Дворянское гнездо судьба сословия по произведениям русской классики

Аникин А.А.
Русская классика XIX века преимущественно связана с культурой высшего российского сословия. Дворянство не только выдвинуло самых видных писателей (лишь Гончаров и Чехов из писателей первой величины – недворянского происхождения), не только дало темы для творчества выходцев из любых сословий. Оно само, его судьба получили в литературе полное выражение. Историю дворянства, причем самую разностороннюю и подробную, создавала и одновременно отражала русская литература: писатель был не только летописцем сословия, но и формировал его культуру.
Вместе с тем, при всей своей величавости, литературная история дворянства содержит глубокие конфликты, иногда трагическую напряженность. Вспомним, как, с одной стороны, Пушкин в период южной ссылки крайне негодует против дворян, буквально готов был всех их повесить и лично затягивать петли на виселицах, а позднее он же будет гордиться своим шестисотлетним дворянством. Выбор героя-дворянина позволяет Пушкину, Грибоедову, Лермонтову выразить самую суть эпохи. Гоголь считает дворянство лучшей частью нации, но – в «Мертвых душах» более всех кичится дворянством не кто иной, как Ноздрев, Чичиков же будет взят тоже из дворян. Тургеневский Базаров всячески подчеркивает свое плебейство, будучи – потомственным дворянином. Щедрин раскроет в дворянстве самые позорные черты. Любимые толстовские герои со страшным напряжением ищут ведь не только смысл своей индивидуальной судьбы, но и оправдание, место для своего сословия. А Паратов из «Бесприданницы» Островского словно променяет свое дворянство на купечество и в конце концов продает свою волюшку, точно закрепощает себя. Наконец, у Чехова высшее сословие окончательно теряет свое величие и даже свою привлекательность, в лучшем случае оставляя после себя вишневые сады, а чаще – уродливых печенегов.
Так или иначе, уже в этом кратком наброске видна как напряженность, так и трагичность судьбы дворянского сословия. Заметим, что для литературоведческого анализа важны не столько бытовая сторона истории или решение социально-исторических задач, сколько эстетическая цель обращения писателя к жизни сословия: какова картина жизни и – непременно – каков смысл переданной картины. Хотя, конечно, без определенных исторических обобщений и фактов освещение нашей темы тоже немыслимо. Не случайно Пушкин не только в художественном творчестве, а в статьях, заметках, письмах многократно обращался к истории сословия. Своеобразная философия элиты содержится в книге Гоголя «Выбранные места из переписки с друзьями».
Что нам важно знать из истории сословия для интерпретации литературы 19 века? Это столетие явится завершением в многовековой судьбе дворянства, и не все может быть понято без привлечения некоторых более ранних наблюдений.
Итак, с чем пришло дворянство к золотому веку своей культуры? Пожалуй, ключевой проблемой становится внутреннее противоречие в дворянской культуре между очевидной элитарностью, аристократизмом, высоким развитием личности и – чертами ничтожными, а часто грубыми и порочными. Так, велико отличие между Фамусовым и Чацким, Онегиным и Лариными, Печориным и Чичиковым, героями «Войны и мира» и «Пошехонской старины», хотя речь идет о персонажах-современниках.
Герцен в «Былом и думах» заметит: «Разница между дворянами и дворовыми так же мала, как между их названиями». И здесь отнюдь не только публицистическая оценка революционно настроенного писателя. Действительно, дворянское сословие в широком смысле формируется как сословие слуг в первую очередь, а уж после – сословие господ. Дворянин служит при высшей государственной власти, за что и получает свою собственную малую власть над поместьем. Только указ Петра III «О вольности дворянства» (1762 год) придал аристократии независимость от государственной службы, да и то во многом формально.
Собственно родовой аристократизм прежде был во многом подорван рядом реформ в начале царствования династии Романовых: от отмены местничества до введения петровской Табели о рангах. Местничество подразумевало выражение знатности рода, не личных заслуг, а издревле сложившегося статуса. Петровские реформы окончательно потребовали личной доблести в служении власти, государю как залог вхождения в элиту. Отсюда знаменитое пушкинское замечание из «Истории Петра I»: дворянство по годности считать. Не по потомственному праву, а по выслуге стали возводить в высшее сословие с петровских времен. Требование личных заслуг, кажется, столь естественное для современного сознания, вызывало у Пушкина не только восторг перед мощными птенцами гнезда Петрова, но и более характерное для эпохи русской классики сомнение, возможно, не столь легко понятное для нас. Вот что пишет Пушкин в заметке «О дворянстве» (1830-35 гг.): «Высшее дворянство не потомственное (фактически). Следовательно, оно пожизненное; деспотизм окружает себя преданными наемниками, и этим подавляется всякая оппозиция и независимость. Потомственность высшего дворянства есть гарантия его независимости; обратное неизбежно связано с тиранией или, вернее, с низким и дряблым деспотизмом».
Сама идея благородного сословия подрывалась возможностью достичь этого карьерой. Таким стал путь не только редких Меншиковых, но гораздо более многочисленных Молчалиных. Напомним, Фамусов говорит, что дал своему секретарю чин асессора: это важная деталь, поскольку с этого чина предоставлялось даже не личное, а потомственное дворянство. Так постепенно элита приобретает уже в основном молчалинский облик, что не могло не отвращать таких подлинных героев своего времени, каковыми были творцы Фамусовых и Онегиных, представители древних, знатных фамилий и вместе с тем – многих духовно свободных, духовно благородных людей.
Сам дух угодничества, заискивания перед сильными, столь откровенный в Фамусове, позволил даже А.И. Ревякину сделать замечание, что этот герой не представитель столбового дворянства (т.е. древнего, записанного в так называемых столбцах царского приказа). Возможная версия, хотя прямых подтверждений в «Горе от ума» и не имеющая. Скорее, даже иначе: в угодничестве Фамусова Грибоедов показал упадок благородного сословия. Явно с чувством единства Фамусов скажет: «А наши старички?? (…) Ведь столбовые все, в ус никого не дуют», или: «Ведь только здесь еще и дорожат дворянством». Приводит в пример своего знатного родственника дядю Максима Петровича и с восторгом скажет: «А дядя! Что твой князь? Что граф? Сурьезный взгляд, надменный нрав» и здесь же: «Когда же надо подслужиться, И он сгибался вперегиб». Такова жизненная философия дворянина 19-го столетия: да, он не граф или князь по происхождению, но умением подслужиться станет с ними вровень, а зачастую даже и превзойдет в силе.
Еще раз подчеркнем, что это внутреннее раздвоение, противоречие в психологии сословия: высокое положение достигается благодаря низости.
19 век уже отразил разочарование от былого энтузиазма выскочек, порой даже подлинного героизма недавних плебеев, императорских денщиков и брадобреев, возведенных в высшую знать. Пушкин в 1830-м году напишет «Мою родословную», исполненную фамильной гордости:
Не торговал мой дед блинами,
Не ваксил царских сапогов,
Не пел с придворными дьячками,
В князья не прыгал из хохлов,
И не был беглым он солдатом(…)
Я, слава Богу, мещанин.
Мещанин здесь звучит иронично, но слово по-своему точно: имеющий прочное место, в том числе и в российской истории («Водились Пушкины с царями; Из них был славен не один» и проч.).
Такова уж логика сословия, получившего свое название от слова двор, ведь и само определение дворянин появилось еще в XII столетии и служило обозначением всего лишь слуг – как вольных, так даже и холопов. Холопские гены часто давали себя знать в облике и выслужившихся, и потомственных дворян. Отметим, что постепенно все более повышался и сам чин, дающий право на сословные привилегии. При Петре I первый же чин давал право на дворянство. Затем планка все повышалась, одновременно вводились и большие требования к самому чинопроизводству. Особенно это заметно в 19-м столетии. С 1809 года введены университетские экзамены при получении чинов, с 1834 года определяющую роль в карьере стало играть образование. К середине века право на потомственное дворянство давал лишь чин действительного статского советника (четвертого класса) на гражданской службе или чин полковника в военной.
Таким образом, в русской классике в основном отражается положение дворянства, определенное реформами Петра I, их позднейшим развитием. Этот император и сам подавал пример служения, проходя постепенно ступени служебной иерархии в военных чинах, начиная от бомбардира. Более того, надо иметь в виду и осознание даже царского положения как тоже служения – Богу и Отечеству. Поэтому мы не удивимся, когда сам император отождествляет себя со служивым сословием. Так, Александр I мог назвать себя всего лишь солдатом, Николай I говорил, что «сам принадлежит к санкт-петербургскому дворянству». Положение дворянина, конечно, не воспринималось как дворня императора. Более того, если царь есть помазанник Божий, то и само служение царю осознается как самое высокое поприще.
Поэтому дворянская культура не может быть понята вне культуры христианской, иначе культура превратится только в быт, потеряет самую свою суть: какую одежду носили, что ели, что читали, – в меру Ю.Лотмана. И в культуре, и в общественных слоях, и в государственном, политическом развитии важно видеть прежде всего живую идею, исторический смысл, даже мораль, а не мертвые знаки эпох.
Мораль и сознание дворянина, даже при известных уроках чистого афеизма, были определены Евангелием. Чрезвычайно емко это выразилось в «Выбранных местах из переписки с друзьями» Н.В. Гоголя, где толкование сословного долга пронизано христианскими идеями: сословное положение понимается как своего рода испытание перед лицом Всевышнего, а не только земным благом или несчастьем. Так развертывается религиозное оправдание общества и его истории. Другое дело, что вера и церковность приобретали как черты высокого Богоискательства в духе героев «Войны и мира», так и черты уродливого ханжества Головлевых. Вместе с тем, и уход от веры становится частью дворянской судьбы и даже предвестником крушения сословия: все дозволено, если нет Бога – это карамазовское решение является оборотной, теневой стороной прочного и усиленного всем государственным укладом дворянского мироощущения. Да и гоголевская государственническая проповедь осталась голосом одиноким и неразделенным собратьями.
В 19 веке дворянство все меньше формально связано с долгом государевой службы: структура государства уже со всей очевидностью не совпадает со структурой общества, государство все более становится только аппаратом управления и насилия, а не объединительной и органичной формой существования общества. Сословия принадлежат именно обществу, власть же все заметнее отчуждается от сословий, которые все меньше отождествляют себя с нею.
Аристократизм уже скорее означает наибольшую свободу личности и не связан непосредственно с воплощением верховной власти. Владение крепостными уже не становится залогом военной или иной государственной службы, когда наделение имением было своего рода платой за службу. Поместье давно приравнивалось к наследуемой вотчине, владение которой не обусловлено службой. Для развития культуры это означало и то, что именно родовой дворянин был свободен от необходимости добывать себе хлеб насущный, от своего рода принуждения к карьере. Идеал свободного творчества рожден в дворянстве и очевиден даже тогда, когда творчество все больше напоминает работу.
И это некое оправдание сословного деления: точно в обществе разным сословиям отдана различная созидательная роль. Ведь всякий уклад общества должен иметь свое внутреннее обоснование, и было бы нелепым представить когда бы то ни было общество, построенное только на принуждении. Напомним, что уже с Екатерины Великой императоров не смущала мысль об уничтожении крепостного права. Но прежде всего крайняя неразвитость низших сословий останавливала и задерживала реформы.
Дворянин в идеале воспринимался как своего рода опекун крепостного сословия, на котором лежит скорее духовный долг, нежели только хозяйственные права. Так, Гоголь будет рассуждать о роли помещика, и даже комическое пожелание Чичикову «стать некоторого рода отцом для своих крестьян» отражает по сути самое идеальное понимание сословных связей. Некогда А.Ф.Лосев уподобил отношения между господином и рабом в античном обществе единству души и тела: личность не воспринимается как нечто универсальное, у одних имеются лишь духовные функции, у других – материальные. Думаем, что нечто подобное можно представить и в отношении дворянства: свободное от материальных тягот, это сословие явилось душой и разумом общества. Иначе единственным объяснением сословного деления станет насилие, что при внешней простоте мотивировок является чисто пропагандистским лозунгом, ничего не объясняющим в органичном становлении общества и его культуры. И, разумеется, насилие не может быть принято за разгадку истории не только 19, но и любого века.
В самом деле, литература показала в зависимых сословиях не только человечность, но и подлинную дикость. «Сон Обломова» показывает, что помещик являлся носителем культуры и ритуалов в имении, хозяйственная же деятельность словно шла сама собой. Как только поместье остается без помещика, рушится вся налаженная жизнь. Гоголевские дядя Митяй и дядя Миняй могут запутать все на свете, а лишенные помещичьего догляда кирсановские мужики в «Отцах и детях» норовят исключительно в кабак, предоставленные сами себе крестьяне по-прежнему ищут у барина указаний и справедливого суда. Заметим, не потому ли Базаров будет уверен, что от реформ (читай, от отмены крепостного права) нет толку и даже одобряет, что его отец велел высечь пьяницу-мужика. Литератор М.А. Дмитриев высказался и того резче: «В самом деле – с которой стороны подойти к крестьянину, чтоб начать учить его нравственности: они не имеют самых первейших понятий о каких бы то ни было правилах, а руководствуются одним животным инстинктом. Грамоты они не знают, следовательно, катехизис внушить им невозможно; в религии не понимают ничего, кроме наблюдения праздников, которые проводят в гульбе, в пьянстве, в орании песен и в драках» («Мои воспоминания»). Мнение едва ли справедливое, но характерное, выраженное человеком знатного рода и – поэтом…
И здесь вновь нельзя не отметить внутренних сословных противоречий. Воспетая Гоголем, описанная М. Дмитриевым роль помещика-наставника была отчасти утопией. Дворянин и сам запросто превращался в кулака-эксплуататора вроде Собакевича, не помышлявшего ни о каком духовном поприще. Ведь и грибоедовский Нестор негодяев знатных, и Гвоздин, «хозяин превосходный, владелец нищих мужиков», и щедринские головлевы или пошехонцы – это тоже дворяне.
Положение дворянина могло повлечь и иное омертвение души – маниловское благодушество, праздность, хоть и при отсутствии грубой корысти. Поэтому в целом дворянское сословие и само нуждалось в просвещении, в энергичном преображении.
Высшее сословие рождало и столь же оторванных от дела и деятельности людей, что, собственно, служило оправданием привилегий, бездельников и авантюристов, вроде Онегина в его первой молодости, гусара Минского («Станционный смотритель»), Долохова или Анатоля Курагина из «Войны и мира».
Наиболее высокая ипостась уходящего дворянства – это некий аристократ духа, не имеющий ни корысти в своем положении, ни чувства сословного долга. Это Онегин, обладающий не только собственно значительным богатством, землями, заводами и мужиками, но и – души прямым благородством, однако скорее тяготящийся сословными связями, ставшими вместе с тем залогом его свободы. Он теряет всякое честолюбие, как и живое патриотическое чувство, не воспринимая государеву службу как свою личную судьбу. Он наделен развитым сознанием и даже культурным опытом. Но, что бы там ни было, он свидетельство угасания высшего сословия, хотя и легко ощущает себя в высшем свете, этой элите элит, вблизи придворного круга (глава 8).
Близок к Онегину, разумеется, лермонтовский Печорин, которого тоже невозможно представить вне дворянского происхождения и положения. Но он не только использует сословные привилегии, а даже злоупотребляет ими, уже совершенно ничего не отдавая людям, обществу в ответ. Даже внутреннее благородство Онегина, которое уже одно могло служить оправданием сословного возвышения, как бы памятником дворянству, уже не всегда присуще герою нашего времени, который скорее стремится соблюсти лишь внешнюю пристойность и значительность при внутреннем опустошении, а подчас и прямой подлости. Поэтому, с одной стороны, лермонтовский герой может быть только дворянином, а с другой – связан с сословием чисто формально, никакого общественного долга он не признает за собой.–PAGE_BREAK–
Наконец, идеальное воплощение дворянина встречается достаточно редко. Неудачи Гоголя при создании героев второго тома «Мертвых душ» вполне очевидны были и для самого автора: идеальный помещик Костанжогло, идеальный генерал-губернатор были лишены художественной правдивости. Попытка пройти жизненный путь, как положено дворянину, наиболее убедительно дана в ищущих героях «Войны и мира» – Николае Ростове, Пьере Безухове и особенно – в судьбе Андрея Болконского. Толстой показывает, насколько тяжек этот путь чести, если верить в дворянские идеалы искренне, глубоко.
Даже в своем идеальном облике дворянское положение было опять-таки внутренне противоречивым. Дворянские идеалы свободной и развитой личности, будучи обусловленными сословным статусом, были чреваты революционностью, сами же и отрицали сословное деление. Искренне принятые дворянские идеалы неизбежно вели к декабризму, если идеалы ценились выше реального положения дел. Поэтому так драматичен финал «Войны и мира», когда именно Пьер вовлечен в сеть тайных обществ, поэтому дух декабризма виден в Чацком, ищут революционность даже в Онегине (хотя и едва ли успешно)… Думается, что идеальную сторону дворянской судьбы наиболее полно отразил Л. Толстой в Пьере Безухове: чем более развиты дворянские идеалы, тем все более очевидной становится сословная обреченность, доведенный до честного и логического решения идеал свободы уничтожает дворянский статус. Поэтому именно Пьеру будет открыт духовный мир простолюдина – в Платоне Каратаеве, и именно Пьер вовлечен в явно антисословную деятельность в конце романа.
Однако чаще облик дворянства отягощен скорее ритуальными чертами, чем наделен стремлениями к реальным действиям. Единство сословия лучше всего передает не деятельность, а своего рода жизненная пауза, заполненная балами и интригами, играми и обрядами, клубами и охотами. На этом строятся и дружелюбие, и показная нетерпимость – в непременной дуэли, и честолюбивая страсть к мундиру, и модный сплин… Власть ритуальных действий становится показателем сословного упадка. Былое государственническое оправдание сословия уже не встречает понимания. Так, пушкинская патриотическая лирика 1830-31 годов вызовет массу упреков и подозрений в неискренности, не говоря уже о знаменитых «Стансах» (1826), обращенных к императору Николаю Павловичу и исполненных самых благородных и вместе с тем чисто сословных чаяний:
Семейным сходством будь же горд;
Во всем будь пращуру подобен:
Как он, неумолим и тверд,
И памятью, как он, незлобен.
Так истинный дворянин Пушкин обращается к памяти императора Петра I, созидателя дворянского сословия в чертах 19 столетия. Но естественное для предыдущего столетия торжественное обращение к царю, первому среди дворянства, уже вызвало упреки в заискивании, на что поэт ответил стихотворением «Друзьям» (1828):
Нет, я не льстец, когда царю
Хвалу свободную слагаю:
Я смело чувства выражаю,
Языком сердца говорю.
Его я просто полюбил:
Он бодро, честно правит нами;
Россию вдруг он оживил
Войной, надеждами, трудами.
Это стихотворение – своего рода манифест идеального сословного устройства, но манифест уже во многом непонятый и непринятый, как будет позднее и с гоголевскими «Выбранными местами из переписки с друзьями» (1847). Но не сам ли Пушкин, воспевший и «святую добродетель» кинжала (1821), и не всем понятную свободу, негодовавший на дворянство в кругу декабристов, внес в дворянское сознание нечто саморазрушительное, хотя и неизбежное?
Литературное развитие подводит к крушению дворянства, и останется нерешенным вопрос, может ли иное сословие после принять ценности дворянской культуры. В страшном облике Катерины Ивановны из «Преступления и наказания», в безжизненных чеховских гаевых это крушение будет очевидным. Но едва ли с уходом аристократического сословия останутся в силе ценности, этим сословием поддержанные. Мы имеем даже в виду не только своеобразную красоту, эстетику независящего от забот о хлебе насущном человека, но и саму эстетику свободы, бескорыстия, чести. Именно состояние позднего дворянства, пушкинской поры, рождало высокую созерцательность перед лицом природы, сосредоточенность на чистой духовности, изощренность и даже изнеженность восприятия и сознания. Боюсь, что и чистоту христианского мироощущения могло хранить в земном бытии только аристократическое сознание. Не потому ли путь едва ли не каждого писателя из плеяды русской классики можно представить как путь к Христу?
Итак, 19 век – это время дворянской культуры в зените своего развития, но уже во всем предвещающее смену сословного устройства и прощание с дворянскими идеалами.
«Горе от ума» А.С.Грибоедова удивительно точно называет И.А.Гончаров комедией жизни. Это необычайно широкое полотно, подлинная картина эпохи, но прежде всего – картина дворянской жизни.
События здесь происходят, очевидно, в конце зимы — весной 1821-го года. Вот тому приметы. Комедия написана в основном в 1823 году, действие не может происходить позже. Нет никаких сомнений, что война 12-го года уже стала отдаленным воспоминанием («пожар способствовал ей много к украшенью», «с тех пор дороги, тротуары, дома и все на новый лад»: так герои говорят о Москве). Но вот Фамусов упомянет: «Его величество король был прусский здесь», а это событие произошло летом 1818 года. Достаточно отчетливая веха. Чацкого называют карбонарием, а это прозвание могло стать привычным, нарицательным лишь после июльского 1820 года восстания в Неаполе, а особенно – после его подавления весной 1821-го, когда слово пошло по страницам газет. Возмущаются ланкартачными взаимными обучениями (Хлестова), что было актуально не ранее 1819 года. Княгиня Тугоуховская бранит Петербургский педагогический институт (университет), и, действительно, в 1821 году шло следствие о тамошних преподавателях, уличенных в вольнодумстве. Едва ли была приемлема и реплика графини Хрюминой «к фармазонам в клоб» позднее 1822 года, когда вышел запрет масонских лож. (Подробнее см. нашу статью «Александр Андреич, продайте мертвых душ», Роман-журнал 21 век, 2003, № 6).
Время года легко установить по ряду реплик о погоде, о снеге, холоде, а особенно важная деталь, оставшаяся за рамками печатного текста, – упоминание Великого поста в монологе Фамусова: «Пофилософствуй – ум вскружится, Великий пост и вдруг обед! Ешь три часа, и в три дни не сварится!». Изъятая скорее всего по цензурным соображениям, эта деталь важна и не только для хронологии пьесы.
Каков облик сословия в 1821 году?
В целом, сословие лишено своего единственного оправдания – государственной преданности и полезности. Чаще всего очевидны лишь злоупотребления на почве сословных привилегий. Для Фамусова знатное положение, богатство дороги отнюдь не по годности человека, а сами по себе, нет никакого стремления к пользе, только желание выгод. Попробовал бы петровский питомец заявить: «А у меня что дело, что не дело, Обычай мой такой: Подписано, так с плеч долой»! Служба становится только источником выгод тьмы. Чацкий бросает как уже привычное обвинение: «Все под личиною усердия к царю», то есть служебное рвение воспринимается только как лицемерие.
В том же духе выведен и тип военного. Заметим, что именно военная служба воспринималась как наиболее достойная дворянина, теперь же Грибоедов не покажет никакой альтернативы Скалозубу, что в общем было и явной несправедливостью, но именно так, значит, виделся самый распространенный армейский типаж. «Мне только бы досталось в генералы», – а ведь это говорит единственный среди героев комедии участник Отечественной войны. Но даже военный эпизод превращен в нечто недостойное: «Засели мы в траншею: Ему дан с бантом, мне на шею». Явно время героизации 1812 года уже упущено или еще не вернулось.
Героем времени, конечно, становится гражданский чиновник – Молчалин, жалкий же ездок, числящийся по архивам, делающий карьеру только угодничеством. Хотя по справедливости и надо заметить фамусовскую его характеристику – деловой – и даже неоднозначно отнестись к его службе в архиве – очевидно, в Архиве Министерства иностранных дел, где в двадцатые годы, действительно, сосредоточился цвет дворянской молодежи. Кажется даже парадоксом представить Алексея Степановича Молчалина рядом с Веневитиновым и Одоевским, Шевыревым и хотя бы с Вигелем (замечено В.Набоковым в комментарии «Евгения Онегина»).
Уход от военной службы – удел и другого героя комедии, Платона Горича. Подавленный своей супругой, далекий от всяких широких интересов, почти смирившийся с сознанием собственной ущербности – таков заурядный облик дворянина грибоедовской Москвы. Отметим в нем и угасание сословной солидарности: нервная и гневная реплика в адрес Загорецкого говорит не только о критике этого мошенника, но и о глубоком разладе внутри сословия: «Человек он светский, Отъявленный мошенник, плут»; «У нас ругают везде, а всюду принимают». В словах своего друга Чацкий чувствует близкие ему интонации, но это уже редкость. Сословие в целом теряет бодрость, энергию. Апатия Горича как нельзя более созвучна обществу.
Но и авантюристы, вроде Загорецкого, менее одиноки или малочисленны, чем Чацкие. Репетилов вобрал в себя оттенки всех характеров, всех героев пьесы – от Чацкого до Фамусова, поэтому и носит столь говорящую фамилию (от глагола повторять). Он и сам расскажет с восторгом о неком ночном разбойнике, дуэлисте, также нечистом на руку, и будет вполне по-приятельски говорить с Загорецким (тот скажет: «Такой же я, как вы, ужасный либерал!»).
Заметим, что о дуэли, этом сложившемся дворянском ритуале, герои «Горя» будут говорить без особого сочувствия. В среде Молчалина поединок становится неактуальным. Поэтому сей дворянин, явно труся дуэли, заметит: «Неужто на дуэль вас вызвать захотят? – Ах! злые языки страшнее пистолета». Дворянская спесь и показное рыцарство, за что так не жаловали дуэль российские государи – и Петр I, и Николай Павлович, – уже в позднее александровское время кажется пережитком, хотя и еще грозным. От Чацкого тоже ждут дуэли, чего так испугается Фамусов: «Ну, как с безумных глаз Затеет драться он, потребует к разделке! (опасается Хлестова, помнящая иные нравы) – О Господи! помилуй грешных нас!».
Репетилов и Чацкий будут носителями фронды внутри дворянского сословия. Пародируя декабристские веяния, Грибоедов именно Репетилову даст слова: «Лахмотьев Алексей чудесно говорит, Что радикальные потребны тут лекарства, Желудок дольше не варит». Реплика комична не только по ее носителю. Чацкий скорее показывал незрелость декабристских взглядов, но автору был необходим и оттенок антинигилистической сатиры, поэтому введен и Репетилов в сети заговорщиков.
Для нас сейчас важно только само наличие раскола в дворянской среде, даже в дворянской элите, а не собственно освещение связей комедии с декабризмом. Дадим лишь одну грибоедовскую реплику – письмо декабристу А.И. Одоевскому: «Государь наградил меня щедро за мою службу. Бедный друг и брат! Зачем ты так несчастлив! (…) Я оставил тебя прежде твоей экзальтации в 1825 году. (…) Кто тебя завлек в эту гибель!!! В этот сумасбродный заговор! Кто тебя погубил!». Если бы это был не документ, эти слова могли бы принадлежать типичному литературному герою-дворянину, здесь вся суть образцового дворянского сознания – вплоть до интонаций.
Тема кризиса в дворянстве развита Грибоедовым по-разному. Не будем забывать, что перед нами комедия, поэтому столь значительная тема будет проникать и в легкие нюансы. Любовь и женитьба – излюбленные мотивы комедии. И вот в «Горе» безродный, выслужившийся дворянин Молчалин изображает влюбленность в знатную Софию Павловну Фамусову, хотя внутренне не ценит в ней ничего. Равные по роду Софья и Чацкий затеют распрю. Молчалин очарован крепостной девкой Лизой, без всякого ее стремления: наоборот, она искренно любит такого же крепостного Петрушу (не того ли – с разодранным локтем?). От старика Фамусова исходят любовные чувства, и он же всегда отметит неверность в браке – заметим, в дворянском, благородном, освященном церковью браке. Чацкий с чисто сословной точки зрения будет иронизировать: не женат ли танцмейстер Гильоме на какой-нибудь княгине («Что ж, он и кавалер, От нас потребуют с именьем быть и в чине, А Гильоме!..»). Схожие и, заметим, заинтересованные интонации у другой носительницы дворянской гордости – графини-внучки Хрюминой: «Там женятся и нас дарят родством С искусницами модных лавок», – скажет она уже в укор Чацкому (недаром же она зла, в девках целый век).
Таким образом, упадок сословия виден повсюду. На чем же держится призрачное единство т.н. фамусовского общества? Только на теплоте и душевности Павла Афанасьевича.
«Ждем князя Петра Ильича, А князь уж здесь! А я забился там, в портретной» – вот оно, сословное радушие, ощущение надежности и бескорыстной дружбы между равными. Сердечно и просто обращается Фамусов к каждому своему гостю, гости для него словно все родные, недаром он готов сыскать родню на дне морском. Дворянское сословие и в самом деле все было пронизано родственными связями, поэтому Фамусов будет так живо расспрашивать Скалозуба: «Как вам доводится Настасья Николавна?». Чацкий в доме Фамусова тоже окажется не случайно: «Вот-с – Чацкого, мне друга, Андрея Ильича покойного сынок». Знакомит Хлестову со Скалозубом: «Моя невестушка, которой уж давно Об вас говорено». Везде здесь родственность ощутима, и не это ли является полным выражением единства сословия? Но эти интонации исходят едва ли не от одного лишь хозяина дома. (Заметим попутно: Хлестова – тетка Софьи и невестка (свояченица) ее отца: скорее всего, по линии матери Софья – Хлестова.)
На всякую свою добродушную реплику Фамусов получит уже весьма несозвучный ответ: «Мы с нею вместе не служили» (Скалозуб), «Знакомит, не спросясь, приятно ли нам, нет ли?» (Хлестова). Гости съезжаются к Фамусову скорее из корыстных интересов: Тугоуховские, Хрюмины ищут женихов, Загорецкий устраивает нужные ему связи. Всюду видна скрытая недоброжелательность – примета кризиса в сословном единстве, так отстаиваемом Фамусовым: «Вот нас честит! Вот первая, и нас за никого считает!» (княгиня о Хрюминой); «Ну Фамусов! умел гостей назвать! Какие-то уроды с того света» (графиня-внучка); «Лгунишка он, картежник, вор» (о Загорецком). Мы знаем о враждебности Скалозуба к своему двоюродному брату, княгиня говорит с презрением о своем родственнике: «Хоть сейчас в аптеку, в подмастерьи. (…) Чинов не хочет знать! Он химик, он ботаник, Князь Федор, мой племянник».
Собственно, в чем значение бала в фамусовском доме, ведь бал – это один из чисто сословных ритуалов дворянства? С одной стороны, бал дан явно не к месту: Великий Пост и более того – траур в доме Фамусова. Софья даже заметит: «Так балу дать нельзя», но в пьесе все-таки несколько раз звучит именно бал. Это признак какого-то лицемерия: не называя балом, дать именно бал. Это и явный упадок христианского чувства, поэтому и обращения героев пьесы к Богу (особенно это заметно в словах Фамусова, Хлестовой) уже не будут восприниматься всерьез. Такова реплика Хлестовой «А Чацкого мне жаль. // По-христиански так; он жалости достоин»: в голосистой спорщице, свирепой барыне-рабовладелице (привезла с собой арапку-девку и собачку) нет никаких христианских черт. Так что отчасти и официозное христианство в дворянском круге для Грибоедова – это далеко не чистая и глубокая вера (заметим, речь идет вовсе не о веровании автора).
С другой стороны, бал – это символ дворянского единства, здесь подчеркнута сословная солидарность, причем в самом торжественном и даже роскошном виде. Фамусов уже находит оправдание сословному укладу не в службе, не в деятельности, а в самом времяпрепровождении, приятном общении, без чего он не мыслит свою жизнь. Пусть это будет обжорство, карточная игра, пустая болтовня, любые сословные ритуалы, но именно это теперь получает неоправданно высокую ценность в глазах дворянина.
Для понимания Фамусова в русле нашей темы важна небольшая заметка автора «Горя», называемая «Характер моего дяди». «Кажется, нынче этого нет, а может быть и есть; но дядя мой принадлежит к той эпохе. Он как лев дрался с турками при Суворове, потом пресмыкался в передних всех случайных людей в Петербурге, в отставке жил сплетнями»: таков Фамусов; в нем еще сильна память о прошлом блеске и победах, доставивших славу дворянскому сословию, это характер необычайно колоритный, живой в речи, остроумный, расположенный к людям, знающий толк и в еде, и в веселии; он благодушествует и всерьез не задумывается о деле, больше всего озабочен бытовыми и семейными тяготами (смерть жены, судьба дочери, свои холостяцкие похождения). Возможно, это даже наиболее привлекательный представитель уходящего времени и – уходящей славы дворянства.
Если в Фамусове мотив сословности теряет всякое общественное оправдание – это скорее только пользование завоеванными прежде привилегиями, чем служение государству и обществу, то былое предназначение сословия среди героев пьесы пытается воскресить не кто иной, как Чацкий. Он идеалист дворянского сознания и долга, и все его бесчисленные упреки и претензии к фамусовым, призывы к деятельности, к просвещению, речь о национальном возрождении имеют чисто дворянский исток. В какой-то степени Чацкий архаичен среди героев комедии, он стремится возродить петровские требования к дворянину – образцу служения, а не прислуживания, личности благородной, деятельной, независимой. В то же время ему свойственны общегуманные оценки, которые, правда, остаются лишь словами и призывами. Это уже новое веяние и даже противоречие в сословном положении.    продолжение
–PAGE_BREAK–
Дворянину нелегко связать мысль об общественном служении, а стало быть, и о принуждении, с чувствами добрыми. Петровское безразличие к личности, к низшим сословиям ради государственного дела уже не может присутствовать в герое нового времени. Но отголоски этого есть и в Чацком. Поэтому-то его гневные филиппики, скажем, против крепостного права, остаются принадлежностью комедии, как и сам этот экзальтированный герой.
Чацкий выступает против издержек крепостничества, бичует Несторов негодяев знатных, выменивающих преданных слуг на собак или отымающих ради театральных забав детей из крепостных семейств. В то же время герою недостает последовательности и даже решительности в поступках. Задолго до действия «Горя от ума» уже были примеры добровольного отказа от владения крепостными. В литературе тому отражение – поступок Андрея Болконского. Чацкий все-таки остается владельцем не то 300, не то 400 душ, т.е. достаточно крупным крепостником. В нем проявляется Фамусов, когда он кричит на своих слуг, выталкивает вон лакея (сцена в сенях). Антикрепостнический пафос – это всего лишь фронда внутри дворянства, во многом и демагогия, и Чацкий ничуть не порывает со своим сословием. Этого, впрочем, от него не требует и сама эпоха.
Чацкий еще не умеет жить не по-дворянски, но уже иронизирует над дворянскими устоями, что, в общем-то, и становится комической чертой в нем. Даже сама фамилия героя не только близка к дворянской фамилии Чаадаев (современники, в том числе Пушкин, часто понимали «Горе» именно как комедию на известного П.Я.Чаадаева), но и просто взята из жизни. Именно такую фамилию – Чатский – мы встречаем в хрониках Английского клуба, причем самое комичное – его дважды провалили при баллотировке в члены, случай неслыханный и редчайший. Едва ли об этом мог не знать автор комедии, тем более что это случилось в 1815 году, незадолго до действия «Горя».
И в этом тоже весь грибоедовский Чацкий: он вовсю иронизирует над Фамусовым («Ну что ваш батюшка? все Английского клоба Старинный, верный член до гроба?»), но, оказывается и сам «член Английского клуба, Дни целые пожертвует молве Про ум Молчалина, про душу Скалозуба». Для знающих современников здесь тоже был повод для смеха – над главным героем, который со своей говорящей фамилией все-таки проник в клуб. Заметим, что членство в Московском Английском клубе требовало и серьезных расходов, и настойчивости: желающие годами ждали своей очереди для записи в члены. Юный Чацкий успел-таки пройти в члены клуба, платит немалые взносы и одновременно – иронизирует над этим авторитетным дворянским ритуалом. Таков он и во всем – герой-маргинал, тесно связанный со своим сословием и одновременно негодующий на него.
Итак, в произведении пушкинской поры отражена уже затухающая фаза в истории дворянства. Напомним, Пушкин гордился шестисотлетним дворянством: на фоне столь долгой истории, действительно, 19 век окажется только завершающим периодом, его уже никак нельзя будет назвать расцветом сословия. Другое дело, что финал нам более известен – по той же художественной литературе. Но роскошное финальное явление дворянской культуры парадоксально совпадает с периодом крушения сословия, которому не дано возродиться, это совершенно чистый факт истории. Достаточно узнать о якобы возрожденном в Москве Английском клубе, о его нынешнем составе, чтобы с иронией убедиться, что дворянство ушло безвозвратно.
Творчество и судьба А.С.Грибоедова может быть целиком воспринято как выражение дворянского характера. В той же степени это относится и к А.С.Пушкину. Мы пока ставим задачу несколько уже: непосредственное представление о сословии в художественном тексте.
Лирика А.С.Пушкина часто затрагивает мотив дворянской родословной, но и весь гражданственный ракурс его поэзии, безусловно, основан на позиции просвещенного, передового дворянства. Когда поэт обращается к друзьям, воспевает лицейское братство, везде мы видим стиль жизни, сознание, свойственные только дворянской элите:
Друзья мои, прекрасен наш союз!
Он как душа неразделим и вечен –
Неколебим, свободен и беспечен
Срастался он под сенью дружных муз.
Пушкину дорого ощущение избранничества, обособленности этого союза, он его идеализирует и лелеет. Скажем, строка, обращенная к Горчакову («Ты, Горчаков, счастливец с первых дней») вообще далека от жизненной правды, встреча с лицейским другом в действительности была натянутой и холодной, Пушкин же напишет:
Но невзначай проселочной дорогой
Мы встретились и братски обнялись.
Напишет исключительно ради неприкосновенности лицейского братства. Так что Пушкину была свойственна некая обособленность своего круга – круга дворян. Дворянин-лицеист под его пером становится средоточием исключительной красоты, благородства, возвышенных стремлений и одновременно – словно изнеженным любимцем судьбы. Беспечность, нега, ласка, сладость, дивное волнение, волшебство, счастье – вот круг представлений о характере дворянского идеала. Совершенно очевидно, что ни одно другое сословие не могло быть связано с подобной атмосферой.
Ради большей рельефности приведем несколько деталей в обращении Пушкина с людьми иного круга. Поэт из простонародья Ф.Н.Слепушкин дарит свои книги с обращением: «Его Высокоблагородию Милостивейшему Государю Александру Сергеевичу Пушкину!», «Его Высокородию… и т.д.» (Летопись жизни и творчества, т. 3, с.160): Пушкин тогда был всего лишь чиновником 10 класса, к которому следовало обращаться с самым низшим обращением ваше благородие. Высокоблагородием именовался чиновник 8-6 класса (условно: Молчалин – Чичиков), высокородием – чиновник 5 класса, статский советник. У Гоголя и именуют Хлестакова генеральским превосходительством, но нечто подобное было характерным для обращения простолюдина к дворянину не только в качестве комического приема. Никакой неги и ласки не было между сословиями.
Или вот реальное обращение Пушкина к своим крестьянам: «И холера послана вам, братцы, оттого, что вы оброка не платите, пьянствуете. А если вы будете продолжать так же, то вас будут сечь. Аминь!».
Лицейское братство – это средоточие чувств и мыслей именно дворянского круга. Дворянин для Пушкина в эту пору отнюдь не служащий или приобщенный к государственной системе, а скорее наоборот – свободный от любых общественных тягот мыслитель, относящийся даже к самому обществу скорее с эстетических, чем гражданственных позиций:
Ура, наш царь! так! выпьем за царя.
Он человек! Им властвует мгновенье (…)
Простим ему неправое гоненье:
Он взял Париж, он основал Лицей.
«Он человек» – это восклицание можно обратить и к складывающемуся образу дворянина пушкинской поры: в друге-лицеисте Пушкин видит прежде всего свободного человека, не обремененного ничем – заботами о куске хлеба или о службе, страхом за свою судьбу. Еще раз повторим, что это весьма идеализированный образ, но соотнесен он может быть только с дворянской элитой.
Лицейские стихи «Воспоминания в Царском Селе», при всей их торжественности и обращении к патриотической гордости, скорее, тоже питаются чисто эстетическим чувством: сила, красота, движение, восторг – вот что открыто чувствам лицеиста, а не политическое или общественное значение российской истории. Нет чувства общества, а именно любование исключительно его элитой, дворянством – носителем героики и красоты:
Бессмертны вы вовек, о росски исполины,
В боях воспитанны средь бранных непогод!
О вас, сподвижники, друзья Екатерины,
Пройдет молва из рода в род.
Лишь после Орлова, Румянцева, Суворова поэт воскликнет:
Ты в каждом ратнике узришь богатыря,
Их цель иль победить, иль пасть в пылу сраженья
За веру, за царя.
В последних строках Пушкин передает чисто дворянский девиз, точно для каждого ратника быть дворянином – это высшая доблесть. Заметим, что и сам Пушкин примет этот девиз, но заметно позднее, пока для него дворянин отнюдь не связан с властью, и почти одновременно с торжественными обращениями к царю у поэта появятся едкие эпиграммы, антидворянские и внесословные по своей сути, по своему нигилизму стихи:
Мы добрых граждан позабавим
И у позорного столпа
Кишкой последнего попа
Последнего царя удавим.
Объяснить совмещение столь несовместимых мотивов у Пушкина, кажется, можно только поняв, что в дворянине он ценит отнюдь не преданного царю слугу, а именно свободного от всяких обязательств эстета и мыслителя, иногда пугающего резкостью своих мнений и парадоксов. «Давайте пить и веселиться, // Давайте жизнию играть, // Пусть чернь слепая суетится, // Не нам безумной подражать» – так мог тогда сказать только дворянин, но – парадоксальным образом забывший о дворянском долге, думающий, что возможность жизнию играть дана ему без всяких обязанностей, как воздух или как солнце.
Весьма редко у раннего Пушкина встречается обращение к жизни иных сословий, чаще это или эстетизация дворянства или кромешный нигилизм. И все же вот поэт сопоставит дворцы и хижины: «Над морем я влачил задумчивую лень, // Когда на хижины сходила ночи тень», а в стихотворении «Деревня» явится прямым защитником простолюдина:
Здесь рабство тощее влачится по браздам
Неумолимого владельца.
Здесь тягостный ярем до гроба все влекут,
Надежд и склонностей в душе питать не смея.
Конечно, это сказано с позиции дворянина, милостиво относящегося к простолюдину. Но это и есть чисто сословная позиция. Так был настроен дворянин декабристского склада.
Сословное чувство явно меняется у Пушкина после возвращения его из долгой ссылки – в 1826 году. Если прежде поэт словно не замечал своего положения дворянина и представителя древнего рода, пользуясь лишь оставшимися привилегиями своего положения, то теперь он вполне осознанно говорит от лица дворянства, а вместе с этим, как ни странно, становится у него все более конкретным ощущение всей сословной иерархии и видение героев из сословий, далеких от дворянства. Достаточно вспомнить сказки 1830-х годов, прежде всего – о попе и работнике Балде, вспомнить Самсона Вырина или Пугачева, чтобы представить, насколько глубоко автор чувствует жизнь иных сословий, все более наглядно отождествляя себя именно с классом дворян.
Пушкин говорит уже не об абстрактной свободе и гражданственности, а передает тонкую и исторически обусловленную связь сословий. Мотив свободы все более глубоко связывается с воплощением истины, а не с произволом и независимостью, а поэт – носитель свободы и истины – тесно вписан в сословную структуру:
Блажен, в златом кругу вельмож
Пиит, внимаемый царями.
Владея смехом и слезами,
Приправя горькой правдой ложь,
Он вкус притупленный щекотит
И к славе спесь бояр охотит…
… Народ, гоняемый слугами,
Поодаль слушает певца –
вот чуть ли не единая картина общества, где поэт-дворянин обращен ко всем сословиям. Как изменилась эта поза по сравнению с былой проповедью лени и неги! Напомним еще раз другое, созвучное стихотворение – «Друзьям» (1828), написанное в связи с упреками в заискивании перед царем, которое выискивали в стихотворении «Стансы» («В надежде славы и добра // Гляжу вперед я без боязни»):
Беда стране, где раб и льстец
Одни приближены к престолу,
А небом избранный певец
Молчит, потупя очи долу.
Конечно, переданные Пушкиным мысли, чувства и образы, и ритмы могли быть рождены только в сознании дворянина, и теперь столь естественным стало осознание этого самим поэтом. «Будешь умы уловлять, будешь помощник царям»… Прежний облик дворянина без дворянства, ощущавшего как сословие свое лицейское братство или иной какой-нибудь, яркий, но узкий круг друзей, теперь обретает подлинную почву и историю. Заметим, как теперь сливается образ лирического героя с самим именем поэта, это передает долгожданное обретение прочной связи с родом и сословием:
Водились Пушкины с царями;
Из них был славен не один (…)
Под гербовой моей печатью
Я кипу грамот схоронил
И не якшаюсь с новой знатью,
И крови спесь угомонил.
Я грамотей и стихотворец,
Я Пушкин просто, не Мусин…
Так поэт скажет в «Моей родословной» (1830), а схожие мотивы будут отражены в «Езерском», «Графе Нулине», эпиграммах на Ф. Булгарина. Пушкин переживает упадок знатных фамилий: «Мне жаль, что сих родов боярских // Бледнеет блеск и никнет дух», его граф Нулин во многом напоминает Онегина и отражает типичную историю упадка:
Граф Нулин из чужих краев,
Где промотал он в вихре моды
Свои грядущие доходы.
Себя казать, как чудный зверь,
В Петрополь едет он теперь
С запасом фраков и жилетов,
Шляп, вееров, плащей, корсетов…
Но если в чуть более раннем романе все эти забавы казались Пушкину милыми и простительными чертами, то теперь, все более осознавая серьезность дворянского призвания, поэт пишет о своем герое с исключительным сарказмом и даже любовное мимолетное похождение заканчивает не онегинской победой, а пощечиной и даже риском быть затравленным собаками: какое неожиданное снижение образа. Возможно, поэма «Граф Нулин» определила поворот в развитии дорогого Пушкину образа Евгения Онегина в сторону углубления и драматизации характера: быть дворянином и прожить жизнь впустую уже будет непростительно.
И здесь мы подчеркнем расхождение между пушкинским поздним идеалом дворянина и реальным положением героев. Лирика раскрыла нам пушкинскую взыскательность к представителю славного рода, который должен не только быть в душе красивым и благородным, изящным и, прямо скажем, изнеженным и ленивым (как представлялось в ранние года), но и деятельным героем, подлинным слугой царю и Отечеству, перед которым – череда его славных предков и вдохновенные герои: полководцы, вельможи, политики. Дворянство осознается Пушкиным исключительно как элита нации, сословие активное и наделенное властью.
Иначе обстоит дело со становлением литературного героя.
Конечно, история Онегина – это емкий портрет дворянина. Напомним, что еще Белинский объяснял, что именно выбор героя из высшего сословия позволил Пушкину показать Россию энциклопедически широко. В самом деле, даже при всей глубине и привлекательности культуры низших слоев, широта интересов и знаний была свойственна прежде всего дворянской элите. Это высшее развитие национального характера, и пушкинские характеры в романе подчеркнуто национальны – не только Татьяна, но и европеизированный главный герой.
Онегин – это обобщение, тип русского дворянина первой трети 19 столетия. Обозначим только то, что видно в Онегине с сугубо сословной точки зрения.
Притом, что герой романа формируется как типичный и даже заурядный представитель сословия, по-настоящему интересен он становится автору, когда выходит из общего круга: «С ним подружился я в то время. // Мне нравились его черты». Разочарование, странность, резкость, презрение к людям (ясно, что прежде всего к своему кругу) – черты героя-одиночки. Но можно было быть почти официальным изгоем сословия и при этом не рвать с ним: так, объявленный сумасшедшим Чаадаев живет в Москве как непременная принадлежность дворянской среды, завсегдатай Английского клуба, где у него были любимые и никем не занимаемые места обитания, свои диваны, стулья, – эта деталь подчеркивает его сословную, пусть и своеобразную роль или позу.
Другое дело Онегин. Он удаляется, почти бежит из Петербурга, живет анахоретом, отшельником наедине с самим собой, своими думами, книгами. Но можно было бы и здесь найти именно типические черты. Так поступить мог бы только дворянин, и Онегин был, конечно, не одинок в своем отшельничестве среди дворянства: жестокие условия жизни просто не позволили бы предаться одинокому созерцательству ни крестьянину, ни мещанину, ни поповичу. Только дворянин мог выпасть из сословия – благодаря сословному положению (что подчеркнуто мотивом наследства, позволяющего Онегину жить свободно, пользуясь сословной деятельностью своих предков).
Ярко и убедительно пишет об этом историк В.О.Ключевский в очерке «Евгений Онегин и его предки»: «В этом положении культурного межеумка, исторической ненужности было много трагизма… Некоторые действительно не выносили его и пускали себе пулю в лоб, но это были редкие люди, которым не удавалось вполне уединить себя от действительности, которые не умели заживо бальзамировать себя… Большинству людей этого рода удавалась операция такого бальзамирования довольно легко». Другое дело, что Пушкину важнее не сословная, а личностная точка зрения на героя. Бальзамирование вполне соответствует тому, как выпадает Онегин из круга столичного и провинциального дворянства и как оживает он в этом кругу только благодаря… любви: всякое активное проявление личности уже требует возвращения в сословный круг.
Принадлежность к дворянству позволяет и Онегину, и Ленскому, и Татьяне Лариной быть личностью, свободной индивидуальностью, что, кстати, будет и замечено и чаще всего высоко оценено в сословии: брак Татьяны и победительное вхождение в свет – тому подтверждение.     продолжение
–PAGE_BREAK–
В духовной независимости героев Пушкин покажет и ущербное место: автор «Евгения Онегина», ценя в Гоголе способность обрисовать пошлость пошлого человека, и сам показал, как легче порвать формальные общественные связи, чем преодолеть сословную пошлость. Пресловутое общественное мнение не позволяет до конца независимо строить свою судьбу Онегину, он именно впадает в пошлость, идя податливо на дуэль. Оттенок пошлости раскрыт и в возможной судьбе Ленского:
А может быть и то: поэта
Обыкновенный ждал удел (…)
Во многом он бы изменился,
Расстался б с музами, женился,
В деревне счастлив и рогат
Носил бы стеганый халат.
Словом, судьба Нулина была вполне очевидна для дворянина-отшельника.
В романе вообще преобладает мотив пошлости в сословной жизни. В провинции это почти одичалые облики, изображенные в сценах именин Татьяны:
В гостиной встреча новых лиц,
Лай мосек, чмоканье девиц,
Шум, хохот, давка у порога…
С своей супругою дородной
Приехал толстый Пустяков;
Гвоздин, хозяин превосходный,
Владелец нищих мужиков;
Скотинины, чета седая…
Вещий сон Татьяны накануне праздника рисует скрытую сторону внешне такой добродушной, жизнелюбивой среды. Сон пророчит убийство Ленского, и по смысловой ассоциации герои сна отождествляются с героями празднества, приводящего к ссоре и убийству:
И что же видит?.. за столом
Сидят чудовища кругом:
Один в рогах с собачьей мордой,
Другой с петушьей головой,
Здесь ведьма с козьей бородой,
Тут остов чопорный и гордый,
Там карла с хвостиком, а вот
Полужуравль и полукот.
Так что пошлость у Пушкина имеет скрытую за радушной маской совершенно бесовскую природу. Так в Зарецком неожиданно возрождается подстрекатель и по сути участник убийства – дуэли. Дуэль в романе становится принадлежностью все той же страшной пошлости. Общеизвестно участие самого автора в дуэлях, причем роль его была самой различной, иногда насмешливо-примирительной, анти-дуэльной (см. подробнее: В.Ф.Миронов. Все дуэли Пушкина. М., 1999). В романе, думается, Пушкин придерживается почти официальной, законной точки зрения на дуэль. По законам России, еще с петровских времен, дуэль приравнивалась к убийству, а все участники, включая секундантов, должны быть подвержены казни, убитого должно было повесить за ноги… Другое дело, что в период действия романа этот закон практически никогда не выполнялся (заметим, однако, что в следствии по делу о дуэли всегда предполагалось именно должное наказание участников, таков был и первоначальный приговор по дуэли Пушкина и Дантеса: окончательно же приговор смягчался).
Онегин оказывается несвободен от сословного ритуала, своего рода пошлости, и автор справедливо именует его именно убийцей (гл. 6, ст. 42). Но объяснимо ли, что уже в следующей строке Пушкин говорит о любви к своему герою («Хоть я сердечно // Люблю героя моего» – в духе известных строк о Татьяне)? Это уже не сословное и не официозное отношение: христианская любовь к падшему, к грешнику, много испытавшему из-за своего преступления и затем много перестрадавшему («Окровавленная тень // Ему являлась каждый день»).
Роман отражает множество точек зрения на судьбы героев, он энциклопедичен и в этом, мы же вернемся к сословной линии.
Кажется, что негативное и сатирическое изображение сословия меняется в последней главе романа на более взвешенную оценку. Да, многое можно назвать словом Татьяны – «Постылой жизни мишура». И все же Пушкину всегда было свойственно за сословной пошлостью замечать некую простоту и величие дворянского обихода – прежде всего в высшем свете. Татьяна становится первенствующим лицом в свете, даже олицетворением светской культуры:
К ней дамы подвигались ближе;
Старушки улыбались ей (…)
Никто бы в ней найти не мог
Того, что модой самовластной
В высоком лондонском кругу
Зовется vulgar…
Достоинство сословия видится и в словах Татьяны:
Не потому ль, что в высшем свете
Теперь являться я должна;
Что я богата и знатна,
Что муж в сраженьях изувечен,
Что нас за то ласкает двор? –
это ли не слова истинной дворянки? Отметим и в обрисовке мужа Татьяны возвращение к чисто дворянской доблести: воин, прославленный и приближенный царем! Это не Скалозуб и не попавшийся в плен, как зюзя пьяный Зарецкий, не самодур Троекуров… Онегин безусловно выигрывает на фоне Фляновых и Скотининых, на фоне пустой жизни света, изображенной в его юности, но вот образ деятельного сословия, полного сил, достоинства и почти величия, оказывается самым неблагоприятным для него. «И здесь героя моего // В минуту, злую для него… // оставим навсегда» – надо отнести эти слова не только к любовной драме героя, но и к его новому положению в свете: обновленное общество, пробужденное сословие делают его роль близкой к судьбе лишнего человека… Надо ли буквально понимать и слова Татьяны Я вас люблю (к чему лукавить?): по крайней мере, это уже не та же самая любовь, которая в ней вспыхнула при виде столь привлекательного на фоне общей заурядности героя. Онегин прежде говорил о том, что любит ее любовью брата, Пушкин говорит о своей, тоже особой любви к героям… Какой любовью любит Татьяна Онегина, оказавшегося почти жалким на фоне обновленной жизни дворянской элиты?
Итак, в судьбах героев романа Пушкин раскрыл фрагмент истории дворянского сословия уже на излете своего развития. Отчуждение от сословия лучших, наиболее одаренных людей было обусловлено тем чрезвычайно привилегированным положением знатного дворянина, сложившимся в царствование Александра. Однако пушкинское негодование, неприязнь к царю была вызвана и тем, что одновременно сословие переживало кризис. Положение давало свободу, но не смысл жизни, не призывало к деятельности, память о героическом прошлом дворянства лишь усугубляла разочарование. Удалившись от сословия, дворянин был предоставлен сам себе; поколение Онегина уже не удовлетворяется хозяйственной жизнью, как было с поколением отцов (Ларины), мужиками нет желания заниматься, проще пустить их на оброк. Оброк – это не прогресс, а признак полного упадка и вырождения дворянского сословия. Благо, что природа дала русскому дворянину глубокую душу и тонкое сознание: Онегин и Татьяна способны не опошлиться, а прожить жизнь насыщенную чувствами и мыслями. И это единственное призвание сословия! В этом содержится внутреннее противоречие: сословия рождаются не ради личного совершенствования, об общественном и государственном призвании дворянства напомнит новая эпоха.
Пушкин в романе отразил две эпохи, а для русской истории важнее хронологии будет отсчет по царствованиям. Так вот, роман начинается в эпоху Александра, а завершается в эпоху Николая, о котором поэт сказал в свое время:
Его я просто полюбил:
Он бодро, честно правит нами;
Россию вдруг он оживил
Войной, надеждами, трудами.
Во мне почтил он вдохновенье,
Освободил он мысль мою…
(«Друзьям»)
Онегин был оправдан и привлекателен в безвременье Александровского позднего царствования и вызывает только горькое сочувствие в период оживления. Здесь мы не даем оценки царствования Николая, но выраженная Пушкиным оценка была вполне искренней, поэт буквально говорил, что должен бы именоваться Николаевичем, его «Стансы» читали с восторгом в близком ему кругу и перекладывали на музыку…
Поэтому последнее, что мы заметим теперь в связи с романом, это указание на его хронологию. Роман длится с зимы 1819 до, скорее всего, весны 1828 года. Именно этот период в истории дворянства отразил Пушкин здесь. Подробно об этом – в нашей статье «12 января 1824 года: именины Татьяны Лариной» (Литература в школе, 2002, № 4), а также в статье В.М.Кожевникова «Время расчислено по календарю» (там же, 1984, № 6). Хронология, столь самоуверенно выписанная В. Набоковым и повторенная Ю. Лотманом, грубо окорачивающая время действия в романе, должна быть признана ошибочной.
В позднем прозаическом творчестве Пушкин вернется к созданию образа достойного дворянина. Это будут, прежде всего, Дубровский и Гринев из «Капитанской дочки».
Почти в один год Пушкин работает над незавершенным романом «Дубровский» и – опубликованной при жизни «Пиковой дамой» (1833). Здесь представляются два противоположных варианта в развитии темы.
Дубровский – потомственный дворянин из рода военных. И отец, и дед молодого героя имели хоть и невысокий чин, и небольшое поместье, уже создают достаточно позитивную фамильную историю. Даже звучание фамилии носит некоторый родовитый оттенок (см.: «Среди русского дворянства в 16 и 17 в. были весьма распространены некняжеские фамилии на –ский. Обычно они образуются от названий наследственных владений, как, например: Боровский
Дубровские отличаются благородством, решительностью, их заслуженно уважают и ценят как соседи, так и собственные крестьяне. В записке Троекурову Андрей Дубровский скажет „Я не шут, а старинный дворянин“, что будет явно отражать некий родовой девиз. Даже само обращение к влиятельнейшему соседу, генерал-аншефу, владельцу 3000 душ „Государь мой премилостивый“ в старинном звучании передавало отнюдь не подобострастие, а наоборот, независимость и равенство: мой в обращении подчеркивало именно такой оттенок (»Отцы наши писали, к высшему: милостивый государь; к равному: милостивый государь мой; к низшему: государь мой”, Даль, т.1, 387). Превосходная степень передает даже насмешку.
Слова крепостного лучше всего отразили почти идеализированное сословное понимание: «Все мы Божьи да государевы… Нет, дай Бог долго здравствовать Андрею Гавриловичу, а коли уж Бог его приберет, так не надо нам никого, кроме тебя, наш кормилец. Не выдавай ты нас, а мы уж за тебя станем», – так говорят молодому Дубровскому. Позже мы увидим замечательный диалог между ним и крепостными, где следуют обращения отец-дети: «Ну, дети, прощайте… – Отец наш, кормилец, умрем, не оставим тебя, идем с тобою». Затем вся история бунта будет отражать эту тесную связь помещика и крепостного в обстоятельствах, когда ни о каком принуждении или силе власти не приходилось говорить. Барин-бунтовщик до конца исполнит свою сословную роль, кстати, весьма осторожно производя грабежи, не допуская покушения на развал самой сословной системы. Последние слова героя в романе передают это: «Вы разбогатели под моим начальством, каждый из вас имеет вид, с которым безопасно может пробраться в какую-нибудь отдаленную губернию и там провести остальную жизнь в честных трудах и изобилии». Крепостному необходим барин – честный, просвещенный, решительный, поэтому-то он, даже совсем юный, – отец и кормилец…
Противопоставление благородного Дубровского самодуру Троекурову носит и сословный оттенок: дослужившийся до чрезвычайно высокого чина (чин второго класса, ниже только генерал-фельдмаршала: это наименование стало замещаться в конце 18 века чином генерала от кавалерии или инфантерии, поэтому чин Троекурова указывает на весьма давнишнюю его службу), Кирила Петрович едва ли принадлежит к известному роду: его отец, как значится в судебном документе, всего лишь провинциальный секретарь, который потом был коллежским асессором. Так что наделение Троекурова всему порочными чертами носит и оттенок сословной оценки: выскочка остается подлецом в душе и по своей натуре.
«Пиковая дама» получила множество самых фантастических оценок читателей и исследователей, так что сословная окажется здесь самой умеренной. Будучи офицером и инженером, Германн имеет дворянство, происходя из обрусевших немцев, скорее всего не из высшего сословия. Единственная цель его жизни – деньги, другими словами – кусок хлеба, да побольше. Несмотря на какие-то мефистофельские замашки, он остается ничтожеством в душе, приступая с мольбами и угрозами к едва живой старухе, пытаясь использовать влюбчивость ее несчастной воспитанницы (деталь: даже любовное послание было слово в слово взято из немецкого романа). Реплика Пушкина Имея мало истинной веры, он имел множество предрассудков тоже передает всю неразвитость его личности. Получает по заслугам (ср. дворянство по годности считать): «Германн сошел с ума. Он сидит в Обуховской больнице в 17-м нумере, не отвечает ни на какие вопросы и бормочет необыкновенно скоро…».
Хрестоматийно известные реплики Петра Гринева о дворянском долге и чести передают идеальный дворянский характер («Я природный дворянин; я присягал государыне императрице: тебе служить не могу»). Гринев отказывается служить Пугачеву, для него вообще немыслимо нарушить слово или совершить порочный поступок. На фоне линии Швабрина видно, что подобная судьба видится Пушкину как нелегкое испытание, грозящее даже смертью, но необходимое для становления характера. Тем более привлекателен образ не выдающегося, а вполне заурядного выходца из дворянства, не ставшего ни полководцем, ни государственным деятелем. По Пушкину, едва ли не главная роль дворянина – в его поместье, в семье. Поэтому повесть будет названа в тексте семейственными записками.
Заметно и преодоление межсословных противоречий, барин и крепостной проходят долгий совместный жизненный путь не ради эксплуатации, а скорее ради общей доблести. Поэтому Гринев скажет своему Савельичу: «Друг ты мой, Архип Савельич! Не откажи, будь мне благодетелем». Общая жизнь, судьба связывает сословия больше, чем разделяет. Пушкин словно вопреки дворянским интересам ведет к утверждению права личности в каждом человеке, но ведет уже так осторожно, не революционно. Поэтому с таким пафосом воскликнет Гринев – летописец своей судьбы: «Молодой человек!.. вспомни, что лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения нравов, без всяких насильственных потрясений».
Такую эволюцию проходит пушкинское восприятие сословия, к которому он себя с гордостью причислял: от ненависти – к защите и историко-философскому оправданию. Итогом этих исканий могут быть слова из неоконченной статьи, так и названной – «О дворянстве» (1829-35): «Что такое дворянство? Потомственное сословие народа высшее, т.е. награжденное большими преимуществами касательно собственности и частной свободы. Кем? Народом или его представителями. С какою целию? С целию иметь мощных защитников… Богатство доставляет ему способ не трудиться, а быть готову по первому призыву государя. Чему учится дворянство? Независимости, храбрости, благородству, чести вообще». Здесь же Пушкин отметит и упадок сословия, «глубокое презрение с сему званию». При всей отрывочности этих заметок, можно и здесь видеть как трезвую оценку сословия, так и веру в его возможности и значение.
Кто в большой литературе наследует Пушкину в продолжении темы дворянства? Думается, только Гоголь. Лермонтов весь сосредоточен на обособленном состоянии личности, чаще в конфликте со своей эпохой, в отрыве от каждодневного, созидательного бытия. Лермонтовский герой не может быть никем иным, кроме дворянина, но отнюдь не из-за сознательно выбранного ракурса: автору бы и не было никакого дела до общественного положения его героя, если бы именно дворянство не давало максимум свободы и обособленности. Существенно и отличие от даже раннего Пушкина: любование неким кругом эстетов сменяется непременной конфликтностью героя тотально со всем ближним и далеким миром, он замкнут на себе и только извергает множество попреков всем, начиная от родителей и до самых масштабных обобщений в духе Прощай, немытая Россия, // Страна рабов, страна господ: Лермонтов не вводит своего героя ни в одну общность, рабы и господа для него одинаково отстранены.
Печорин принимает условности дворянского мира, играет на них, порой педантично знает все оттенки сословной иерархии и культуры, но весь остается в тонком слое духовности и этики, что составляет пусть и ценную, но далеко не основную сторону в жизни сословия. Онегин получал наследство, рассуждал о простом продукте, что-то менял в своем имении – Печорина невозможно представить в этих заботах. Гринев весь сосредоточен на службе и внутренней чести – для Печорина похоже нет идеи служения чему-либо вообще, честь становится только внешним ритуальным понятием. А если сравнить с Чацким? У Печорина нет даже той силы упреков, которая тоже говорит о переживании своего места в обществе, нет призывов к переменам.
С другой стороны, при всей отрешенности лермонтовского героя от сословной роли, он, конечно, во всем своем облике и судьбе отражает положение дворянина. Ни один выходец из других слоев не мог бы стать Печориным.
Конечно, сильна у Лермонтова и критическая сторона в отражении дворянской судьбы. Печорин отражает упадок сословия, так же как и герои «Маскарада», «Сашки», как и стихи на гражданственные мотивы («Смерть поэта», «Дума», «Предсказание»). Пушкин понимал оправдание сословий по их роли в общей жизни нации, Лермонтов же выбрал самый узкий ракурс – только этика и отчасти духовные искания в сословии, где видятся одни потери и неудачи. Все-таки показать сословие без всякого оправдания, только как средоточие нравственных пороков было явной односторонностью лермонтовского творчества. Мотив лишнего человека у Лермонтова точно перенесен на целое сословие, если не на все состояние российского общества.    продолжение
–PAGE_BREAK–
Поэтому из современников Пушкина наиболее полным продолжателем его поздних идей и мотивов творчества станет Н.В. Гоголь. Положение дворянства станет ведущей темой «Петербургских повестей» и «Ревизора», но по сравнению с «Мертвыми душами» и книгой «Выбранные места из переписки с друзьями» это будет только некой преамбулой, первой попыткой создания широкого полотна, собственно и отразившего всю суть гоголевского мира. Именно в поздних книгах Гоголь выполняет пушкинский завет – создать в большом сочинении цельный образ России, со всеми сословиями и характерами, как об этом пишет автор в своей «Исповеди», отмечая, что сюжеты «Ревизора» и «Мертвых душ» были подсказаны ему Пушкиным ради этой задачи.
Жизнь сословия в повестях «Нос», «Шинель», «Записки сумасшедшего» и др. явно отразилась лишь с одного боку, хотя Гоголь этот оборот отнес к своей грандиозной поэме. Сословие разобщено, погружено в мелкие, сиюминутные заботы, пафос государственности остался только лицемерным прикрытием пустоты и чванства высоких чиновников, ничтожности – мелких. Создается картина мертвящего механизма власти, подавляющего человека, оставляющего ему свободу только в ничтожных похождениях майоров Ковалевых, поручиков Пироговых. Здесь торжество молчалинской и скалозубовской этики, когда рядом уже нет даже такого наивного обличителя, как Чацкий.
Петербург – эта поистине дворянская столица, средоточие дворянской культуры, порождение дворянского замысла – оказывается чем-то обманчивым, раздваивающимся. «Нет ничего лучше Невского проспекта!» – воскликнет автор, но тут же создаст картину торжествующей пошлости под внешним величием петровской столицы. «Боже, какие есть прекрасные должности и службы! Как они возвышают и услаждают душу!» – вот типичная для Гоголя интонация. Жизнь сословия свелась к бюрократии и с другой стороны – пустому, праздному светскому или околосветскому кружению в заботах о моде, развлечениях, успехах в обществе. Только изредка в этой жизни «чувствуется какая-то цель, или лучше что-то похожее на цель».
Легко обмануться внешним блеском, и жизнь неожиданно повернется своей оборотной и весьма уродливой стороной. В «Невском проспекте» приятели и, очевидно, люди одного круга, молодые, только вступающие на жизненное поприще Пирогов и Пискарев схожим образом обманываются, вдруг очаровываясь чудными женщинами, мелькнувшими перед ними на прогулке: «Видел, чудная, совершенно Перуджинова Бианка». Но Бианка окажется обитательницей борделя, а другая очаровательница заведет юного поручика в самые незавидные обстоятельства, когда тот будет избит пьяными немцами-мастеровыми.
Художник Пискарев не в силах пережить такой разлад и впадает в болезненное состояние, принимает опиум, а вскоре и кончает самоубийством: «Такая красавица, такие божественные черты, и где же? В каком месте!» – вот все, что он мог выговорить. Гоголь удивительно умеет переплести в своих героях – молодых дворянах наивность и пошлость: тот же поручик Пирогов, получив офицерский чин, исполнен необычайного восторга, словно раскрылась самая широкая перспектива жизни, и вдруг попадает в крепкие руки Гофмана и Шиллера: «Как ты смеешь целовать мою жену? Ты подлец, а не русский офицер. Черт побери, мой друг Гофман, я немец, а не русская свинья! Держи его за рука и нога, камрад мой Кунц!». И у молодого офицера, видимо, ровесника Печорина, не находится ни ловкости, чтобы уйти невредимым, ни хотя бы показного чувства чести: после порки его утешили два слоеных пирожка, созвучных его фамилии, он успокоился и вскоре даже отличился в мазурке. И все же Печорин ему несравненно ближе, чем пушкинский герой Владимир Дубровский. Упадок сословия особенно ощутим в героях из молодого поколения. А сколь значимым было когда-то уже само получение полновесного обер-офицерского чина, залог права на потомственное дворянство.
При толковании «Шинели» даже редко вспоминается, что кем бы ни был по происхождению Акакий Акакиевич, уже его чин титулярного советника дает личное дворянство. Но нет никаких признаков привилегий, положение его хуже мещанского, никакой петровской годности в самом его характере и облике, полный упадок личности, что дало повод разночинцу Н.Г. Чернышевскому просто объявить его идиотом, в общем-то в противоречии с авторской мыслью… Дворянин Башмачкин – веяние времени.
Превращение прежних приоритетов в фикцию составляет и подоплеку гоголевского «Ревизора». Вновь неустойчивая жизнь то возносит Хлестакова на немыслимую высоту, то грозит ему тюрьмой, а то и той же поркой, что у Пирогова. Потомственный дворянин изображен бездарным и безвольным хвастуном, которого только в силу прежнего, традиционного трепета перед властью, перед столицей вдруг принимают за значительное лицо, которым тот, скорее всего, не станет никогда. Зато есть переизбыток чувств ко всему роскошному и модному: съесть арбуз стоимостью в 500 рублей и суп, приехавший в кастрюльке из Парижа, рассылать 30 000 курьеров, быть с Пушкиным на дружеской ноге, сочинять романы!
«О, не верьте этому Невскому проспекту!» – этот мотив вполне может быть отнесен к гоголевскому развитию темы дворянства. Но с работой над «Мертвыми душами» открывается новый, уже специфически гоголевский ракурс. Гоголь уходит от призрачного мира обманчивых превращений и все больше сосредотачивается на поиске подлинной силы, подлинных интересов своего времени. «Ревизор» был написан в 1835 году, поставлен в 1836-м, а с начала 40-х появляются заметки-комментарии Гоголя к этой пьесе, дающие новый и неожиданный для привычного восприятия комедии ракурс.
«Ревизор» был оценен как сатира на чиновничество и дворянство в целом. Всем памятна реплика императора Николая I, что в комедии досталось всем, а более – ему, первому лицу дворянского государства. Может быть, поначалу Гоголя удовлетворял такой подход к пьесе, ощущение ее злободневности. Но все большее стремление к глубине и философичности в понимании России приводит Гоголя к иной трактовке пьесы. В «Развязке Ревизора», «Предуведомлениях для тех, которые пожелали бы сыграть как следует Ревизора», «Театральном разъезде» и др. выступлениях содержится скрытая сторона комической картины.
Гоголь ждет чего-то более подлинного, чем только критика чиновного сословия. Чем же живет Россия, если кругом какие-то свиные рыла вместо лиц, а больше ничего (слова Городничего)? Автор теперь дает совершенно символическое толкование своему сюжету и героям. Хлестаков становится какой-то бесовской подменой подлинности, настоящего судьи и ревизора человеческой души. Ничтожный чиновник только пародирует серьезность и даже величественность в понимании ответственности человека за свою судьбу, в том числе – за то место в обществе, за то поприще, к которому призвал человека сам Бог в земной жизни. Поэтому пьеса толкуется автором как предостережение перед появлением настоящего судьи: «Что ни говори, но страшен тот ревизор, который ждет нас у дверей гроба. Будто не знаете, кто этот ревизор? Что прикидываться?». Именно у Гоголя критика сословия всегда включает и мотив ослабления веры. Среди чиновников непременно окажется какой-нибудь афей, неверующий или, того хуже, зараженный оккультизмом. Городничий подчеркнуто религиозен, но порадуется ли Христос его христианскому человеколюбию? Тем не менее, в конце он воскликнет: «Смотрите, весь мир, все христианство, все смотрите, как одурачен городничий». Запоздалое, но необходимое обращение к Христу… Это необходимый поворот в нашей теме и потому, что образ дворянина был почти официально связан с церковностью, и потому, что, как мы позже увидим, само деление на сословия воспринималось Гоголем как Божье указание.
Но и не только мысль о грядущей ответственности перед Богом важна Гоголю. В «Театральном разъезде» есть разговор чиновников после просмотра «Ревизора», которые рассуждают и о своей земной ответственности, о том, как сильно извращены понятия о долге сословий. Скромный чиновник скажет: «Уже несколько раз хотел было я бросить службу; но теперь, именно после этого представления, я чувствую свежесть и вместе с тем новую силу продолжать свое поприще. Я утешен уже мыслью, что подлость у нас не остается скрытою или потворствуемой…». Весь пафос Гоголя обращен к возрождению в дворянстве благородства и созидательности, через возрождение сословий, автор надеется, произойдет новый подъем в судьбе его отечества: «Да хранит тебя Бог, наша малознаемая нами Россия!» – воскликнет в «Театральном разъезде» некий уже значительный сановник, увидя в скромном чиновнике не Ляпкина-Тяпкина или Землянику, а честного провинциального деятеля. Ради этого, мыслил автор, и необходим очистительный смех его пьесы: чтобы люди увидели истину в себе и рядом с собой, в своей деятельности.
Возможно, подобный пафос имел несколько умозрительный оттенок, возможно, идеализация менее удавалась Гоголю, но без этого стремления уже никак нельзя воспринимать поздние его произведения: критика и высмеивание иногда не вполне гармонично переплетаются с ожиданием блага и возрождения. Особую роль на этом пути Гоголь отводил именно сословию, обладавшему властью и большим развитием.
Так осуществляются поздние замыслы Гоголя, составившие суть его жизни и творчества в последние десятилетие: «Мертвые души» и «Выбранные места…».
Для понимания темы, основанной на исторической почве, особенно важно чувствовать эпоху, отраженную в тексте. Поэтому мы предложим и сейчас краткую реконструкцию времени «Мертвых душ».
Следуя за временем публикации и многолетней работы Гоголя над поэмой в 40-е годы (автор до самых последних дней жизни работал над этим текстом), читатели как бы приближают и время действия «Мертвых душ» к николаевской эпохе. Между тем, гоголевский замысел поэмы охватывал три тома, и движение времени от первой части должно бы иметь впереди значительную временную перспективу. Думается, Гоголь, замыслив возрождение Чичикова в последней части, условно соответствующей «Раю», должен был только последний том связать с современностью. История же Чичикова уходит в более раннее время, мы бы даже назвали после ряда наблюдений достаточно определенно год, в который происходят события.
Подробно это показано в упоминавшейся статье из журнала «Роман-журнал 21 век», дадим лишь общий вывод. Главная деталь времени, столь выпукло показанная в 1 томе, это указание на то, что еще жив Наполеон I, пребывающий на острове Св. Елены. Стало быть, время – не позднее мая 1821 года. Нижнюю границу можно провести по ряду упоминаемых деталей: уже ушла в прошлое эпоха, связанная с 1812 годом (история капитана Копейкина), но Гоголь о прошедших с тех пор восьми годах, дав еще и ряд деталей вроде упоминания ланкастерской системы обучения, стихов Послание Вертера к Шарлотте (1819, автор – В.И.Туманский), что явно указывает на 1820-й год, причем по тексту можно восстановить и время года – осень. Так что, видимо, события вокруг Чичикова происходят в те же годы, которые отразились в «Евгении Онегине» и почти совпадают с «Горем от ума».
Так что перед нами по крайней мере три судьбы дворянина в 1820-м году: почти декабристская позиция Чацкого, отрешенность от общества у Онегина и – путь подлеца и приобретателя, открытый в Чичикове, а прежде в Молчалине. По крайней мере, это три пути незаурядной личности, и ведь Чичиков был показан Гоголем не только пошлым, но и активным, умным, волевым героем – иначе не было бы задатков для его грядущего очищения и перерождения в некоего богатыря воли и добродетели.
С сословной точки зрения трудно сказать что-то новое о героях «Мертвых душ». В любом разборе можно найти множество укоров этим мошенникам, кулакам и ничтожествам, что часто и вполне справедливо. Не любя обличать литературных героев (это лучше оставить для настоящей своей жизни), хочется внести несколько добавлений, скорее оправдывающих эти персонажи.
На поверхности лежит упадок и омертвение дворянства. Но Гоголь дал и такое указание: «Герои мои вовсе не злодеи, прибавьте только одну добрую черту любому из них, читатель помирится с ним всеми» – это из поздней книги «Выбранные места…» (1847), которая совершенно необходима и для понимания поэмы, и для освещения нашей нынешней темы.
Тем самым, автор подводит читателя не к убогому обличению своих столь колоритных, живых героев (не всякий ли читатель – почти бледный мертвец перед ними?), а к сугубо христианскому замыслу: показать, что перед каждым открыт путь ко спасению. Гоголь и собирался возродить в 3 томе едва ли не самых падших – изолгавшегося подлеца Чичикова и подлинную прореху на человечестве – Плюшкина. Современный знаток Гоголя укажет и на сохранившийся набросок, где автор скажет добрые слова и о Коробочке – это о дубинноголовой-то? «Гоголь ставил ее все-таки выше „просвещенных“ соотечественников. В позднейшем наброске к „Мертвым душам“ он писал: „Отчего коллежская регистраторша Коробочка, не читавшая и книг никаких, кроме Часослова, умела, однако ж, сделать так, что порядок … на деревне все-таки уцелел, а церковь, хоть и небогатая, была поддержана“.
В последних словах можно увидеть даже общее предназначение дворянина в 19 веке: поддерживать порядок на деревне и хранить на своем месте нравственность и веру. Разве этого не достаточно? Но пока еще ни один литературный герой не посвятил себя этим столь ясным и простым целям. Всех тянет куда-то с родной и завещанной сословием почвы: то одолеет демонизм, то сплин, то грезится скорая революция. Гоголь же, наоборот, внешне приземляет своих героев, но и показывает, что самое трудное – это выполнить такой ясный сословный долг.
Больше того, это, по Гоголю, и сам долг перед Богом. Здесь важна статья „Русский помещик“, где говорится: „Помещик ты над ними не потому, чтобы тебе хотелось повелевать и быть помещиком, но потому, что ты уже есть помещик, что ты родился помещиком, что взыщет с тебя Бог, если б ты променял это звание на другое, потому что всяк должен служить Богу на своем месте, а не на чужом, равно как и они также, родясь под властью, должны покоряться той самой власти, под которой родились, потому что нет власти, которая не была бы от Бога. И покажи это им тут же в Евангелии, чтобы они это все видели до единого“. Ничто, кроме внутреннего убеждения, не заставляет нас соглашаться во всем с подобными оценками, но их необходимо видеть и понимать гоголевский текст по-гоголевски, а не в духе музы пламенной сатиры.
Здесь мы бы почти уклонились от сословной темы, подходя к тому, что для Гоголя, безусловно, равны все люди перед Богом, и лучше быть последним нищим в этом мире, чтобы стать ближе к Христу, чем занимать важное место и погубить свою душу… Да, это внесословное понимание христианской судьбы, но у Гоголя мысль о сословиях становится столь важной, что проникает и в общехристианские высказывания. Гоголь само божественное мироустройство уподобляет государству (!) – „Небесное госудасрство, главой которого уже сам Христос“, сама Россия же воспринимается им как наш монастырь. Поэтому столь важна для понимания тех же „Мертвых душ“ работа Гоголя, названная „О сословиях в государстве“ – она вполне примыкает к книге „Выбранные места…“. Здесь Гоголь рассуждает о том, как уронили звание помещика, говорит и о высоком предназначении дворянства: „У нас дворянство есть цвет нашего же населения… Вольно было помещикам, позабывши эту высокую обязанность, глядеть на крестьян как на предмет только дохода для своей роскоши и увеселений… Этим они сами уронили званье помещика… Дворянству нашему досталась прекрасная участь заботиться о благосостоянии низших… Дворянство должно быть сосудом и хранителем высокого нравственного чувства всей нации“.
Но велико расхождение между должным и реальным: при всей своей анекдотичности именно Ноздрев будет выступать неким рупором дворянства. Сословное чувство в нем сильно: „Я насчет генерал-губернатора такого мнения, что если он подымет нос и заважничает, то с дворянством решительно ничего не сделает. Дворянство требует радушия“. Нет и мысли о сословном долге, и сам образ выглядит карикатурно: шулер и кутила, разваливший дом свой и имение, крикун и пьяница, с выдранной половиной бакенбардов – гордо звучат его слова о дворянстве. Тоже пример вырождения.
Поэтому Гоголь с таким пафосом обращается в своей проповеднической публицистике и к помещику, и к чиновнику, и к писателю – с пояснением христианского долга во всяком сословии и с пояснением своего же художественного мира, где недалекие читатели видели сплошное обличение своего времени.
И вот, вернувшись к „Мертвым душам“, заметим, что Гоголь обнажил пороки высшего сословия, забывшего христианские добродетели, сосредоточившегося только на корысти и бессмысленном накопительстве, или на безудержном разгуле и мотовстве, или по-маниловски отошедшего от всякой деятельности и погубившего в себе мысль и душу… На этом фоне хозяйственные Коробочки и Собакевичи показались бы не худшими из дворян, если бы в них была не столь очевидна бездуховность, неспособность быть не просто деятельными помещиками, но духовными наставниками своих подопечных.    продолжение
–PAGE_BREAK–
Когда Чичикову чиновники сулят столь высокую стезю помещичьей деятельности, то кто-то даже заметил, что он станет некоторого рода отцом для своих крестьян… Это было даже не столько преувеличение, сколько обычная, естественная формулировка (вспомним о Дубровском). В этом суть дворянской деятельности, но, конечно, без исключения все герои первого тома «Мертвых душ» далеки от этого поприща. Во втором томе была попытка вывести подлинного дворянина в образе помещика Костанжогло, в образе губернатора, однако автор сам был не удовлетворен своими идеализированными обобщениями, или, по его слову: «Не следует говорить о высоком и прекрасном, не показывая тут же ясно как день путей и дорог к нему» (вбр, 264).
Чичиков сознательно и подчеркнуто поименован в поэме дворянином… Но Гоголь скорее показал зарождение в 1820-х годах столь нелюбимого им буржуа в дворянине – торгаша и мошенника, не видящего в жизни почти ничего, кроме пресловутой копейки. По Гоголю, и копейка должна быть только средством в деятельности, труде и даже – в добродетели. Не потому ли во втором томе праведником был выведен даже не дворянин, а откупщик Муразов: откупщик – одно из весьма презренных занятий, чаще всего означало сбор по откупам налогов с водочной торговли, дело, на которое едва ли пускались с иной целью, кроме наживы. Муразов должен бы показать, что даже и презренное занятие можно обратить к добру. Наверно, тоже одна из гоголевских иллюзий.
Социальной справедливости ради, отметим только, что у Гоголя точно все сословия, а не одно дворянство не отвечают высокому идеалу христианского государства. Достаточно вспомнить дядю Миняя и дядю Митяя из «Мертвых душ», Селифана и Петрушку, священников о. Карпа и о.Поликарпа, чиновников и купцов, военных друзей Ноздрева или Манилова чтобы это представить. Другие произведения дополняют эту энциклопедию сословий, которые сплошь отвлеклись от должного взаимного служения и пребывают в полном упадке. На редкий идеализированный образ вроде Степана Пробки (!) или каретника Михеева придется множество нелепых и уродливых крепостных дураков… Поэтому Гоголь обращен со своей книгой «Выбранные места…» к дворянству – в первую очередь, а через него – ко всякому россиянину.
Итак, Гоголь явился последним защитником дворянства в нашей большой литературе. Менее чем через десятилетие после его смерти была реформирована вся система сословных отношений, отменено крепостное право, уже и раньше достаточно смягченное. Наверное, Гоголь опоздал со своей проповедью и благословением всей системы сложившихся сословий. Тем не менее, именно его позднее творчество позволяет объяснить, а не перечеркнуть почти шестисотлетнюю историю дворянства, понять не только пушкинскую гордость за выдающихся, знаменитых предков, но и каждодневную, хозяйственную и бытовую, охранительную и воспитывающую роль дворянина в нашей истории. С пятидесятых годов прошлого века о дворянстве в литературе можно было говорить в основном только как об уходящем в прошлое сословии. Буржуа и мещанин оказался и в самом Чичикове сильнее его дворянского звания.
Чем ближе к 1861 году, тем более негативно изображен дворянин в русской литературе. Слово обломовщина стало приговором сословию, еле живут дворянские гнезда, самые безобразные черты дворянского быта откроются в пошехонье…
Роман И.А.Гончарова «Обломов» появляется в 1859 году. Педантичный писатель довольно четко дает указания на движение времени в романе, и можно заметить, что действие длится примерно 12 лет. Если соотнести концовку с временем публикации, то начало сюжета надо отнести к середине 40-х годов. И если Илье Ильичу на первой же странице дан возраст – 33 года, то родился наш герой скорее всего около 1812 года – отчетливо символичная дата. Конец романа не может полностью совпасть с датами публикации, поскольку там говорится, что именно Штольц рассказал всю историю Обломова своему приятелю-литератору, а тот с его слов и создал, естественно, сколько-нибудь позднее это повествование. Поэтому мы и даем этот ориентир с некоторым допуском. Кроме того, в роман включена часть, написанная значительно раньше, – Сон Обломова, который и переносит нас в самое детство героя – к 1820-м годам.
Последнее замечание немаловажно, оно позволяет реконструировать, как представлялась в литературе помещичья жизнь в самую декабристскую пору. И если, скажем, Василий Иванович Базаров упоминает о декабристах, рассказывая о молодости, то в Обломовке вообще никак не отразилось революционное дворянское веяние, словно его и не было. Не отразилась и столичная культура, просвещение вообще мало коснулось затерянного в глуши поместья, где жизнь не напоминает даже пушкинских Лариных.
Обломовы рисуются как представители сильного в прошлом дворянского рода, их имение Гончаров называет наследственной отчиной, куда входило несколько селений, в том числе прежде и Верхлево, куда теперь юный Обломов ездит на учебу к управляющему Штольцу. Вотчина отличалась когда-то от поместья тем, что была в полной собственности владельца, причем образовывалась в более древние времена: поместье обозначало казенную собственность, данную дворянину на время службы. Эта система складывалась при Иване III, в 16 веке, стало быть, владеющие вотчиной Обломовы принадлежали когда-то к настоящей знати. Различие между вотчиной и поместьем исчезло только в петровские времена.
И вот в начале 19 столетия от былой славы ничего не остается в Обломовых. Илья Ильич будет уже полным завершением дворянской истории. Подобная тенденция была весьма характерна для нашей литературы, особенно это выражено в творчестве Пушкина.
По сравнению с предыдущими героями-дворянами семья Ильи Ивановича Обломова, отца нашего героя, кажется совершенным упадком: ни просвещенности, ни воли, ни богатства. Быт скорее напоминает зажиточное мещанство, но это не так для крепостных в имении. Гончаров подчеркнет, что для Захара его барин – почти священный идол, на которого можно даже и злиться, но никогда не возникнет мысль о равенстве с ним. Даже полуграмотный, малознающий, безвольный барин – какая-то почти мифическая опора всего уклада в имении.
Гончаров не случайно назовет обитателей Обломовки трудолюбивыми муравьями, рядом, правда, оговорившись, что труд они сносили скорее как наказание или обряд. Имение подобно муравейнику, в котором всякому отведена своя роль: кому трудиться нехотя, кому – следить, незримо или зримо присутствовать при деле, справлять суд, придерживаться обрядов. Такова роль помещика в глухом уголке, где имение живет какой-то совершенно изолированной от мира жизнью, где смутны представления даже о собственном отечестве, где всякий контакт с большим миром внушает страх (история с письмом, появление незнакомца, боязливое отношение к деньгам и проч.): «Интересы их были сосредоточены на них самих, не перекрещивались и не соприкасались ни с чьими».
Вся жизнь поместья теперь овеяна традицией: «Норма жизни была готова и преподана им родителями, а те приняли ее, тоже готовую, от дедушки, а дедушка от прадедушки, с заветом блюсти ее целость и неприкосновенность, как огонь Весты». Помещик здесь и выступает в роли хранителя обычая, следя за обитателями муравейника, и только в этом его оправдание, его роль. Имение – это некий единый организм, где дворянину отведена роль скорее нравственная, трудно сказать – духовная, а крепостным – роль чисто деятельная, физическая. Изоляция этого организма от мира такова, что гоголевская Коробочка покажется многосторонне развитой деятельницей.
Невозможно представить, чтобы древний Облом (у Даля – в том числе грубый человек, даже нечистый, дьявол; также есть связь и с войной: выступ на крепости для обороны) был таким расслабленным, как отец Ильи Ильича… Так что история дворянина здесь – это превращение облома в обломовщину (у Даля это слово определяется как русская вялость, лень, косность, равнодушие к общественным вопросам, требующим дружной деятельности, бодрости, решимости и стойкости).
Но надо видеть в обломовщине и другую сторону. Дворянин весь сосредоточен на духовном: пусть для родителей Ильи Ильича это обряды, сказки, приметы, но и – вера. Вера воспринята ими узко, она скорее сковывает человека: «Надо Богу больше молиться да не думать ни о чем»; «Все умрем, кому когда – воля Божья!». О вере поучительно рассуждают старики Обломовы, и вот это учительская роль была единственным оправданием их положения среди диковатых крепостных.
С наброска «Сон Обломова» начался замысел Гончарова, и эта часть романа раскрывает некий обломовский ген. Илья Ильич, получив университетское образование, переехав в неведомую его родным столицу, остался в том же положении барина (поэтому так и настаивает на этом слове), что и его предки. Но теперь это уже барин не в поместье, даже в вотчине (!), а за тысячу верст от своих мужиков. Но по-прежнему ему кажется, что он необходим, он все тот же отец для своих крепостных: отцом и кормильцем величает его в письме плут-староста. Он даже может без всякой иронии выговаривать Захару: «Думаю все крепкую думу, чтоб крестьяне не потерпели ни в чем нужды, чтоб не позавидовали чужим, чтоб не плакались на меня Господу Богу на Страшном Суде, а молились бы да поминали меня добром» – вот целый манифест дворянства, отставший от века уже безнадежно.
Крепостные Обломова без барина предоставлены сами себе, кто бездельничает, кто ворует, пьянствует. Староста лжет хозяину-отцу, присваивает добро. Кто посмелее, так и просто бегут из имения. Словом, рушится вся сословная связь.
С чисто сословной точки зрения Обломов только паразитирует на своих крестьянах, ничем не оправдывая своего места. Но Гончаров, показывая крушение дворянства и нарождение буржуа в духе Штольца, дает более широкий ракурс позднего дворянина, чем только его социальная роль.
Обломов принял на себя только одухотворение, только хранение традиции – уже без всякой связи с одухотворяемыми, с трудолюбивыми муравьями. На таких связях сословия не образуются, одинокое хранение духовного начала для социума оказывается почти не замеченным. Мы подчеркиваем почти, потому что нельзя не заметить, как Обломов необходим людям, может и влиять на них. Удивительное превращение замечает в Ольге Ильинской Штольц – влияние Обломова, без Обломова и сам Штольц ощущает опустошенность, Обломов – единственное упование Пшеницыной, без барина нет жизни Захару, в начале романа к Обломову идет вереница гостей, наконец, от Обломова идет неправедный достаток для всякого рода мошенников, но ведь и это тоже люди, Мухояров, Тарантьев… Обломов нужен им всем! Как-то мы заметили, что после Обломова остается сын: выдающийся мотив для русской литературы (где дети Онегина, Печорина, Чацкого, Базарова и др.?). В Обломове сильна связь отцов и детей – без чего нет полноценности в русском литературном характере.
Но это уже чисто личностная линия в Обломове, для сословных отношений он уже ничего не значит. Автор, тонкий социальный наблюдатель, покажет, как время даже щадит несозвучного ему героя. В Обломове еще нет того бесповоротного падения дворянина, которое, например, изобразит Достоевский в истории Катерина Ивановны. Илья Ильич еще пользуется благами дворянского государства, к его услугам постоянный, хоть и уменьшающийся доход, с которым может сравниться жалование весьма высокого чиновника (образ Судьбинского, который всеми силами делает карьеру, едва сравниваясь с владельцем отчины). К его услугам все тонкости столичной культуры, он знает театр, книги, принят в достойных столичных домах. Даже экономически его положение облегчено законами и порядком. Он может дать доверенность, нанять управляющего, обратиться к высоким властям. Он мог бы заложить имение и получить немалые деньги из только создаваемых кредитных обществ: эту линию задолго до Обломова уже эксплуатирует ничем не владевший Чичиков. Но это и важная деталь: Илья Ильич ни за что не заложит свое имение, его и пугает новизна и рискованность дела, и слишком дорога ему честь фамилии (не выплачу ссуду – опозорю до сих пор чистое, неприкосновенное родовое имя). Даже, можно заметить, для Обломова залог имения – это уже признак неполноценного владельца, а стало быть, и дворянина.
Так что герой Гончарова хранит в себе все достижения дворянской культуры, которые, однако, касаются индивидуальной, личной жизни, или, по слову автора, внутренней жизни. Это живая и безусловная религиозность, понятие чести, неспособность ко злу, расположение к людям, глубина переживаний, ощущение истины и подлинных ценностей в духовной жизни (музыка, имя Пушкина, переживание природы) – все это делает нашего героя созвучным многим идеалам русской культуры. Есть в нем и односторонность: русская культура отразила и непременное активное чувство к Отечеству, его славе, к созиданию, а не одному лишь созерцательству, к делу, поступку… Поэтому, скажем, в столь ценимом Обломовым Пушкине, наверное, были приняты только некоторые мотивы: «Погасло дневное светило» — да, «Я вас любил» — да, но едва ли ему близки «Стансы», «Клеветникам России», даже «Любви, надежды, тихой славы» было бы близко ему лишь в юности, о которой с трепетом вспоминает Обломов… со Штольцем.
Так что не нужно делать из Обломова некий идеал дворянского духа – в укор деятельности. Но все же почти гимн обломовщине выписан на последних страницах романа не зря – это тоска по уходящему прекрасному прошлому, по дворянскому благородству, которое невозможно совместить с заботами о куске хлеба и мыслью о зарплате: «Честное, верное сердце! Это его природное золото; он невредимо пронес его сквозь жизнь. Ни одной фальшивой ноты не издало его сердце, не пристало к нему грязи. Не обольстит его никакая нарядная ложь и ничто не совлечет на фальшивый путь; пусть волнуется около него целый океан дряни, зла, пусть весь мир отравится ядом и пойдет навыворот – никогда Обломов не поклонится идолу лжи, в душе его всегда будет чисто, светло, честно». Не во всем умеренны эти слова Штольца, но они передают скорее образ его друга, чем все существо Обломова, с запустением, робостью, ослабленностью.
Штольц, между прочим, – дворянин. Сословное звание передавалось по отцу, поэтому то, что мать Штольца – русская дворянка, из бедных, не много значит для родословной. Отец – немец, бюргер, человек вольный, но не принадлежащий к благородному сословию. Мать будет переживать из-за его приземленности, узости, грубости. Сын же Андрей выслужит дворянство.
Известно, что после университета выпускники уже приобретали первый и иногда не самый низший чин, дававший право на дворянство. Обломов – коллежский секретарь, как первый муж Пшеницыной и – муж Коробочки! Это чин 10 класса, присвоенный и А.С. Пушкину после окончания Лицея. Этот чин давал только личное дворянство (поэтому Пшеницына не видит ничего барского в своих детях от первого брака). Штольц служил успешно и получил надворного советника – 7 класс с правами потомственного дворянства (судя по романной хронологии, этот чин Штольц имел до 1845 года, когда потомственный статус был повышен до 5-го: статского советника).
Вот и новый поворот в теме: в дворяне вышел Штольц. То, чего опасался (и что предвидел) Пушкин, отразилось в позднейшей литературе. Деятельный, но незамысловатый Штольц никак не ассоциируется с дворянством, как и Базаров, но это просто новое явление. Друг Обломова – делец, приобретатель, возможно, колонизатор. Он живет коммерцией, уйдя с государственной службы, что ничуть не делает его менее признанным в самом высоком обществе. Даже об Илье Ильиче говорят с особым оттенком, что он друг Штольца. Это теперь значит больше, чем чистое имя. Чичиков бы с завистью глядел из своего исторического далека, из 1820-го года на этого деятеля. В новом времени Штольцу досталось то счастье, о котором мечтал Павел Иванович – семейный уклад, обеспеченные дети… «Продувная бестия, не внушающая никакого доверия и думающая о себе очень хорошо», – скажет о Штольце Антон Чехов, отчасти справедливо.
Не удался этот образ Гончарову, с чем он и сам соглашался в статье «Лучше поздно, чем никогда». Критик Писарев когда-то иронизировал в том духе, что автор хочет, чтоб ему поверили на слово, что герой его очень деловит: «Деятельности его не увидите, но поверьте, что он очень занят». Здесь есть справедливость, хотя мы бы сказали иначе: у Гончарова получился деятельный, с хищническим оттенком характер, едва ли привлекательный для автора во всем. Но надо принять его вовсе не как положительного героя нового времени, а именно таким, каков он есть. Его коммерция едва ли могла бы стать сюжетом в русском романе.
И Штольц, конечно, не выводит тему дворянства к новому расцвету. Даже еще раз специально подчеркнем: он только формально дворянин, по чину; связи по духу с великим сословием у него нет. Поэтому он будет до конца видеть в Обломове нечто недоступное для него, для бюргера.    продолжение
–PAGE_BREAK–
И гончаровский роман окончательно подводит к тому, как дворянская линия пресекается в русской литературе. Статус дворянина во второй половине 19 века перестает быть определяющим в содержании образа. Критика поспешит на злобу дня чуть ли не всех героев-дворян объявить лишними людьми, во многом обессмысливая это определение, но веяние времени будет вполне отчетливым: после Обломова о дворянине стали писать скорее с сочувствием, обнажая одну его слабость за другой, так что щедринская обнажающая сатира покажется даже и чрезмерно жестокой. О деятельном дворянине литература стала говорить скорее в прошедшем времени. Это будет великий толстовский роман. Но уже и с появлением романа Тургенева «Дворянское гнездо» (1859) определение дворянский из сословной характеристики превратилось в эпитет, своего рода метафору угасания.
Думается, у Тургенева важен один нюанс в оценке судьбы сословия: очевидный кризис дворянства, им отраженный, вызвавший почти термин лишний человек, видится не столько сословным, сколько временным, исторически обусловленным. Тургенев все же не уводит сословие вообще из общественной жизни, а показывает фазу, кризис поколения.
Поэтому в конце «Отцов и детей» он опишет почти гармонически складывающуюся жизнь в имении Кирсановых, где разрешились конфликты поколений, где Аркадий зажил настоящим помещиком-хозяином – в согласии со своим отцом. «Рудин» оканчивается скитальчеством и нелепой смертью главного героя, но здесь же, рядом – более позитивная судьба Лежнева в браке с Александрой Павловной. В «Дворянском гнезде» герой оказывается в доме Калитиных, где после ухода Лизы все меняется, молодежь полна веселья и энергии, смех, озорство, уверенность в своих силах и своей судьбе – это никак не тягостная картина умирания.
Да, Тургенев более развернуто показывает кризисные состояния, но концовки в романах раскрывают и логику времени: лишнее в дворянстве, скорее всего, преодолимо, хотя и составляет целую эпоху. Другое дело, что надеждам на возрождение уже не дано будет сбыться – ни в литературе, ни в живой истории.
После Пушкина стало привычно в литературе изображать родословную героя. Так поступает и Тургенев в «Дворянском гнезде». Генеалогия у Гончарова выглядит более глубокой, философской картиной взаимодействия сословий. У Тургенева все будто решает случай, черта характера: приехал из Пруссии родоначальник Лаврецкий и был пожалован землями, служил при Василии Темном: род столбовых дворян, примерно с первой половины 15 века. Памятен прадед главного героя – человек жестокий, дерзкий, умный и лукавый. Автору и важна именно подобная характеристика личности: в силу своего характера прадед Андрей оставил роду Лаврецких богатство и зловещую память. Если учесть, что Тургенев почти всегда датирует свои романы и действие «Дворянского гнезда» проходит в основном в 1842 году (перед эпилогом, как опять же часто у Тургенева, пройдет сравнительно большой промежуток времени – 8 лет), а заканчивается в 1850-м, то Андрей Лаврецкий жил в первой половине 18 века, и с тех пор пошло некое угасание и ослабление рода. Прадед со своей лютостью дал роду и богатство, и энергию, а затем потомки стали все больше ослаблять фамилию: сын Андрея был уже простой степной барин, грубый, но не злой, хлебосол и псовый охотник. Отец главного героя оказался капризным, бестолковым, взвинченным человеком, совсем испортившим воспитание своего сына – Федора Ивановича. Вот эта нисходящая линия и задана в романе как своего рода философия дворянской судьбы.
По какому-то капризу природы или игры генов Федор Иванович наделен характером неустойчивым, но чутко воспринимающим добро и зло, ищущим правду и поддающимся на чужие влияния. Тургенев пишет об уходящей, угасающей жизни, его герой уже не то барин, не то отшельник, застывший в мирном оцепенении. Гончаров в Обломове показал богатство и спокойствие одиночества, того, что на страницах романа названо внутренней жизнью, тургеневский же герой страдает от своей замкнутости, словно еще живы в нем образы волевых предков, но всякое столкновение в внешними трудностями, всякое давление на себя он воспринимает мучительно и без сопротивления. Пресловутое испытание любовью дворянин не выдерживает, ведет себя слабо и некрасиво, что в свое время вызвало известную статью Н.Г.Чернышевского «Русский человек на rendez-vous»: посвященная тургеневской «Асе» (1858), эта статья вполне перекликается и с характерами Лаврецкого, Рудина. С сословной точки зрения в Лаврецком 19 века уже нет никакого общественного начала: крепостное право лишь позволяет ему относительно независимо существовать в своем обособленном мире, и только от ощущения неполноценности такого бытия он неожиданно для себя провозгласит цель – землю пахать, словно чувствуя отсутствие оправдания своей судьбе. Землю пахать он тоже, разумеется, не станет. «Здравствуй, одинокая старость! Догорай, бесполезная жизнь!» – произнесет сорокадвухлетний Федор Иванович на последней странице книги.
Еще две линии отражены в «Дворянском гнезде». В образе Паншина Тургенев изобразил своего рода продолжение или развитие молчалинского типа – карьериста, впитавшего только общепринятые и опошлившиеся нормы, но уже имеющего и чин, и положение в обществе. Выслужив чин, Молчалин бы превратился в Паншина. Даже принятие дворянской культуры в Паншине будет неглубоким: тростью в шею погоняет он своего кучера.
Линия Лизы Калитиной, безусловно, дорога Тургеневу. Он наделяет эту героиню развитым внутренним миром, большой стойкостью в столкновениях если не со злом, то с пошлостью и бездуховностью. Это одна из тех героинь, которые сформировали понятие тургеневской девушки. С некоторой даже избыточностью автор постоянно показывает Лизу в молитве, в церковном обряде, словно задолго до завершения сюжета указывая, что стезя таких героинь ведет в монастырь.
В Ольге Ильинской Гончаров показал большую способность к мирской жизни, хотя спасительным будет и для нее только участие Штольца (в доме Ольги тоже бедность и упадок: и у этого дворянского гнезда нет будущего). Ольге еще интересна жизнь общества, она дорожит мнением света, ее привлекает деятельность. Лиза – не от мира сего, с ее стремлением к глубине и искренности во всяком поступке суждено лишь разочарование. Прежде обращение к Богу поддерживало и формировало дворянский уклад жизни, теперь же попытка жить по-христиански сопряжена с непониманием и почти отчуждением. Уже и в Лаврецком нет глубокой веры («Наши убеждения на этот счет слишком различны, Лизавета Михайловна»), Лиза же в каждом шаге видит связь с Богом: «Как же можно разлучать то, что Бог соединил?» — спросит она, касаясь распадающейся семьи Федора Ивановича.
Вот авторская ремарка: «Вся проникнутая чувством долга, боязнью оскорбить кого бы то ни было, с сердцем добрым и кротким, она любила всех и никого в особенности; она любила одного Бога восторженно, робко, нежно. Лаврецкий первый нарушил ее тихую внутреннюю жизнь». Последнее определение прямо совпадает с обломовским состоянием, что не случайно: оба автора показывают, что только во внутреннем мире теперь ждет гармония и покой героя, сформированного дворянской культурой.
В «Отцах и детях» с первых слов упомянута дата – 20 мая 1859 года, таково время действия романа, охватывающее до своеобразного эпилога несколько месяцев. Приближается реформа 1861 года, завершен автором роман уже после отмены крепостного права, так что оценки уже сориентированы на этот факт.
К теме дворянства привычно относят Кирсановых и Одинцову, но заметим, что и главный герой романа – дворянин. Это некий парадокс: Тургенев говорит о демократическом чувстве Базарова, в известном письме Случевскому он даже напишет, что «вся повесть направлена против дворянства как передового класса», но здесь мы скорее сталкиваемся с известным несовпадением художественного произведения и авторской интерпретации. Не столько отрицание дворянства, сколько надежда на его перерождение, обращение к очевидной и нужной для общества деятельности составляло пафос Тургенева.
Противоречивому характеру Базарова, его маргинальности, соответствует и отражение его социального статуса. Да, мы знаем его реплики вроде мой дед землю пахал, но мать его названа столбовой дворянкой, отец – видимо, из дьячков, но получил медицинское образование и армейское звание штаб-лекаря: скорее всего уже оно давало право на потомственное дворянство, а уж безоговорочно делало его именно потомственным дворянином награждение орденом Св. Владимира, что было прописано для любой степени этой награды (изменилось только в 1900-м году, когда это положение было ограничено третьей степенью ордена). Кстати, исследователями отмечено, что во второй половине века более 70% дворян получали свой статус по ордену: Евгений Базаров попадал, таким образом, в самую широкую общественную волну, отразившую уже размывание сословия. Вот и сам наш герой подчеркнуто негативно говорит об аристократах в спорах с Павлом Кирсановым, который едва ли и подозревает, что гостит у него не лекаришка, а потомственный дворянин.
Кирсановым присущи все черты угасающего сословия. Дворянство стало скорее свойством характера и культуры, чем сугубо положением в обществе. Николай Кирсанов даже всячески ускоряет в своем имении реформу крепостных отношений, называет имение фермой, не держит дворовых и проч. Павел Петрович вообще уединился в свой аристократический мир, хотя собственно к власти уже почти не имеет отношения. Все свелось к чтению журналов, слежению за строгим порядком в быту, манере держаться – все это очень ограниченные формы участия человека в общественном укладе, что ехидно замечает Базаров: «Вот вы уважаете себя и сидите сложа руки; какая ж от этого польза для bien public (пародирует выражение П.П.: общественное благо – А.А.)? Вы бы не уважали себя и то же бы делали».
Дворянская культура более всего видна в Кирсановых, но именно до этого нет никакого дела герою нового времени: Базаров смеется и над размышлениями Кирсановых, и над любовью к музыке или литературе… Если в «Дворянском гнезде» был показан ярко бытовой конфликт у Лаврецких из-за в общем-то нелепой женитьбы отца главного героя на крепостной девке, то в «Отцах и детях» сходная коллизия разрешается мягче: и брат, и сын благословляют брак Николая Петровича с Фенечкой.
В большей мере консерватизм отразился в линии Одинцовой, которая подчеркнуто соблюдает все ритуалы в обращении, исключительно из фамильной гордости пригласила к себе жить вздорную родственницу-княжну. Базаров скажет: «Какой гранжир! – кажется это так по-вашему называется? Герцогиня, да и полно». Но он же заметит и с удовлетворением: «В переделе была, братец ты мой, нашего хлеба покушала». Ритуалы дворянской культуры в основном у Тургенева переданы в пародийном ключе: нелепая дуэль, бал у губернатора, светские разговоры и манеры — все это передано без всякой симпатии.
Но перед дворянином к 1860-му году еще открыты все пути, и Тургенев дает, пожалуй, три главные перспективы. Во-первых, как Базаров, перестать ощущать связь с сословием, идти против его традиций, проповедовать сближение с народом, хотя и внутренне презирать его (напомним, Базаров даже не сочувствует грядущей реформе, а пытается создать какое-то свое, не очень ясное поприще служения народу). Путь разрыва с традиционной культурой, революционный настрой с неясными целями, огрубление личности – это то, что заводит Базарова в тупик нигилизма, из которого выхода нет – только смерть.
Другой путь дан в Кирсановых: или угасание в духе Павла Петровича (он и был уже мертвец говорится о нем), или – превращение из помещика в деловитого фермера, владельца лишь земель и капитала, но не душ. Это путь становления русского капитализма, что казалось Тургеневу неплохой перспективой. Поэтому сказано: «Аркадий сделался рьяным хозяином, и ферма уже приносит довольно значительный доход». Очевидно, этот путь подразумевает и сохранение традиционных дворянских добродетелей, по Тургеневу: христианская вера, крепкая семья, честь и достоинство. Возможно, это и иллюзия автора – симбиоз жизни буржуа с дворянскими духовными ценностями.
Третий путь намечен в линии Одинцовой одним штрихом: она выходит замуж за нового деятеля, законника, с крепким практическим смыслом и проч. Так Тургенев показал, что дворянство стремится и имеет все возможности сохранить уже без сословных привилегий и тем более владения крепостными властные свои полномочия. Давая эпитет холодный как лед, Тургенев показывает, что человек этой формации уже будет совсем далек от, скажем, пушкинской культуры и идеалов. Здесь кроется противоречие: дворянство сохраняется при власти за счет потери своих духовных качеств.
Так или иначе, но Тургенев показывает, что дворянство в традиционном смысле уже сходит с арены общественных процессов, идет болезненное перерождение и выстраивание новых сословных связей. Память о дворянстве будет давать себя знать еще долго, и, скажем, разбогатевший плебей Ситников будет пресмыкаться перед своей супругой – урожденной княжной Дурдолеосовой… Но надеждам Пушкина на сохранение родовых признаков дворянина не суждено было сбыться, точнее из сословных характеристик понятия дворянской культуры стали чисто этическими или духовными категориями, даже составили основу национального идеала, причем не только в 19 веке, но во в многом и позднее, в советский период, и даже в XXI веке – с разными оттенками, а часто уже с налетом ханжества, в качестве маски. Еще раз повторим, что это уже не собственно сословная картина.
Словно вслед уходящему сословию была пущена самая уничижительная критика – в творчестве писателей-демократов, в творчестве дворян Н.А.Некрасова, А.И.Герцена и, конечно, М.Е.Салтыкова-Щедрина.
Н.Щедрин в основном развивает один мотив в изображении дворянства – одичание, ничем не оправданная власть над крепостными, бессмысленность существования сословия. Едва ли такой подход следует принять как полностью справедливую критику, но, с другой стороны, до Щедрина литература все же избегала самых презренных сторон в высшем российском сословии. Обращение к исключительно негативному и постыдному для сословия материалу проявилось тогда, когда от дворянства уже не ждали ничего созидательного, не верили в его возрождение. И если приговор сословию у Щедрина теперь кажется не вполне справедливым, то и объявить его совершенно лишенным оснований было бы неверно.
Да, у Щедрина в изнеженном барине просыпается зверь и дикарь (сюжеты сказок о диком помещике и двух генералах), а часто барин и всегда живет дикой, постыдной жизнью, в домах нет ни богатства, ни благородства, идет вечная вражда всех со всеми – такой жизни литература не показывала ни в одном другом сословии. «Но вы описываете не действительность, а какой-то вымышленный ад! – могут сказать мне. Что описываемое мною похоже на ад – об этом я не спорю, но в то же время утверждаю, что этот ад не вымышлен мною», — так восклицает рассказчик, выразитель авторской позиции в «Пошехонской старине» (1889), противопоставляя свои записки не только «Детству Багрова-внука» С.Т.Аксакова, но и изображению фамусовской Москвы. Щедрин утверждает, что наиболее типические черты жизни отражают не благородные дворянские гнезда, и не знатные герои Грибоедова, а масса мелких помещичьих владений, составивших толщу сословия.
Действительно, бывало, что жизнь помещика мало отличалась от жизни крепостного – и в быту, и в культуре. Так же мало отличается мелкий чиновник, вроде Башмачкина, от любого мещанина – опять же и по складу характера, и по бедности быта, и по низкой культуре. «С недоумением спрашиваешь себя, как могли жить люди, не имея ни в настоящем, ни в будущем иных воспоминаний и перспектив, кроме мучительного бесправия, бесконечных терзаний поруганного и ниоткуда не защищенного существования? – и, к удивлению, отвечаешь: однако же, жили». Такую оценку Щедрин относит, подчеркнем, ко всем сословиям…
Поэтому у Щедрина мы не увидим дворянских ритуалов и торжеств, нет ни балов, ни дуэлей, нет и достижений просвещения и культуры. Религия здесь сильна, но воспринимается либо как лицемерие Иудушки Головлева, который самые низкие мысли и поступки подкрепляет Божьим благословением, либо как какая-то мрачная, гнетущая стихия, без одухотворенности, без красоты, словно сам Бог – это только властный и крутой крепостник. Порой, в сознании крепостных, мысль о Христе пробуждала иные надежды, но все равно вращалась только вокруг рабской судьбы: «Христос-то для черняди с небеси сходил, чтобы черный народ спасти, и для того благословил его рабством. Сказал: рабы, господам повинуйтеся, и за это сподобитесь венцов небесных». Эта особенная диалектика Аннушки из «Пошехонской старины», с одной стороны, оправдывала смирение перед барином, а с другой – заранее приготовляла барина не том свете раскаленную сковороду лизать. Конечно, и эта деталь отдает преувеличением: должен ли и Пушкин, и Некрасов, и сам Щедрин лизать сковороды? Да, былой идеал помещика – отца и кормильца после Щедрина кажется тоже утопией.    продолжение
–PAGE_BREAK–
Дворянская усадьба представлялась уродливым нагромождением, где все обитатели живут в тесноте, грязи и даже впроголодь. «В семействе царствует не то чтобы скупость, а какое-то упорное скопидомство». Отношения в семье крайне ожесточены, детей угнетают и мучают, среди супругов всегда вражда, верховодит более физически сильный и грубый. Всюду ложь, разврат. Достаточно вспомнить, как воспитывают детей в головлевском доме: «Часто отец и подросток-сын удалялись в кабинет, украшенный портретом Баркова, читали стихи вольного содержания» (не потому ли в наши дни составитель школьного учебника В.В.Агеносов вдруг тоже обратился к Баркову – в подражание?). Дети постоянно видят примеры родительской вражды, сами становятся бессмысленно жестокими и тупо-проказливыми (история Степки-балбеса). Речь – показатель развития личности – наполнена хамскими оборотами, грубостью и вся строится на приказаниях и попреках по поводу куска хлеба. Где тут онегинские беседы о цели жизни нашей, о литературе, о театре?..
Порой щедринские описания носят даже не сословный, а сугубо психопатологический оттенок. В дворянстве немыслимо процветает жестокость, доходящая до садизма. Изувер-помещик засечет насмерть крепостную; помещица, женщина (!) заставляет привязывать посреди скотного двора на съедение насекомым провинившуюся девчонку, придумывает другие пытки. Словно где-то в ином мире осталась великая дворянская культура, религия, законы. В дворянском имении действует только один закон: «В чужой монастырь со своим уставом не ходят. Девчонка провинилась, и я ее наказала. Она моя, и я что хочу, то с ней и делаю». Но и внутри дворянской семьи – те же побои и взаимная ненависть: «Ни один шаг не проходил ей даром, ни одного дня не проходило без того, чтобы муж не бил ее смертным боем. Случалось даже, что он призывал денщика Семена, коренастого и сильного инородца, и приказывал бить нагайкой полуобнаженную женщину». Поротая жена, впрочем, возьмет свое, и муж ее сам всхлипнет: «Убьешь, убьешь ты меня!». Это вновь из «Пошехонской старины», а ведь где-то в то же время выходит замуж Татьяна Ларина, Ольга… Совсем другой мир. Расколотое изнутри сословие.
Наиболее типичным для Щедрина оказывается в высшей дворянской среде, на государственном поприще, конечно, и Порфирий Головлев, дослужившийся до статского генерала, и – разные вариации молчалинского характера. Молчалин (по имени) воскресает и в «Современной идиллии», и в «Среде умеренности и аккуратности», где есть целая глава Господа Молчалины. В этом же произведении (1874-1880) есть и главка «Дворянские мелодии», которая суммирует итоги сословной судьбы.
Бесславное угасание, смерть сословия – вот печальный итог: «Не сознает ли каждый из нас, что он, в сущности, уже давно умер и только забыли его похоронить?». Здесь Щедрин касается скорее просвещенного, а не дикого, поместного дворянства, и не видит никакого оправдания внешне высоким, но бесполезным словам, этакому дон-кихотству, не принесшему никакой пользы: «Братие! Перед вами лежит прах человека, которого жизнь была осуществлением не весьма полезного, но скромного девиза: ни добра, ни зла». Имя Дон-Кихота здесь употреблено Щедриным явно в полемике с традиционной любовью к этому образу.
Картина умирающего сословия нарисована у Щедрина выразительно, но едва ли она во всем справедлива. Но не было ли прежде источников для этого? Вспомним, как Чацкий почти перечеркивает все 18 столетие, век дворянский славы, видя там только покорность и страх; или как у Лермонтова в «Думе» развита только скорбь над судьбой поколений: «Насмешка горькая обманутого сына // Над промотавшимся отцом». Отчасти и это самоотрицание внутри сословия позволило в конце столетия перечеркнуть все его доблести.
В.В.Розанов на рубеже веков резко осудил подобные мотивы русской литературы. Своей критикой писатели не столько вели к оздоровлению, сколько разрушали общество: «Они били в одну точку. Разрушали Россию. Но в то время как „Что делать?“ Чернышевского пролетело молнией над Россией, многих опалив и ничего в сущности не разрушив, „Отцы и дети“ Тургенева перешли в какую-то чахотку русской семьи… После того, как были прокляты помещики у Гоголя и Гончарова, администрация у Щедрина, купцы у Островского, духовенство у Лескова и, наконец, вот самая семья у Тургенева, русскому человеку не осталось ничего любить…». Действительно, кромешная критика дворянства переходила порой в нигилизм. Но, конечно, и это можно воспринимать как поворот в сословной истории.
Оценка Розанова явно несправедлива, наше изложение уже достаточно показало куда более сложную историю дворянской тематики. Розанов односторонен, порой капризен в чтении, но привести его мнение кажется важным для иллюстрации того, как болезненно сходило высшее сословие со складывающихся веками позиций, окончательно рухнувших в начале 20-го века. В сущности, и Щедрин, и Розанов отразили одно и то же явление распада сословных связей.
На таком историческом фоне явление толстовской эпопеи «Война и мир» кажется и закономерным, и парадоксальным. Книга выходит с 1865 года, окончательный текст оформился в издании 1873 года: уже стало обиходным и вошло в далевский словарь слово обломовщина – приговор дворянству, уже созданы некрасовский помещик из «Кому на Руси…», щедринские чиновники, уже судьба молодого дворянина у Достоевского показана в нищем Разумихине, если и не в Раскольникове, уже выносит приговор сословию Базаров. И здесь же – явление по сути энциклопедии дворянской культуры у Толстого.
Нельзя найти произведения, более подробно и точно отразившего деятельность, быт и дух дворянства в первую четверть столетия. Действие романа разворачивается с хронологической точностью, автор тщательно выверяет даты (хотя и известны некоторые расхождения с историческими фактами): в первых строках, при описании салона Шерер, дано: июнь-июль 1805 года, а финал произведения датирован 5 декабря 1820-го.
То, что в «Евгении Онегине» дано поэтически емко и лаконично, теперь расписано во всех возможных деталях и имеет более отдаленную во времени авторскую оценку. Можно реконструировать жизнь сословия – от верований и философии, политических процессов, службы и семейных укладов до столь значимых тогда ритуалов: бал, дуэль, светский прием, визиты, охота, театральное представление, одежда и форма, своеобразная риторика, культура пиршеств, клубные уклады и прочее – все это дано энциклопедически подробно и в большей части удивительно достоверно. Но не только в этом видится связь с пушкинским романом. Толстой развивает и пушкинскую философию дворянской судьбы и культуры. В 60-е годы, в годы пресловутого нигилизма, Толстой почти возрождает понятия дворянской чести и долга, фамильной гордости и высокого служения царю и отечеству, показывает культурный расцвет сословия. Толстой восстановил почти утраченное обаяние дворянства, его привлекательность. После плеяды героев-атеистов в литературу возвращаются религиозные искания, показано тесное сплетение в дворянстве веры и поисков себя в земной жизни. К Пушкину ведут и толстовские идеи народности: диалектика сословий здесь преобладает над межсословными противоречиями и борьбой.
Требовалось определенное отстранение от эпохи, дистанция, чтобы так полно и исторически взвешенно передать жизнь сословия почти пушкинской поры. Ведь даже и Пушкин не показал энциклопедически, может быть, самые ключевые повороты истории на своем веку: война 1812 года и восстание декабристов остались поэтическими образами, но не такими картинами, которые Пушкин создает, рисуя Петра или Пугачева.
В еще большей мере веяния времени сказались на идейной стороне толстовского повествования: уже ищется истина в мироощущении простолюдина, Платон Каратаев оказывается почти средоточием авторского идеала, в то время как у Пушкина народный характер скорее ценен своей энергией, даже этикой, но время искать в нем истину еще не настало. Поэтому, скажем, Пугачев все же призван к покаянию, а не оправдан, а сподвижники Дубровского так и останутся ворами. Для Толстого же именно в Каратаеве сильна истина в положении человека в этом мире, в движении к Богу, а в герое-дворянине как раз меньше присутствие истины, но сильна привлекательность и глубина развития. Скорее всего, идеальное положение человека раскрылось Толстому в облике Пьера Безухова, каким он показан в плену – приниженное и почти юродивое внешнее состояние, невольное опрощение, потеря всякой власти и независимости в обществе и – выработанная дворянской культурой сложность и решительность сознания, активность переживания, то есть именно то, чего не хватает в характере Каратаева. Это уже идеал и сугубо толстовский и навеянный новой, не пушкинской эпохой.
Сложность в описании толстовской картины сословия не только в чрезвычайной подробности (подобное описание выходит за рамки нашей жанровой задачи), но и в малой тенденциозности автора, как бы это ни показалось противоречащим с привычным определением Толстого как назидателя и учителя жизни. Назидательность Толстого направлена не в сословное, социальное русло, а собственно к личной позиции, судьбе и ответственности человека. Тема сословия скорее стоит обширным фоном этих исканий. Поэтому у Толстого нет грибоедовской сатиры на общество, нет социальных обобщений, подобных Гончарову, нет вообще революционного отношения к государству и обществу. Очевидна философия истории, но не философия общественных структур. По Толстому, само бытие человечества уподоблено некоему волнообразному движению (война – движение масс с Запада на Восток и обратно), отражающему и волю Всевышнего, и в этих гигантских координатах может затеряться чисто сословное положение.
Тем не менее, есть некоторые очевидные оценочные позиции в отношении сословия дворян.
Прежде всего, это средоточие власти. Знатный дворянин подобен удельному князю, который в своем имении и в своей судьбе воплощает абсолютную волю и даже стиль жизни. Поэтому так важны описания стариков – носителей родовой власти. Владельцы тысяч и десятков тысяч душ выведены в князе Болконском и графе Безухове, даже во все более беднеющей фамилии Ростовых. С другой стороны – это носители собственно государственной власти, руководители войска Кутузов, Багратион, Бенигсен, руководители гражданских ведомств, министры, дипломаты, губернаторы, наконец – сам император Александр I. Все это и есть элита дворянства как сословия властного. Эти люди могут отдать приказ о начале военных действий, о реформе государства, в том числе и самого дворянского сословия, о характере повинностей и привилегий других сословий, наконец, и о самой судьбе личности (приказ Растопчина – и казнят Верещагина, слово Сперанского – и князь Андрей назначен руководителем в комиссии по составлению законов, решение императора – и незаконнорожденный Пьер получает отцовский титул и наследство и пр.).
Толстовская тенденция в том, чтобы показать призрачность претензий человека на полную власть даже над самим собой, поэтому и воля дворянина не всегда выполнена в полной мере. Так, Пьер затевает решительные преобразования в своих имениях, ведет даже к освобождению от крепостной зависимости, но управляющие, старосты, священники, богатые крестьяне-кулаки так поставят дело, что из благих начинаний выходит только усиление гнета. Старик граф Ростов всецело окажется в зависимости от своего управляющего Митеньки, а в конце концов повяжет все свое имение множеством настоящих и мнимых долгов – власть не только не всегда разумно употребляется, но и губит самого владельца. Общеизвестно толстовское представление о власти военачальника: даже Кутузов, почти во всем прислушивающийся к ходу судьбы, впадает в искушение, отдавая активные приказания под Тарутино и Красным, которые не исполняются и почти сознательно нарушаются его ближайшими генералами.
Да, ход истории, по Толстому, идет не по воле человека, и поэтому властные полномочия сословия чаще всего показаны в романе как несостоятельные претензии: власть дана, властям подчиняются, но нет точного механизма в управлении. Власть становится то трагическим, то даже комическим заблуждением. Подлинная власть не у сословия, а у причины всех причин, у Бога, и к мирской власти Толстой относится скорее как к заблуждению. Точное переживание этого дано в сцене пленения Пьера Безухова: «Ха, ха, ха! – смеялся Пьер. И он проговорил вслух сам с собою: — Не пустил меня солдат. Поймали меня, заперли меня. В плену держат меня. Кого – меня? Меня? Меня – мою бессмертную душу!». То же мог бы сказать и всякий, испытавший гнет мирской власти.
В этих рассуждениях Пьер почти совпадает с Платоном Каратаевым («От царя бумага вышла. Стали искать. А его уж Бог простил – помер»), но и ему свойственны заблуждения власти. Пьер нигде не служит, власть над имением приводит его, как мы уже сказали, к иллюзиям. Но есть два важных момента: масонство, в конце концов, Пьер начинает осознавать именно как стремление к власти – разумной, овеянной благом и христианскими идеалами, но именно власти. Вообще Толстой, обратившись к масонству, описал в романе важный фрагмент истории русского дворянства (то же сделал по-своему и Гоголь, обратившись к той же эпохе, но не так открыто, со всей глубиной сатирических деталей). Так вот в масонстве сначала Пьер видит источник исправления пороков человеческого рода, а затем, все глубже вникая в тайны и получив высокие степени посвящения, приходит к важному решению (кстати, вывезенному из заграничной поездки по масонским ложам): «Тогда только орден наш будет иметь власть – нечувствительно вязать руки и управлять. Одним словом, надобно учредить всеобщий владычествующий образ правления, который распространялся бы над целым светом».
Должно ли пояснять эту связь масонских идей именно с сословием дворян? Да, в ложе Пьер увидит и не только представителей знати, но, думается, по Толстому, невозможно представить мечты простолюдина о подобной власти над миром, даже над своим собственным обществом. Масонство вызывает отчуждение у Толстого именно как заблуждение, навеянное самомнением, даже соперничеством в силе с самим Богом. Поэтому Толстой не упустит и по-гоголевски сатирических интонаций (Пьер – фармазон всемирный), но и покажет распространенность в дворянстве стремления к власти, к славе и могуществу. Это уже скорее путь Андрея Болконского, но и поздняя деятельность Пьера, участника тайного общества в эпилоге романа, — это своего рода возвращение к идее благого управления миром, которую, казалось, герой уже преодолел, отдаляясь от масонов. Не будет лишним заметить, что и большинство активных декабристов действительно были членами масонских лож.
В романе с иронией выведен колоритный исторический персонаж – московский генерал-губернатор граф Растопчин, но в его словах Пьеру отражена общая оценка масонства: «Вам, я думаю, не безызвестно, что господа Сперанский и Магницкий отправлены куда следует; то же сделано с господином Ключаревым, то же и с другими, которые под видом сооружения храма Соломона старались разрушить храм своего отечества. Я вас люблю и не желаю вам зла и как вы вдвое моложе меня, то я, как отец, советую вам прекратить все сношения с такого рода людьми». Обвиненного в предательстве Верещагина тоже связывают с масонами – через Ключарева. Создана в целом весьма зловещая картина. Так что масонство вовлекало людей и из разных сословий – ради так образно обозначенной Растопчиным цели. Заметим, что в словах губернатора присутствует какая-то особенная, родственная интонация, которая передает, что идет разговор дворянина с дворянином: сословие, и действительно пронизанное родственными связями, в идеальном облике напоминает общую семью. Неприязнь к людям типа Сперанского, стоявших в начале царствования Александра на самой вершине власти, усугубляется и тем, что они, получившие не только дворянство, но и высшие титулы, — выходцы из иного сословия, выскочки во мнении родовитых старцев. Толстой покажет и болезненную реакцию на реформы Сперанского со стороны придворных и чиновников.
При всем старшинстве и даже превосходстве князя Андрея над его другом, он часто с запозданием повторяет шаги Пьера. В нашем ракурсе важно заметить, что в известном разговоре этих героев на паромной переправе князь Андрей сначала выражает более привычную точку зрения на отношение дворянина к крепостному сословию: крепостные столь не развиты, что находятся почти в животном состоянии, поэтому не только освобождение, но и всякое сближение в образе жизни, в культуре кажется немыслимым, даже при всем сочувствии к общегуманным мечтам. Тем не менее, проповедь Пьера, весь его одухотворенный облик глубоко влияют на князя, которому Пьер не может весомо возразить в споре. Князь Андрей даже выполнил то, чего так и не сделал Пьер, – освободил от крепости большую часть своих крестьян (Толстой подчеркнет, что это был один из первых примеров в России – по роману это 1808 год, и этот факт вполне достоверен, уже были редкие примеры освобождения не только отдельных, близких барину душ, но целых имений).    продолжение
–PAGE_BREAK–
Стремление к разумной власти ведет князя в придворные круги – к Сперанскому, тоже, повторим, масону. Толстой скрыто иронизирует по поводу работы князя Андрея над сводом законов, деятельности его в должности начальника отдела в комиссии: при переживании подлинного, живого чувства любви к Наташе князю кажутся ничтожными все его усилия и премудрая работа реформаторов. Вероятно, князь Андрей тоже вступил в ложу: посвящение Пьера и его искания описаны подробно, но есть одна деталь, когда князь Андрей говорит другу о любви к Наташе: здесь он, с трудом подбирая слова, скажет о наших женских перчатках. Масон при вступлении в брак передавал супруге перчатки – часть тайного ритуала. Князь Андрей говорит об этом – наши.
Таким образом, идея власти в сознании дворянина окажется чрезвычайно сильной, что Толстой покажет в самых разных вариациях – от масонских лож до крепкого хозяйствования Николая Ростова, не чурающегося даже и рукоприкладства… Но в этом же герое Толстой отразил и противоположную генетическую линию дворянина – покорность и служение. Именно Николай Ростов в эпилоге скажет, что пойдет с оружием против даже близких людей, если будет сопротивление власти, если Аракчеев отдаст ему приказ. Упоминание одиозного имени Аракчеева в этом контексте много значит. Но надо вспомнить и период обожествления императора в душе Ростова, и его привязанность к армейской приказной дисциплине: «Мы солдаты и больше ничего. Умирать велят нам – так умирать. А коли наказывают, так значит – виноват; не нам судить. Угодно государю императору признать Бонапарте императором и заключить с ним союз – значит так надо. А то коли бы мы стали обо всем судить да рассуждать, так этак ничего святого не останется. Этак мы скажем, что ни Бога нет, ничего нет». Эти слова прекрасно передают обыденное, не исключительное представление о дворянине на службе царю и отечеству.
Для Толстого эта позиция даже не лишена привлекательности – скорее в силу его недоверия индивидуальным, волевым решениям. Заметим, что столкновение в сознании дворян этих двух противоположных позиций – служение или личный подвиг – по-разному варьируется в сюжете. Впечатляет сцена в Москве во время нашествия Наполеона, когда император прибыл на встречу с представителями дворянства и купечества. Эти сословия и здесь показательно разъединены, находятся в разных залах. Здесь происходит спор Пьера с более старшими и даже знатными вельможами: дворянство собралось для совещания с царем или для того только, чтобы выслушать царскую волю: вот какие оттенки, нюансы вызывали резкие расхождения в умах дворян, что, по сути, означало уже разобщение сословия. После своего почти революционного выступления, в котором он настаивал чуть ли не на отчете императора перед дворянством и исполнении его позиции (республиканство!), Пьер поступит совершенно так, как того когда-то требовал дворянский долг, как поступал предок тургеневского героя Лаврецкого, — не вмешиваясь в решения императора выставит целый полк — из крепостных. Во всем этом видится переплетение новых веяний с самыми кондовыми устоями.
Таково положение дворянина в изображении Толстого: настал период колебаний и исканий в сословном положении.
Так уже один мотив власти раскрывает у Толстого целую судьбу сословия. Дворянин в «Войне и мире» это прежде всего ищущий (слово многократно звучит в тексте): искание смысла жизни, своей судьбы, места своего сословия составляет главный ракурс в характерах героев романа. Это не только показатель развития личности, высокая его степень, но и состояние сословия: то, что будет благом для личности и особо привлекать автора, окажется и показателем надвигающегося кризиса в сословии. Слова молодого Ростова скорее были бы показателем сословной цельности.
Итак, Толстой ценит в дворянстве уже не собственно сословные черты, а скорее высокие черты культуры, развитие личности. Причем это не только умственная деятельность, но и богатство чувств, развитая эмоциональность и интуиция, естественность и изящество облика – линия Наташи Ростовой. Важной чертой дворянской культуры станет и путь к вере. Таков облик княжны Марьи Болконской: постоянная мысль о Христе, даже желание быть монахиней, святость обряда. Важнейшими сценами в романе станут молитва и церковная служба. Вспомним, как переживает Наташа молебен в церкви Разумовских в дни нашествия: необычайное озарение души, живое воплощение соборности. Явление иконы Смоленской Богородицы накануне Бородинского сражения соборне объединяет все сословия – перед иконой преклонится первым светлейший князь, главнокомандующий Кутузов, а далее все, без различия званий. Не всегда, но глубоко чувствующий духовную красоту в человеке, Николай Ростов с восторгом будет наблюдать за княжной Марьей в церкви: «Как она молилась!». В то же время путь к Богу не легок и не безусловен для дворянина, да и вообще человека того времени. Напомним, о том же купчике Верещагине говорят, что он изуродовал икону. Князь Андрей, да и его отец показаны скорее атеистами в начале романа. Но младшему Болконскому будет открыта вера позднее, а окончательно – на пороге смерти. Но и в его насмешках над религиозными поступками сестры, даже при благословении его перед войной (святой образ на шею – «Ежели он не в два пуда и шеи не оттянет… Чтобы тебе сделать удовольствие»), отразилось общее расхождение в вере среди элиты православного государства. Вера показная или извращенная модными веяниями тоже отразилась в романе: светское общество, Жюли Карагина, Анна Михайловна Друбецкая. Общая безжизненность в фамилии Курагиных подчеркнута и тем, как Элен переходит в католичество ради устройства выгодного брака (это антипод соборности в дни наполеоновского нашествия).
Толстой вообще заметно разводит, а не объединяет образ государства и образ нации, даже общества. И если мы говорили о власти, то для дворянства это скорее положение не чисто государственное, а подобное родовому. Положение дворянина, конечно, определено законом и всей структурой государства, однако в имении он нечто большее, чем начальник над мужиками. К Ростовым, да и к Болконским даже крепостные относятся с почти родственным единством. Это же ощущает и князь Андрей уже в полку, когда в 1812 году он служит вновь и ценит любовь офицеров и солдат («наш князь»).
Наоборот, чисто государственное положение для Толстого почти всегда лишено оправдания. Это видно в негативной обрисовке императора Александра, светского общества, министра князя Курагина и его семьи. Вхождение в государственную власть ведет к отчуждению от общества, как бы это ни казалось парадоксальным в золотой, дворянский век. Сословные связи для Толстого сильнее и реальнее государственных, и, видимо, это уже точка зрения из нового времени: в пушкинскую пору отпадение элиты от нации казалось ошибкой, катастрофой («Беда стране, где раб и льстец одни приближены к престолу…») – для Толстого это уже закономерность.
И в романе выведено много антиподов авторским любимым, ищущим героям из того же сословия. Оценка светского общества лежит на поверхности, но есть и другие вариации дворянского характера. Важна фигура Долохова – энергичного авантюриста, играющего своей и чужой жизнью. Не случайно возникнет дуэль с Пьером, когда-то соучастником оргий в компании Долохова и Анатоля Курагина: для уже многое пережившего Пьера образ бретера и ловкого любовника уже кажется непереносимым. Позже и Долохова Толстой проведет по пути к возрождению – встреча с Пьером на Бородинском поле, партизанский отряд. Сам же характер был вполне типичен для начала столетия, он навеян многими прототипами.
Другая антитеза ищущим – путь карьериста, отраженный в Борисе Друбецком, Альфонсе Карловиче Берге. В меньшей степени это отражено в дипломате Билибине, который сочетает карьеру с вечной насмешкой над всякой деятельностью. Там, где князю Андрею видится величие или трагедия, там для Билибина только повод для очередного острого слова, которое будет подхвачено в свете. Дворянство, по Толстому, еще призвано жить и служить серьезно и во всем идти дорогой подлинной чести.
Подведем итог. Толстой словно изнутри показал живую жизнь сословия, со множеством вариаций и деталей, как не было доступно никому после Пушкина. Сословие не столько оценивается, сколько живет на страницах его романов. С одной стороны, дворянство – это высшая степень развития русского характера и истории отечества. Фаза, изображенная Толстым, это уже зенит сословной судьбы, сопряженный с внутренними противоречиями и колебаниями (по терминологии Льва Гумилева – период акматических колебаний). В сословии уже видна рефлексия, признаки потери энергии и цельности. В дворянстве сложился особый статус независимой личности, что тоже внутренне подтачивает сословное единство. Но сама жизнь чрезвычайно богата и значительна, если дворянин принял ее не за игру или карьеру, а за личный подвиг.
Толстовская точка зрения шире сословной. Идеальное начало связано не с делением на сословия, а с соборным единением перед лицом Бога и одновременно – с личной ответственностью перед Всевышним. Государство и сословия не освящены, как у Гоголя, путь к Богу видится более непосредственным и даже индивидуальным, но через сословия и через нацию человек проходит испытание и даже познание высшей истины, открытой Христом: «Для нас, с данной нам Христом мерой хорошего и дурного, нет неизмеримого»…
Судьба дворянства – едва ли не единственная литературная тема, совершенно жестко связанная с реальной историей: литература отражает постепенное исчезновение дворянства из живой российской жизни. После 1917 обращение к герою-дворянину стало носить только исторический или даже пропагандистский оттенок. Произошла смерть сословия – тоже предсказанная в русской классике. Так можно было бы оценить тему в творчестве А.П.Чехова. Только с иронией можно воспринимать в конце 20-го столетия попытку неуклюже и недостоверно воскресить тему – от песенок про корнета Оболенского до раскрученных романов Б. Акунина (псевдоним).
В «Вишневом саде» Чехов даст картину угасания дворянства, создав набросок истории имения Гаевых. Именно Гаевых, поскольку Раневская, очевидно, фамилия взятая по мужу – не дворянину. (Поэтому-то в пьесе ремарка – «Видна дорога в усадьбу Гаева», только один Гаев участвует и в торгах по имению: комически непонятно, зачем, собственно, Раневская приезжает из-за границы. Комическая несогласованность и здесь, ведь в начале пьесы ремарка выглядит так: «Действие происходит в имении Л.А.Раневской». Как объяснить такое расхождение: не тем ли, что Раневская явно доминирует в разоренном дворянском гнезде?) Из-за этого неравного брака героиня получает некое родовое проклятие. Ее любящий брат скажет: «Вышла за не дворянина и вела себя, нельзя сказать, чтобы очень добродетельно. Она хорошая, добрая, славная, я ее очень люблю, но, как там ни придумывай смягчающие обстоятельства, все же, надо сознаться, она порочна. Это чувствуется в ее малейшем движении».
Муж Раневской – присяжный поверенный, а в родстве с Гаевыми – графская фамилия, само имение – уже признак знатности (так это вспоминает Фирс). Чехов явно не доверяет сословному симбиозу или даже показывает обреченность дворянства и в межсословном браке: плебей пристрастился к дворянским привычкам, так полюбил знаменитое вино, что – «Муж мой умер от шампанского» (тоже характерный пример совмещения смехового и трагического).
Разложение личности уже показательно в Гаеве: при виде этого обезволевшего и почти безумного персонажа только с усмешкой вспоминается былая дворянская установка на самостояние личности («Личность должна быть крепка, как скала» — П.П.Кирсанов). Психическое нездоровье особенно тонко передает автор-врач: Гаев заговаривается, забывается, за ним ухаживают как за ребенком, он, как дрессированный, реагирует на бильярдную игру, наконец, тоже явно спивается («Зачем так много пить, Леня? Зачем так много есть? Зачем так много говорить?»). Дворянин выставлен на посмешище: «Баба!», «Я не могу без смеха вашего голоса слышать» — говорят то бывший крепостной Гаевых Лопахин, то слуга Яша. Дворянин уже не только лишен поприща и обязанностей, оторван от дела, от жизни, но лишен и былой щадящей поддержки в укладе общества, позволявшей спокойно доживать свой век Обломову. Разорение – и нет спасительного Штольца. Играет еврейский оркестр…
В то же время метафора вишневого сада передает даже тоску по уходящей красоте прошлого, и прежде всего – по красоте дворянской культуры. Ведь и сам сад – это дело целых поколений, и в его нынешних владельцах еще видят былое достоинство, духовную культуру и красоту. Поэтому так привязан к Раневской Лопахин, которому вечно вспоминается, как просто и по-доброму обходились с ним в усадьбе, словно восполняя уродство и жестокость в его собственной крепостной семье.
Авторская позиция Чехова явно не связана с сословными позициями: кризис всех сословий передает пьеса, прошлая сословная иерархия разрушена и по ней даже тоскуют, как по утраченной цельности («Мужики при господах, господа при мужиках, а теперь все враздробь, не поймешь ничего» — Фирс). Чехов очень недоверчиво воспринимает новых людей, поэтому и внешне торжествующий Лопахин будет поражен общим недугом – тоской и неуверенностью: «А жизнь знай себе проходит. Когда я работаю подолгу, без устали, тогда мысли полегче, и кажется, будто мне тоже известно, для чего я существую». Еще более иронично выведен герой-интеллигент Петя, произносящий нелепицы, не знающий ни дела, ни людей: Раневская с болью воспринимает его глупейшие слова «Мы выше любви», ведь для человека дворянской культуры это прямое бахвальство над заветом Христа «Да любите друг друга».
Но поколеблена уже и эта основа дворянской культуры – вера. Герои постоянно и именно всуе поминают Христа, но это звучит только комично. Даже в словах Раневской, со слезами, «Господи, Господи, будь милостив, прости мне грехи мои! Не наказывай меня больше!» слышен оттенок лукавства, упорствования в грехе, нежелание никак преодолеть свои слабости. Нелеп и Гаев, с пафосом пастыря произносящий «Господь с тобой», эта реплика так часто повторяется в пьесе и обращена к самым разным героям, что тоже теряет всякий смысл: Господь – с Гаевым, Раневской? Бог должен даже сугубо спасти Гаева: «Боже мой! Боже, спаси меня!» – все эти восклицания в комедии теряют свою иносказательность и звучат в прямом смысле и – смешно.
И прежде в дворянской семье изображали душу, приближенную к церкви, – вспомним судьбу княжны Марьи. У Чехова часто звучит мотив ухода в монастырь, но в пьесе даже этот традиционно высокий мотив обретает черты комического. Варя мечтает о монастыре и – в отличие от княжны Марьи – только морит голодом стариков-приживальщиков в доме (велит кормить их одним горохом – дано в расчете даже на весьма грубый смех). И уже ни в ком не оживает подлинное христианское чувство.
Так что в «Вишневом саде» не столько обличается сугубо дворянство, сколько отражено угасание всего общества, теряющего свою структуру, сословную иерархию. Вскоре сама история будет создавать иерархию новую, только намечавшуюся в литературе. У Чехова много предчувствий будущего, но нет, конечно, сословной определенности: «Мы насадим новый сад, роскошнее этого». «Мы» остается лишенным конкретной, жизненной почвы, а благое желание остается неисполненной мечтой.
У Чехова, конечно, нет любимого сословия, он явно внесословен в своих утверждениях. Но вот в отрицании он, пожалуй, более всего пристрастен все же именно к дворянам. Такие рассказы, «Соседи», «В родном углу», «Учитель словесности», «Дама с собачкой», «Крыжовник», «О любви», «Ионыч», «В усадьбе», «Анна на шее», «Дом с мезонином», «Новая дача» и др. создают некий единый образ русского дворянства в конце 19 столетия.
Нет уже никакого оправдания существованию этого сословия – ни в духовной, ни в производительной, ни в политической сфере.
Вот типичный дворянин конца золотого века: «Он просит у всех взаймы с таким выражением, как будто у него дома пожар… Луга у него потравлены свиньями, в лесу по молодняку ходит мужицкий скот; в огороде и в саду валяются пасечные и ржавые ведра. У него нет ни талантов, ни дарований и нет даже обыкновенной способности жить, как люди живут. В практической жизни это наивный, слабый человек, которого легко обмануть и обидеть». Это в Власиче из рассказа «Соседи», где изображено затухание жизни дворянских гнезд, где можно найти своеобразный девиз нашей темы – «И все это никому не в пользу, ни себе, ни людям». Собственно, именно польза служит оправданием жизни сословия, лишь затем можно говорить об эстетике этой жизни. Для Чехова это вполне очевидно: нет пользы – все тонкие переживания, побуждения, врожденная культура уже лишены всякого жизненного основания. Чехов не любуется умирающим сословием. «Скука и неуменье жить».
Словно генетическая испорченность заложена и в судьбах героев, внешне прочно стоящих на современных позициях в обществе. Вот в «Даме с собачкой» Чехов изобразит преуспевающих в буржуазной жизни героев, но уже нет никакой поддерживающей человека сословной традиции, сама семья уже явно не воспринимается нормой и идеалом жизни. Мотив несчастливого русского человека на rendes-vous развивается здесь в совершенную безысходность, уже не окрашенную никакими эстетическими идеалами. Человеку хочется лишь малого утешения и покоя, но жизнь не дает и этого удовлетворения: «И казалось, что еще немного – и решение будет найдено, и тогда начнется новая, прекрасная жизнь; и обоим было ясно, что до конца еще далеко-далеко и что самое сложное и трудное только еще начинается». Для полноты личной и сословной роли вечных надежд на туманное будущее явно не достает.
Иной раз Чехов о дворянах скажет и вовсе жестко, с презрительной гадливостью. «Вы камер-юнкер? Очень приятно. Но все-таки вы гадина» – звучит в сознании героя рассказа «Жена». Чаще персонажи дают друг другу даже более косвенные оценки, но авторская позиция здесь звучит как приговор. Слово «гадина» даже кажется контрастным рядом со словами: «Вы прекрасно образованны и воспитанны, очень честны, справедливы, с правилами, но все это выходит у вас так, что куда бы вы ни вошли, вы вносите какую-то духоту, гнет, что-то в высшей степени оскорбительное, унизительное». Мы даже оставим попытку оценить, насколько справедливо такое чеховское восприятие дворянства, примем это как факт: так виделась писателю последняя фаза в истории этого сословия. Потеря смысла, опошление, паразитическое положение в обществе, внутренняя неудовлетворенность…
Но и дворянское прошлое редко представляется у Чехова как цветущий вишневый сад. Это важная чеховская метафора, но ему явно близка и реплика Пети Трофимова о том, что дворянское благополучие приобретено неисчислимыми страданиями крепостных. Эта сторона жизни способна даже пробуждаться на излете сословной судьбы. В «Соседях» оживает воспоминание, как в дворянском гнезде был замучен до смерти учитель. Рассказ «В родном углу» показывает возвращение молодой женщины в родное имение, где жив еще ее дед – прежде «неукротимый человек… Двадцать пять горячих! Розог!» В Вере Кардиной больше заметен декаданс, упадок сословного положения, знакомый мотив «злобы на себя и на всех», и вдруг пробуждается прежний деспотизм и неукротимость в ней. Когда уже некого мучить, пороть, она в истерике закричит: «Гоните ее вон… Вон! Розог! Бейте ее!» Так, по Чехову, дворянское гнездо навсегда ассоциируется с плетью.
Скрытая дикость дворянина часто сопряжена с немыслимой спесью, когда самый ничтожный человек, вроде героя «Крыжовника», ничтожного чиновника, да еще и не столь родовитого (отец всего лишь кантонист, дослужившийся до офицерского чина), требует исключительно обращения «ваше высокоблагородие». Уродливый и пустой герой рассказа «В усадьбе», уже не способный ни к какому делу, живет только дворянской спесью: «Пусть я явлюсь перед чумазым не как Павел Ильич, а как грозный и сильный Ричард Львиное Сердце. Перестанем же деликатничать с ним, довольно! Давайте мы все сговоримся, что едва близко подойдет к нам чумазый, как мы бросим ему прямо в харю слова пренебрежения… В харю! В харю!»
Поэтому мы еще в начале нашего исследования привели в пример героя из рассказа «Печенег» как образец судьбы дворянина по Чехову. Писатель даже более пристрастен к тем, кто выслужил дворянство, вышел из низов, но не приобрел никакого достоинства. Таков и Иван Абрамыч Жмухин, бывший урядник, произведенный в офицеры и, стало быть, имеющий по крайней мере личное дворянство. При всем простодушии его рассуждения дики и нелепы, назойливы и злобны. «О чем женщина может думать? Ни о чем. Я женщину, признаться, не считаю за человека» — словно и не было золотого века русской культуры: «Взяли мы эту княгиню, высекли ее… Вот вам».
Герои-дворяне еще требовательны и агрессивны, но способны только на разрушение своих судеб и судеб своих близких, их почти проклинают домашние, они надоели, как воскликнет печенегов гость.
В этом ряду своеобразно выглядит Алехин из рассказа «О любви». Герой выведен явно не без симпатии и с подчеркнутой индивидуальностью, передающей его отличие от привычного дворянского портрета: «Высокий, полный, с длинными волосами, похожий больше на профессора или художника, чем на помещика». В дальнейшем выясняется все более глубокое его отличие от типичного дворянина конца столетия. Алехин прежде всего труженик, сам даже пашет, сеет, косит, весь погружен в дело; хозяйство его не умирает, а становится все крепче. Кажется, это некий симбиоз Лопахина с героем свободным и культурно развитым.
«Мы, русские порядочные люди» – так аттестует и себя самого наш герой, и понятия чести для него оказываются самым непреходящим принципом. Возможно, сознательно Чехов дает даже перекличку с двумя героями литературы в вопросе дворянского долга. Алехин после окончания университета принимает наследство своего отца, обремененное долгами и самоотверженно трудится, чтобы их выплатить. Он не мыслит поступка Онегина – отказ от наследства, а повторяет Николая Ростова («Не уеду отсюда и буду работать, пока не уплачу этого долга»). Автор тем самым точно показывает, что высокие дворянские понятия все еще остаются не только в сознании, но и в судьбе героя конца 19 столетия.
Итак, Алехин – дворянин без всех издержек сословных привилегий, к которым так взыскателен Чехов: невозможно вообразить его в припадке дикости, нет в нем бестолковой лени и неспособности к делу. Но даже Алехин с лучшими дворянскими чертами наследует и известное отсутствие воли, подавленность природной энергии – в обычном для литературы испытании в любви. «Я любил нежно, глубоко, но я рассуждал, я спрашивал себя, к чему может повести наша любовь, если у нас не хватит сил бороться с нею». Едва ли Чехов упрекает своего героя, скорее показывает какую-то общую неустроенность человека дворянской культуры и университетского образования, который вечно оказывается на распутье из-за моральных испытаний. Так или иначе, Алехину суждена бобылья участь, он как-то не видится отцом и мужем в своем крепком доме, а это для русской литературы уже нехороший знак. Присутствие в его доме удивительно красивой горничной Пелагеи, пожалуй, только подчеркивает несложившуюся личную судьбу этого приятного героя. Поэтому и Алехин продолжает чеховскую тему о представителях некогда деятельного и энергичного сословия, оставшихся где-то на обочине живой жизни.
В творчестве Чехова все еще формально высшее российское сословие теряет и свое внутреннее содержание, и внешнюю оформленность. Вся жизнь ушла в разговоры, дрязги, рефлексию. Нет никакой деятельности не только специфичной для дворянства, но и деятельности вообще. Не говорим уже о былой и даже прирожденной героике, позволявшей Пушкину гордиться сословием. Справедливости ради добавим, что Чехов не более привлекательно рисует и другие сословия. Сословная характеристика вытеснена сугубо личностной, но ослабление сословных связей ничуть не усиливают и обособленную индивидуальность.
Уже в чеховское время принадлежность к дворянству становится все менее значимой чертой: сословие уходит с исторической сцены и литература полно отразило этот ход истории.