Это лишний раз доказывает, как смехотворно ошибались русские читатели и критики, видевшие в «Мертвых душах» фактическое изображение жизни той поры. Но если подойти к легендарному пошляку Чичикову так, как он того заслуживает, то есть видеть в нем особь, созданную Гоголем, которая движется в особой, гоголевской круговерти, то абстрактное представление о жульнической торговле крепостными наполнится странной реальностью и будет означать много больше того, что мы увидели бы, рассматривая ее в свете социальных условий, царивших в России сто лет назад. Мертвые души, которые он скупает, это не просто перечень имен на листке бумаги. Это мертвые души, наполняющие воздух, в котором живет Гоголь, своим поскрипыванием и трепыханьем, нелепые animuli (душонки (лат.)) Манилова или Коробочки, дам из города NN, бесчисленных гномиков, выскакивающих из страниц этой книги. Да и сам Чичиков — всего лишь низко оплачиваемый агент дьявола, адский коммивояжер Пошлость, которую олицетворяет Чичиков,- одно из главных отличительных свойств дьявола, в чье существование, надо добавить, Гоголь верил куда больше, чем в существование Бога. Трещина в доспехах Чичикова, эта ржавая дыра, откуда несет гнусной вонью (как из пробитой банки крабов, которую покалечил и забыл в чулане какой-нибудь ротозей),- непременная щель в забрале дьявола. Это исконный идиотизм всемирной пошлости.
Чичиков с самого начала обречен и катится к своей гибели, чуть-чуть вихляя задом,- походкой, которая только пошлякам и пошлячкам города NN могла показаться упоительно светской. В решающие минуты, когда он разражается одной из своих нравоучительных тирад (с легкой перебивкой в сладкогласной речи — тремоло на словах «возлюбленные братья»), намереваясь утопить свои истинные намерения в высокопарной патоке, он называет себя жалким червем мира сего. Как ни странно, нутро его и правда точит червь, и если чуточку прищуриться, разглядывая его округлости, червя этого можно различить. Вспоминается довоенный европейский плакат, рекламировавший шины; на нем было изображено нечто вроде человеческого существа, целиком составленного из резиновых колец; так и округлый Чичиков кажется мне тугим, кольчатым, телесного цвета червем”.
Благополучие Чичиков строит на чужих бедах: оскорбил старого умирающего учителя, обманул повытчика и его дочь, тянет взятки, пользуется казенным, пускается в аферы на таможне… Нам не внушает симпатии учитель, неприятен старик-повытчик, мы понимаем, что государство не обеднело особо от чичиковских таможенных «негоций». Но дело ведь не в этом; важно, что суть его действий одна и та же — обман, предательство, мошенничество. И нельзя ни вообразить Чичикова Робин-Гудом, отбирающим награбленное, ни извинить его действия несимпатичностью жертв. Цель не оправдывает средства — а Чичиков преступает этот основной моральный закон, позволяет себе делать подлости, оправдываясь: «Несчастным я не сделал никого: я не ограбил вдову, я не пустил никого по миру, пользовался от избытка, брал там, где всякий брал бы…»
Понятно, что это очень удобная философия: она так упрощает жизнь! Ограбил вдову — преступник. А ограбил казну, взял «от избытков», так ты ловкий деловой человек. Чичиков создает себе особую систему нравственных ценностей, противостоящую христианской морали, создает систему самооправданий — все это и есть деградация, путь духовного обнищания, ибо человек постоянно облегчает себе беседу с собственной совестью и в конце концов оправдывает свое преступление. Это путь в пропасть — от него и предостерегает Гоголь.
Живущий сплетнями город считает Чичикова и похитителем губернаторской дочки, и Наполеоном, и антихристом, и капитаном Копейкиным. Это характеризует жизнь города, образ мысли чиновников и их жен. По-своему эти проекции характеризуют и Чичикова. Это мелкий, маленький, пошлый Наполеон, добивающийся своего любыми средствами; это деромантизированный разбойник «вроде Ринальда Ринальдина»; это не Антихрист, а мелкий бес…
Особо надо сказать о проекции образа Чичикова на образ капитана Копейкина. В самом начале мы говорили, что цензура запретила «повесть». Для Гоголя это было страшным ударом: “… признаюсь, уничтожение Копейкина меня много смутило. Это одно из лучших мест. И я не в силах ничем залатать эту прореху, которая видна в моей поэме”. И Гоголь решается переработать «повесть». В цензурном варианте Копейкин получает небольшую сумму, чтобы прожить, пока не будет решен вопрос о пособиях. Но среди соблазнов столицы он мигом тратит эти деньги и является требовать новых. Тогда-то его и высылают из Петербурга, и он идет разбойничать. Как видите, Гоголь совершенно снял мотив вынужденного умирать с голода человека: в новый редакции Копейкину деньги нужны не на хлеб насущный: «мне нужно, говорит, съесть и котлетку, бутылку французского вина, поразвлечь тоже себя, в театр, понимаете». То есть нет прямого обличения, герой оказывается уже чуть ли не нахальным вымогателем. Зачем же Гоголь все же оставил «повесть»?
Прежде всего, обратим внимание на стиль «повести». Она рассказана почтмейстером, а этот герой объясняется своим слогом. И вот в его изложении все приобретает особый вид. Блестяще анализирует этот аспект Ю.В. Манн: «Неуклюже-комичная манера повествования… бросает отблеск и на то, о чем говорится, — на предмет повествования. Не высшая комиссия, а „в некотором роде высшая комиссия“. Не правленье, а „правленье, понимаете, эдакое“. Разница между вельможей и капитаном Копейкином переведена на денежный счет: „девяносто рублей и нуль!“ Сквозь такую-то густую сеть словечек „в некотором роде“, „эдакая“, „можете представить себе“ и т. д. увидена царская столица. И на ее монументальный лик (да и на все, происходящее в „повести“) падает какая-то пестрая, колеблющаяся рябь. Заставляя читателя смеяться, Гоголь лишал священного сана царские институты и установления.
Возникает вопрос: разве что-нибудь подобное могло быть в мыслях почтмейстера, рассказчика „повести“? Но в этом-то и дело: его косноязычная манера повествования так наивна, так чистосердечна, что восхищение в ней неотделимо от злой издевки. А раз так, то эта манера способна передать язвительную насмешку самого автора „Мертвых душ“.
Этой-то манерой и нейтрализуются, сводятся на нет те изменения в характеристике „начальника“ и капитана Копейкина, которые писатель вынужден был внести» (Манн Ю. Смелость изобретения. М., «Детская литература», 1979, с. 110-111).
Итак, «Повесть о капитане Копейкине» вводит в поэму тему столицы и высших кругов власти. Исследователи отмечали, что она является одной из петербургских повестей Гоголя, как бы «вставленной» в «Мертвые души». Это верно, но появляется ощущение чужеродности повести в ткани поэмы. Действительно ли она нужна лишь для «темы Петербурга»? Нет, конечно, не только для этого, хотя сама установка Гоголя — «показать всю Русь» — требовала привлечения этой темы.
И все же повесть главным образом связана с глубинными пластами поэмы.
Посмотрите, как соответствует версия почтмейстера всем прочим версиям: она так же нелепа, как и они. Это нагнетает общую атмосферу безумия, несоответствия всего всему, тотального ослепления и оглупления. И, наконец, самое главное. В повести звучит один из основных мотивов гоголевского творчества: мотив мести, вернее, мотив безнравственности мести.
«Повесть о капитане Копейкине» написана примерно в то же время, что и «Шинель» — одна из важнейших повестей Гоголя, одна из центральных в русской литературе. Вспомните слова Достоевского: «Мы все вышли из гоголевской „Шинели“! Маленький чиновник Акакий Акакиевич урезывает себя во всем, чтобы сшить новую шинель. Для него эта шинель нечто неизмеримо большее, чем просто теплая удобная одежда. Это — символ его человеческого достоинства, его „самостоянья“. И в первые же дни на улице шинель с него сняли грабители! Не добившись справедливости, Акакий Акакиевич отчаивается и умирает. И вот на окраине Петербурга появляется страшный призрак, сдергивающий с людей пальто, особенно шинели. О чем эта повесть? Вдумаемся, ведь Акакий Акакиевич мог отомстить именно грабителям, отнявшим у него шинель. Почему же он не ограничивается этим? В том-то и дело — и это одна из основополагающих идей Гоголя,- что мера мести всегда превысит меру нанесенной обиды. В отмщении никогда не торжествует справедливость — месть ослепляет, заставляет видеть врагов во всех окружающих. Протест — тоже пробуждение живой души, мера терпения которой не безгранична. Но протест, толкающий к отмщению, побуждающий к насилию, — это страшный путь пробуждения, ведущий к пропасти, к погибели.
И в первом, и во втором вариантах „Повести о капитане Копейкине“ сохраняется главное: власть всегда опаздывает со справедливостью. Защитник отечества (ведь капитан Копейкин герой войны 1812 года) превращается во врага отечества.
Разумеется, Чичиков не капитан Копейкин. Но их сближает то, что Россия не даст своим гражданам стать добродетельными, самосовершенствоваться. Все способности направляются в дурное русло, обращаются во зло в этой стране абсурда, искаженных моральных ценностей, торжествующей глупости и пошлости.
»Повесть о капитане Копейкине” страшна картиной быстрого превращения защитника Руси, проливавшего за нес кровь, в ее супостата. Это — предупреждение Гоголя современникам, призыв очнуться, пробудиться от сонного шествия в пропасть. Список литературы
Монахова О.П., Малхазова М.В. Русская литература XIX века. Ч.1. — М., 1994.
Набоков В.В. Николай Гоголь // Новый мир. 1987. №4