Федор Михайлович Достоевский 1821-1881 Очерк жизни и творчества

Тарасов Ф. Б.
Ф.М. Достоевский занимает уникальное место в мировой культуре как писатель-философ, в творчестве которого раскрывались фундаментальные проблемы и основополагающие противоречия человеческого бытия. Еще в 1846 г. В.Г. Белинский, хотя и не оценивший в полной мере глубокое новаторство «Двойника», пророчески писал, что Достоевскому суждено сыграть в отечественной словесности уникальную роль. С течением времени эта роль постоянно возрастала не только в «нашей литературе», и многие выдающиеся писатели ХХ века в России и на Западе с большим или меньшим основанием причисляли себя к его ученикам. Достоевский оказал значительное влияние на становление и проблематику русского религиозно-философского ренессанса, и почти все крупнейшие русские мыслители считали своим долгом писать книги о нем. Популярные европейские и англо-американские философские и эстетические течения стремились представить Достоевского как своего предтечу или единомышленника, несмотря на то, что его творчество на самом деле шире и глубже их мировоззренческих установок и идейных предпосылок. Он обладал непревзойденной способностью через изображение конкретных единичных событий обыденной жизни «перерыть» в своих романах весь сложный комплекс идеологических, социальных и нравственных вопросов текущего времени и одновременно увидеть в них вечное содержание, сфокусировать прошлое, настоящее и будущее человечества. Еще одну сторону художественных открытий писателя подчеркнул М.М. Бахтин: «Достоевский сделал дух, то есть последнюю смысловую позицию личности, предметом эстетического созерцания… Он продвинул эстетическое видение вглубь, в новые глубинные пласты, но не в глубь бессознательного, а в глубь — высоту сознания» (Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. М., 1979, с. 313). Именно сосредоточенность на «последней смысловой позиции» личности и «глубинных пластах» сознания превращает Достоевского в своеобразного стратегического мыслителя, рассматривавшего основополагающие проекты развития мира «с Богом» и «без Бога», в сопряжении главных признаков величия и ничтожества в драматической мистерии человеческого существования. Причем сама методология его мышления, тесно связанная с проницающим и конкретным исследованием основных начал человеческой природы и их неоднозначным преломлением в тех или иных тенденциях, явлениях, поступках, общественном новаторстве, давала ему возможность не только предсказывать трагические катаклизмы ХХ века с его войнами, революциями и, говоря словами А.И. Герцена, «Чингисханами с телеграфами», но и сегодня служить своеобразным пробным камнем для проверки всяких модных рассудочных утопий и односторонний идеологий. Способность раскрыть подлинную иерархию действительно главных и второстепенных для личности проблем и разглядеть сокровенную связь тайных движений души и корневых побуждений воли человека с результатами его внешней деятельности, умение распознать иллюзии относительности ценностей и социальных условностей, миражи всевозможных репутаций и лукавой пропаганды, границы и тупики сциентизма, тонкий яд рационализма и нигилизм здравого смысла позволяют писателю и впредь оставаться авторитетнейшим участником в диалоге идей современного мира. Из истории изучения творчества Ф.М. Достоевского
Глубинное своеобразие религиозно-философской проблематики и художественный методологии Достоевского еще при его жизни встречало непонимание со стороны критиков, исследователей и читателей. «Преступление и наказание» или «Бесы» нередко оценивались как тенденциозные произведения, направленные против разночинной молодежи и передовых идей, а в «Братьях Карамазовых» находилось чрезмерное обилие «лампадного масла» и «психиатрической истерики», «эпилептически судорожное» восприятие действительности. Многим казалась безрассудной и неприемлемой критика Достоевским всего «прогрессивного» (права, социализма, товарно-денежных отношений, технических «чудес» и т.п.). «Жесток талант» (Н.К. Михайловский”, «больные люди» (П.Н. Ткачев) — подобные определения писателя и его персонажей нередко можно было встретить на страницах журналов и газет. И даже И.С. Тургенев сравнивал Достоевского с маркизом де Садом, любителем «развратной неги», «изысканных мук и страданий», как бы прокладывая русло для последующего неправомерного отождествления автора и его героев.
После кончины писателя наметилось стремление к адекватному и систематическому изложению основ его мировоззрения и творчества, прежде всего в «Трех речах в память Достоевского» (1883) В.С. Соловьева. В конце XIX и начале ХХ вв. философская, историософская и нравственная проблематика его романов привлекла к себе пристальный интерес крупных русских мыслителей (В.В. Розанов, Д.С. Мережковский, С.Н. Булгаков, С.Л. Франк, Вяч.И. Иванов, Н.А. Бердяев, Л.С. Шестов и др.), для многих из которых творчество Достоевского стало важной вехой на пути «от марксизма к идеализму» и создавало методологическую основу для собственных построений. В трудах представителей религиозно-философского ренессанса его произведения обретали присущие им духовное измерение и метафизическую глубину и вместе с тем порою подвергались субъективизированным интерпретациям, подверстывались под собственные теоретические установки и практические задачи «нового религиозного сознания» (Н.А. Бердяев), «третьего завета» (Д.С. Мережковский), «второго измерения мышления»(Л.И. Шестов) и т.п.
Значительную роль в постижении творчества Достоевского сыграла впервые опубликованная в 1929 г. книга М.М. Бахтина «Проблемы поэтики Достоевского», в которой подчеркивалась принципиальная незавершенность и диалогическая открытость художественного мира писателя, множественность неслиянных «голосов» и точек зрения в его произведениях. Однако было бы неправомерно вслед за автором «Проблем поэтики Достоевского» заключать, будто все идеологические позиции одинаково авторитетны в произведениях писателя, что кругозоры героев, например, Ивана Карамазова или великого инквизитора, Алеши Карамазова или Зосимы, несмотря на подчас противоположные нравственные доминанты, равноправны и находятся в одной плоскости диалогического сосуществования. Признавая правду того же Ивана и великого инквизитора, давая абсолютную свободу их «голосам», сам автор оказывается на стороне Зосимы и Алеши, о чем свидетельствует как замысел «Братьев Карамазовых», так и его реальное воплощение. Именно христианская модель мира и человека, ничуть не умаляя пафоса полноправной и суверенной личности, ее самосознания и свободы и обусловливает особую, не совпадающую с сюжетно-композиционной, завершенность и целостность произведений Достоевского, своеобразие неповторимого сочетания авторской «монологичности» с романной «полифонией». Сам Бахтин прямо говорил об этом, отметив вынужденные и принципиальные пробелы в диалогической концепции и признаваясь, что в своей книге он «оторвал форму от главного. Прямо не мог говорить о главных вопросах… о том, чем мучился Достоевский всю жизнь — существованием Божиим» (Новое литературное обозрение, 1993, №2, с. 71 — 72).
О тех или иных мировоззренческих, философских, идеологических, тематических, эстетических аспектах «главных вопросов» заходит речь в трудах представителей Русского Зарубежья (В.В. Зеньковского, Г.В. Флоровского, Н.С. Арсеньева, З.А. Штейнберга, К.В. Мочульского, Р.В. Плетнева, А.Л. Бема, А.Л. Зандера, Г.А. Мейера, Ф.А. Степуна, С.А. Левицкого, митрополита Антония Храповицкого, В.В. Вейдле и др.), а также ряда иностранных авторов (Р. Гуардини, Р. Лаута, Дж. Паччини, Л. Аллена и др.). Вместе с тем господствовавшие в европейском и американском литературоведении тенденции, совпадавшие со сменой идеологических веяний и философской моды, заставляли, как правило, их выразителей в достоевсковедении игнорировать, «сокращать» подобные вопросы, а иногда и превратно истолковывать их. Достоевский нередко провозглашался предшественником модернизма, глашатаем своеволия и бунта, апологетом индивидуализма и сильной личности. Экзистенциалисты считали его, наряду с Кьеркегором и Ницше, своим родоначальником, а фрейдисты и структуралисты подвергали его творчество произвольным и усеченным интерпретациям, обусловленным своеобразием их методологии. При этом одни герои («подпольный» человек, Раскольников, Ставрогин, Иван Карамазов) выводились на передний план за счет других (Мышкин, Макар Долгорукий, Зосима, Алеша Карамазов). Односторонних оценок не избежали и такие крупные писатели, как Т. Манн, Г. Гессе, А. Камю, С. Моэм и др.
Большое значение для изучения разных сторон творчества Достоевского имели опубликованные в 20-е годы сборники под редакцией А.С. Долинина и Н.Л. Бродского («Достоевский. Статьи и материалы», «Творческий путь Достоевского»), в которых были напечатаны ценные работы Н.О. Лосского, Л.П. Карсавина, И.И. Лапшина, Э.Л. Радлова, С. А. Аскольдова, А.С. Долинина, В.Л. Комаровича, Б.М. Энгельгардта и др. Однако в отечественном достоевсковедении послеоктябрьского времени стали существенно сказываться общеидеологические установки, смена которых так же, как и за рубежом (только, разумеется, на свой лад), влияла на изменение точек зрения и ракурсов в исследовательских работах. Это изменение целесообразно проследить на примере оценок одного из самых, если так можно выразиться, горячих романов писателя («Бесы»), идейный замысел и художественное воплощение которого искажались (порою до неузнаваемости) в неадекватных подходах. Христианский взгляд на человека и творимую им действительность, лежащий в основе историософских пророчеств «Бесов», долго не просто игнорировался, но подвергался превратной критике, что искажало все пропорции в эстетической перспективе произведения. Пользуясь уместной здесь аналогией, можно сказать, что сложилась такая противоестественная ситуация, как если бы отец и сын Верховенские или даже капитан Лебядкин взялись бы оценивать соответственно метафизический смысл и духовное значение наставничества старца Тихона, исканий Ставрогина, юродивости Хромоножки. Писателя часто учили и сейчас еще по инерции подспудно упрекают в «ошибках», «предвзятостях», «противоречиях», «реакционности», «религиозности» и т.д. и т.п. Обличительский диапазон простирается здесь от грубых фальсификаций классового подхода до непроизвольных подмен либеральной идеологии.
Так вождь победившего пролетариата называл «Бесы» «реакционной гадостью» и бесполезной «дрянью». Нарком же Луначарский объяснял, что в наше время любить Достоевского как своего писателя может только та часть мещан и интеллигенции, которая не приемлет революции и так же судорожно мечется перед наступающим социализмом, как когда-то металась перед капитализмом. «Социально вредного» (М. Горький) писателя Достоевского на Первом съезде советских писателей привлекал к гипотетическому суду В.Б. Шкловский: «если бы сюда пришел Федор Михайлович, то мы могли бы его судить как наследники человечества, как люди, которые судят изменника, как люди, которые отвечают сегодня за будущее мира» (Первый Всесоюзный съезд советских писателей. Стенографический отчет. М., 1934, с. 154). И еще в 70-х годах в учебных пособиях для учителей можно было прочитать о Достоевском как о лживом апологете самодержавия и фарисейском проповеднике религиозной морали, «глашатае человеконенавистничества».
Менялись времена, изменялись интонации и подходы к автору «Бесов», утончалась казуистическая диалектика «с одной стороны… с другой стороны». С одной стороны, гениальный писатель, с другой — слабый мыслитель. Одну из больших загадок, например, видел Б.И. Бурсов в том, что великий художник слова тяготел к «реакционной идеологии» (Аврора, 1971, №10, с. 65). А В.Я. Кирпотин недоумевал: «Как могло такое мировоззрение, столь беспомощное в оценке действительных процессов истории и современности, сочетаться с таким значительным по своему содержанию искусством?» (Кирпотин В.Я. Достоевский-художник. М., 1972, с. 240). Однако даже с точки зрения простой логики и здравого смысла достаточно ясно, что ложные идеи и беспомощное мировоззрение никаким чудом не могут породить из себя бессмертные художественные творения.
В неадекватных истолкованиях творчества Достоевского было бы относительно легко разобраться, если бы в них только отражалась насильственная идеологизированность общественного сознания и вульгарно-социологическая заданность казенной науки. Принципиальная и, к сожалению, с трудом уясняемая сложность проблемы заключается в том, что своя, пусть и невольная, мировоззренческо-методологическая предвзятость содержится и в пользующихся заслуженным авторитетом работах тех ученых, кто, по, условно говоря, либерально-демократическим убеждениям противостоит идеологическим ортодоксам. В конечном итоге получается, что и гуманистический аршин общечеловеческих ценностей не вмещает, более того, ограничивает и упрощает идейно-смысловую полноту, высоту и глубину «Бесов», заставляет на свой лад расставлять далекие от воплощенного авторского замысла акценты, менять местами главное и второстепенное, терять из виду истинную причинно-следственную связь в романе именно из-за отсутствия первенствующего внимания к христианской логике художественной мысли. Благодаря этой логике писателю удалось уяснить не видимые для многих точки соприкосновения и пути перехода между различными, казалось бы, противоположными идеями и состояниями сознания, между «чистыми» западниками и «нечистыми» нигилистами, истинными социалистами и революционными карьеристами. В современных же научных, философских и публицистических трудах подобные связи не только не раскрываются, но, напротив, разрываются, а их носители неоправданно резко противопоставляются. И в этом отношении либеральные позитивисты внешне парадоксально, а по сути закономерно сближаются с противниками из числа ревнителей классового подхода. Тем самым они напоминают отца и сына Верховенских, которые, споря друг с другом, оказываются тем не менее внутри одной генетической, исторической и типологической общности.
Подтверждение сказанному можно найти в фундаментальных и характерно представляющих достоевсковедение последних лет книгах. Например, Г.М. Фридлендер искренне считает, что история опровергла критику в «Бесах» исканий передовой русской молодежи, а потому необходимо безоговорочно отделять революционных «овец» от псевдореволюционных «козлищ», самоотверженных борцов за социализм от люмпенизированных авантюристов: «святое дело революции не терпит грязных рук Верховенских и Шигалевых, не имело и не имеет с деятелями подобного рода ничего общего» (Фридлендер Г.М. Достоевский и мировая литература. Л., 1985, с. 73). Но не обстоит ли дело как раз наоборот? И не являются ли «ошибки» Достоевского открытием подспудных закономерностей последующего развития и созерцаемого ныне перерождения социалистической теории, той мудростью, которая позволяет предвидеть неизбежное блудодействие «грязных рук» там и тогда, где и когда есть такое «святое дело»?
Эти вопросы возникают и при чтении книги В.А. Твардовской, которая подчеркивает якобы тенденциозные предубеждения писателя против атеизма, материализма и революции. По ее мнению, желая разоблачить социализм, писатель «разоблачил лишь примитивно-уравнительные его идеи, искажавшие самое суть вековечной мечты о равенстве и братстве». (Твардовская В.А. Достоевский в общественной жизни России. М., 1990, с. 123). И в книге Ю. Ф. Карякина «Достоевский и канун XXI века» (М., 1989) в главах о «Бесах» наблюдается та же логика размежевания истинных революционеров и мошенников от социализма, самоотвержение борцов за народное счастье и циничных фанатиков, добивающихся любой ценой лишь собственной безграничной власти. Однако трудно согласиться с его мнением, будто писатель «никогда не переходил так далеко ту черту, никогда не позволял бесу сыграть с собой такую шутку, как в момент зарождения „Бесов“. Скорее наоборот, не ослеплением, а прозрением следовало бы назвать освещение автором романа подводной части айсберга, питательной среды, корневой причинно-следственной зависимости, в которой своеобразие общественной активности „новых людей“ и зарождение нечаевщины оказываются не одним из возможных вариантов, не субъективным произволом, не трагической ошибкой истории, а ее закономерным сломом.
Таким образом, фрейдистская или структуралистская методологии, экзистенциалистская, либеральная или социалистическая идеологии, несмотря на существенную разницу между ними, одинаково оказываются в плену предвзятых схем и укороченных подходов к творчеству Достоевского, „вчитывают“ в его произведения собственные представления о мире и человеке. Поэтому по-прежнему актуальной остается задача выработки наиболее адекватного и полномерного общего взгляда на его романы и публицистику, предполагающая углубленное изучение их христианской основы не только через философские идеи, но и через евангельский „текст“ и „подтекст“. Ее решению в тех или иных аспектах посвящены, например, книги И. Поповича „Достоевский о Европе и славянстве“ (1931), Н.О. Лосского (»Достоевский и его христианское миропонимание” (1953), Y. Kjetsаa «Dostoevsky and His New Testament» (1984) или статьи целого ряда авторов в издающихся в Санкт-Петербурге, Москве, Старой Руссе и Петрозаводске периодических сборниках «Ф.М. Достоевский. Материалы и исследования», «Достоевский и мировая культура», «Достоевский и современность», «Евангельский текст в русской литературе XVIII — XX веков». В условиях мировоззренческой и идеологической стесненности большим событием в отечественном литературоведении стало академическое издание Полного собрания сочинений Достоевского в тридцати томах (1972 — 1988 гг.), подготовленного Институтом русской литературы (Пушкинский дом), сотрудники которого проделали огромную работу по разысканию и систематизации рукописного наследия писателя, по воссозданию творческой истории его произведений (с подготовительными материалами и различными вариантами), по их всестороннему комментированнию с привлечением обширных биографических и историко-литературных документов и сведений. Это издание представляет собой незаменимую эмпирическую базу как для изучения отдельных проблем, так и обобщающих исследований творчества писателя.–PAGE_BREAK–
В.В Зеньковский подчеркивал, что исключительная значительность творчества Достоевского заключается в том, что он «с огромной силой и непревзойденной глубиной вскрывает религиозную проблематику в темах антропологии, этики, эстетики, историософии. Именно в сознании этих проблем с точки зрения религии и состояло то, о чем он говорил, что его „мучил Бог“. (Зеньковский В.В. История русской философии. Т. 1, ч. 2. Л., 1991, с. 226). Другими словами, всякое явление жизни в мире Достоевского, оставаясь самим собой, вместе с тем выходит за свои границы, попадает в „четвертое измерение“ (В. Вейдле), как бы обнажает собственные корни, определяющие его смысл и судьбу. Изучение огромной силы и непревзойденной глубины данной „точки зрения“ — одна из самых насущных целей современного достоевсковедения. Краткая биография
Ф.М. Достоевский родился 30 октября (11 ноября) 1821 г. в Москве, на Божедомке (ныне ул. Достоевского, д. 2, где находится его Музей-квартира), в многодетной семье штаб-лекаря Мариинской больницы для бедных. Уже в раннем и отроческом возрасте будущий писатель познакомился с произведениями Н.М. Карамзина, Г.Р. Державина, В.А. Жуковского, А.С. Пушкина, Э.Т.А. Гофмана, А. Радклиф, В. Скотта и других отечественных и зарубежных авторов. После трехлетнего обучения в привилегированном пансионе Л.И. Чермака, в котором преподавали лучшие профессора Москвы, Достоевский был отправлен отцом в Петербург для поступления в Главное инженерное училище. Свое обучение в училище в 1838 — 1843 гг. он считал ошибкой и все свободное время отдавал чтению и литературным занятиям, обсуждая в оживленной переписке с братом Михаилом сочинения Гомера и Шекспира, П. Корнеля и Ж. Расина, Б. Паскаля и Ф. Шатобриана, И.В. Гете и И.Ф. Шиллера. Вскоре после окончания училища он выходит в отставку, решив посвятить себя писательскому труду, и в течение 1844 — 1845 гг. с упоением работает над своим первым романом „Бедные люди“. В 1845 — 1846 гг. круг его профессионального общения значительно расширяется, он знакомится с И.С. Тургеневым и В.Ф. Одоевским, посещает салон Панаевых и литературно-философский кружок братьев Бекетовых, сближается с семьей Майковых, участвует вместе с Н.А. Некрасовым и Д.В. Григоровичем в составлении анонимного программного объявления к альманаху „Зубоскал“, читает на вечере у Белинского главы из „Двойника“.
В 1847 — 1848 гг. Достоевский начинает увлекаться социалистическими идеями, посещает „пятницы“ М.В. Буташевича-Петрашевского, участвует в революционных кружках Н.А. Спешнева и С.Ф. Дурова. На одном из собраний у Петрашевского он познакомил присутствующих с распространявшимся нелегально письмом Белинского к Гоголю, а также пытался вместе с рядом членов революционных кружков организовать типографию для печатанья антиправительственной пропаганды и прокламаций. В апреле 1849 г. его, как и других участников тайных обществ, арестовывают и после восьмимесячного пребывания в Алексеевском равелине выносят приговор — »подвергнуть смертной казни расстрелянием”. 22 декабря 1849 г., стоя в числе других петрашевцев на Семеновском плацу и уже мысленно прощаясь с жизнью, он неожиданно услышал высочайший рескрипт о замене расстрела четырехлетней каторгой с последующей службой в солдатах.
Испытание казнью стало решающим моментом в судьбе Достоевского, заставяло задуматься о прожитых годах и значении как бы второго рождения. В тот же день, через несколько часов, он писал брату Михаилу: «Как оглянусь на прошедшее, да подумаю, сколько даром потрачено времени, сколько его пропало в заблуждениях, в ошибках, в праздности, в неуменье жить; как не дорожил я им, сколько раз я грешил против сердца моего и духа, — так кровью обливается сердце мое. Жизнь — дар, жизнь — счастье, каждая минута могла быть веком счастья… Теперь, переменяя жизнь, перерождаюсь в новую форму… Я перерожусь к лучшему. Вот вся надежда моя, все утешение мое». (Полн. Собр. соч. в 30 т. Т. 28 (кн. 1). Л., 1985, с. 164 (далее ссылки на это издание, обозначаемое римской цифрой I даются в тексте с указанием тома и страницы)По дороге в Омский острог, где Достоевский отбывал ссылку с 1850 по 1854 г., в Тобольске произошла важная для него встреча с женами декабристов П.Е. Анненковой, А.Г. Муравьевой, Н.Д. Фонвизиной («что за чудные души, испытанные 25-летним горем и самоотвержением»). Они подарили ему Евангелие, которое было «единственным чтением» на каторге, с которым он затем никогда не расставался и которое стало, так сказать, метафизической основой его позднего творчества. Каторжный опыт («был похоронен живой и зарыт в гробу»; «между разбойниками… отличил наконец людей… есть характеры глубокие, сильные, прекрасные, и как весело было под грубой корой отыскать золото») непосредственно отразиться в «Записках из Мертвого дома». В январе 1854 г. Достоевского зачислили рядовым 7-го линейного батальона в Семипалатинске, в ноябре 1855 г. произвели в унтер-офицеры и в октябре 1856 г. — в прапорщики, а весной 1857 г. ему возвратили потомственное дворянство и право печататься. В марте 1859 г. он был уволен «по болезни» в отставку в чине подпоручика, получил разрешение жить сначала в Твери и уже к концу года переехал в Петербург. К этому времени он был женат на вдове М.Д. Исаевой, с которой в 1857 г. венчался в Кузнецке.
После возвращения в северную столицу Достоевский возобновляет писательскую, а также начинает журнальную и редакторскую деятельность. В 1862 г. он впервые выехал за границу и посетил Германию, Францию, Швейцарию, Италию, Англию. В 1864 г. в его личной жизни происходят тяжелые утраты — умирают брат Михаил и жена М.Д. Исаева. В 1866 г. он прибегает к помощи стенографистки А.Г. Сниткиной работе над романом «Игрок», в котором отразились его европейские впечатления, увлечение молодой писательницей А.П. Сусловой и рулеткой. Женившись на Сниткиной в следующем году, Достоевский обрел преданного друга и помощника и полнокровное семейное счастье. В 1868 — 1871 гг. они живут за границей, где у них рождаются дочери Софья (умерла через три месяца после рождения) и Любовь. Уже после приезда в Россию в семье Достоевских в 1871 и 1875 гг. появляются сыновья Федор и Алексей. Последний скончался в трехлетнем возрасте от эпилепсии, и переживания отца от его смерти отразились в «Братьях Карамазовых». С 1872 г. местом постоянного летнего пребывания семьи Достоевских становится Старая Русса, где в 1876 г. они приобретают собственный дом. В 1872 г. Достоевский берет на себя редакторство газеты-журнала «Гражданин» по просьбе издателя В.П. Мещерского, поддержанной Ф.И. Тютчевым и А.Н. Майковым. В 1873 г. в «Гражданине» он частично осуществил дорогую для него идею «Дневника писателя», с помощью которого можно было непосредственно общаться с читателями и обсуждать злободневные политические, идеологические, общественные, литературные, нравственные и иные темы. В 1874 г. он оставляет редакторство, хотя продолжает сотрудничать с «Гражданином» и позднее.
С середины 70-х гг. восстановились отношения Достоевского с М Е. Салтыковым-Щедриным, прервавшиеся в результате полемики между «Эпохой» и «Современником», и с Н.А. Некрасовым, по предложению которого он в 1875 г. публикует в «Отечественных записках» свой новый роман «Подросток». В 1876 г. он возвращается к публицистической работе и уже на самостоятельной основе издает «Дневник писателя», позволявший ему прямо реагировать на волновавшие всех вопросы общественно-политической и культурной жизни и доставлявшие «много счастливых минут» от диалога с читателями. В конце 1877 г. Достоевский прервал издание «Дневника», чтобы целиком посвятить себя работе над «Братьями Карамазовыми», ставшими его своеобразным художественным завещанием.
В последние годы жизни возрастает общественная и писательская популярность Достоевского. Он участвует в литературно-музыкальных вечерах с чтением отрывков из своих собственных сочинений и стихотворений Пушкина, посещает «пятницы» Я.П. Полонского, «субботы» Е.А. Штакеншнейдер, вечера у С.А. Толстой, П.А. Гайдебурова, А.С. Суворина, К.Н. Бестужева-Рюмина, общается и переписывается с К.П. Победоносцевым. Благодаря посредничеству последнего писатель встречается с наследником престола в Аничковом дворце, а также с его женой и великим князем Константином Константиновичем. В 1877 г. его избирают членом-корреспондентом Петербургской Академии наук, а в 1879 г. — почетным членом Международной литературной ассоциации. В июне 1880 г. он как депутат от Славянского благотворительного общества принимает участие в церемонии открытия памятника Пушкину и произносит знаменитую речь о поэте, в которой высказывает свои заветные мысли о жизни и литературе. В его ближайшие творческие планы входит работа над возобновленным выпуском «Дневника писателя» и продолжением «Братьев Карамазовых», однако им не суждено было сбыться. В ночь с 25 на 26 января у Достоевского пошла горлом кровь и 27 января он скончался. Ранний период творчества (1844 — 1849)
Еще в шестнадцатилетнем возрасте Достоевский пытался сочинять «роман из венецианской жизни», а в Инженерном училище занимался драматическими опеытами «Мария Стюарт», «Борис Годунов» и пьесой «Жид Янкель» (рукописи не сохранились). В 1844 г. он перевел повесть Бальзака «Евгения Гранде», этот перевод стал его первой литературной публикацией. В мае 1845 г. Достоевский закончил первый роман «Бедные люди». После многочисленных переделок завершенная рукопись прочитывается Д.В. Григоровичем и Н.А Некрасовым, а затем попадает к В.Г. Белинскому. Последний как бы подытожил всеобщие восторженные впечатления: «Вам правда открыта и возвещена как художнику, досталась как дар, цените же ваш дар и оставайтесь верным и будете великим писателем!..» (I, 25, 31). Правда, о которой ведет речь критик, воспринималась группировавшимися вокруг него литераторами в духе «натуральной школы» 40-х годов и гоголевской традиции в сочувственном изображении бедного чиновника, «маленького» человека, париев общества «на чердаках и в подвалах», на фоне «физиологической» повседневности столичного города. Позднее А.И. Герцен отнесет «Бедных людей» к числу произведений русской литературы 40-х годов, проникнутых «социалистическими тенденциями и одушевлением», а Н.А. Добролюбов — к сочинениям, написанным под влиянием «наиболее жизненных идей Белинского». Однако от большинства критиков ускользнул произведенный автором романа «коперниковский переворот», когда предметом изображения становится «не действительность героя, а его самосознание, как действительность второго порядка» (Бахтин М.М. Проблемы поэтики Достоевского. М., 1972, с. 82), а также не были замечены скрытые противоречия «забитых» обитателей «петербургских углов», когда их социальная неполноценность восполняется своеобразно выраженными претензиями. Оставленные без внимания художественно-психологические особенности «Бедных людей» являлись на самом деле зерном собственно достоевской оригинальности, давшим свои всходы в повести «Двойник», где «амбиции» глубоко озабоченного своим местом в социальной иерархии человека — «ветошки» приводят его к потере личности и бездушию. Намеченная в «Двойнике» тема душевного «подполья» получит в последующем углубленную метафизическую и художественную интерпретацию не только в «Записках из подполья», но и во всех крупных романах писателя, а раздвоенные герои, борющиеся за подлинность и целостность собственной личности (Ставрогин, Версилов, Иван Карамазов), займут в них заметное место. Однако творческие поиски автора новаторской повести, страстно вглядывавшегося, говоря словами В.Н. Майкова, «в сокровенную машинацию человеческих чувств, мыслей и дел» (Отечественные записки, 1847, №1, с. 4), не были поняты и приняты многими литераторами, ограниченными определенными стереотипами и традициями. Отсюда усиливались принципиальные расхождения Достоевского с Белинским, который советовал сократить «Двойника» на целую треть и подверг резкой критике произведение за фантастический колорит (он в «наше время» якобы годится для умалишенных, а не для литераторов). Непонимание возрастало со стороны ведущего критика 40-х годов, который и в следующем рассказе писателя «Господин Прохарчин» («бедный богач», скупец от страха стремится завоевать свою ступень в неправедном иерархическом порядке накоплением денег и тем самым расчеловечивает себя, оказывается в пустоте небытия) увидел лишь умничание, вульгарность и манерность. И другие произведения Достоевского 1847 — 1849 гг. («Хозяйка», «Слабое сердце», «Белые ночи», «Неточка Незванова») затрагивают «странные» для складывавшихся эстетических тенденций темы петербургского «мечтательства», тайного властолюбия и т.п., которые читателями и критиками воспринимаются скорее в социально-психологическом, нежели в духовно-метафизическом плане. Период зрелого творчества (1860 — 1881)
В годы неволи Достоевский не оставлял писательского труда: в Петропавловской крепости, ожидая приговора, он сочинил рассказ «Маленький герой», в Семипалатинске — повести «Село Степанчиково и его обитатели» и «Дядюшкин сон», а в остроге вел записи тюремного фольклора, составившие «Сибирскую тетрадь». Однако качественно новый этап его творчества начинается именно в 60-е годы, когда он приступает к созданию своих самых значительных произведений, принесших ему всемирную славу как одного из самых глубоких писателей-мыслителей. Вместе с братом Михаилом он также издает журналы «Время» (1861 — 1863) и «Эпоха» (1864 — 1865). В этих журналах формировалась идеология «почвенничества» в полемике с революционными демократами, с позицией «Современника» Н.Г. Чернышевского и «Русского слова» Д.И. Писарева, в дискуссиях с Н.А. Добролюбовым, М.Е. Салтыковым-Щедриным, М.А. Антоновичем и др. Почвенники продолжали обсуждение славянофильско-западнической проблематики в новых исторических условиях, когда активно распространялись идеи естественнонаучного материализма, классовой борьбы, радикальных преобразований на пути к «единоспасающему» прогрессу. Достоевский подчеркивал, что стремление отыскать общую формулу для всего человечества, отлить готовую форму для всех национальностей ставит под сомнение саму идею прогресса, ибо без собственного фундамента и родной почвы «ничего не вырастет и никакого плода не будет», а движение вперед может обернуться невозвратными потерями. В печатавшихся на страницах журнала «Время» «Объявлениях об издании „Времени“, „Ряде статей о русской литературе“, работе „Два лагеря теоретиков“ и других писатель утверждал, что органическое развитие русской культуры и народного самосознания нарушилось Петровскими реформами, которые были исторически необходимы, но проводились не нормальным, естественным путем, а революционными, насильственными, противоречившими народному духу средствами. В результате образовалась огромная пропасть, разделяющая „наше цивилизованное “по-европейски»общество с народом”, далеко разводящая интересы разных сословий. Главным губительным следствием удаления высшего слоя общества от «земли» Достоевский считал потерю живых связей с традициями и преданиями, сохраняющими атмосферу непосредственной христианской веры. По его мнению, возвышение над народом и атеизация дворянской интеллигенции создавали благоприятные условия для смещения иерархии духовных ценностей, развития болезненной гордыни ума, вызревания наивной и безграничной уверенности в непогрешимости «науки» и в незаменимости внешних социальных преобразований в деле нравственного благоустроения человечества. Следовательно, необходимо «примирение цивилизации с народным началом» — в его разных, но самых лучших и наиболее глубоких проявлениях.
Эта «почвенническая» логика по-разному отразится и в художественных, и в публицистических произведениях писателя. Например, в «Записках из Мертвого дома» (1860) дантовские картины каторжного ада сочетаются, говоря словами самого автора, с осмыслением «возврата к народному корню, к узнанию русской души, к признанию духа народного». В «Зимних заметках о летних впечатлениях» (1863) Достоевский обнаруживает в природе западного человека «начало особняка, усиленного самосохранения, самопромышления», которое несовместимо ни с каким «братством» — ни с христианским идеалом, ни с социалистическими идеями. Отныне в его сознании существуют как бы две Европы: на смену «первой» Европе «святых чудес», высоких идеалов, вдохновенного духа, мощной культуры, которая жизненно угасает и превращается в музей, в «камни» и «могилы», приходит «вторая» Европа корыстных побуждений, усредненных стандартов, мельчающего вкуса: Европа духовного нигилизма и убийственного позитивизма, где «Бог умер» (Ницше), а «средний европеец» становится орудием «всемирного разрушения» (К.Н. Леонтьев). Писатель с горечью обнаруживает, что «чудеса» многовекового и вдохновенного культурно-исторического строительства на Западе молчат, отступили в тень перед новыми «идеалами», когда «высшее место в Европе отведено миллиону», когда вырабатывается «самый главный кодекс нравственности» (накопить фортуну и иметь побольше вещей), когда лицемерно прикрытые заботы о самообеспечении и самообогащении занимают все внимание человека, когда господствующий индивидуализм отодвигает в сторону всякое помышление об общем благе. В натуре же русского человека, по его убеждению, живет «потребность братской общины», которая сумела сохранить народ, «несмотря на вековое рабство, на нашествия иноплеменников». Именно поэтому он полагал, что в России возможен «русский социализм», т.е. устройство общества на христианских основаниях.    продолжение
–PAGE_BREAK–
В 1861 г. Достоевский публикует роман «Униженные и оскорбленные», в котором присущее ему в 40-е годы «гуманистическое» изображение «маленьких людей» обогащается элементами будущих романов-трагедий, зондированием эгоцентризма человеческой природы, анализом бессилия «естественной морали» перед господствующим злом. И чем дальше, тем больше социальная неполноценность или значительность героев в художественном мире писателя неизмеримо перекрывается величием или ничтожностью их души и местом на духовно-нравственной «лествице», способностью или неспособностью осознавать и преодолевать собственное «подполье» на пути к «святости». И именно с «Записок из подполья» (1864), которые могут рассматриваться как своеобразное художественно-философское введение к последующим произведениям и в которых заложена скрытая полемика с рационалистическими и сенсуалистическими представлениями о человеке, начинается принципиально целеустремленное выражение центральных идей всего позднего творчества Достоевского. «Только я один, — писал он, — вывел трагизм подполья, состоящий в страдании, в самоказни, в сознании лучшего и в невозможности достичь его и, главное, в ярком убеждении этих несчастных, что и все таковы, а стало быть, не стоит и исправляться!» (I, 16, 329). Писатель приходил к выводу, что «причина подполья» заключается в «уничтожении веры в общие правила. „Нет ничего святого“. Оторванный от „почвы“ и от „святого“, т.е. от христианского идеала, герой „Записок из подполья“ оказывается заложником непреображенной человеческой природы и свободы, в свете основополагающих закономерностей и возможностей которых Достоевский станет отныне подвергать глубочайшему философско-эстетическому анализу не только противоречия и тупики в межличностных отношениях, но и ограниченность и утопичность в генеральных идеях социализма, капитализма, цивилизации, гуманизма, позитивизма, науки, прогресса и т.д. В одной из статей о Достоевском Вл. Соловьев сформулировал принципиальный итог, который вытекает из художественных раздумий автора „Записок из подполья“ и знаменитых романов над неизбывными условиями и коренными особенностями пребывания человека в мире: „Пока темная основа нашей природы, злая в своем исключительном эгоизме и безумная в своем стремлении осуществить этот эгоизм, все отнести к себе и все определить собою, — пока эта темная основа у нас налицо — не обращена — и этот первородный грех не сокрушен, до тех пор невозможно для нас никакое настоящее дело и вопрос что делать не имеет разумного смысла. Представьте себе толпу людей слепых, глухих, бесноватых, и вдруг из этой толпы раздается вопрос: что делать? Единственный разумный здесь ответ: ищите исцеления; пока вы не исцелитесь, для вас нет дела, а пока вы выдаете себя за здоровых, для вас нет исцеления“. (Соловьев Вл. Соч. в 2 т. Т. 2 М., 1988, с. 311).
Продолжая свою мысль, философ подчеркивал, что истинное плодотворное дело и духовный рост возможны тогда, когда в природе и человеке есть положительные силы добра и света, которых нет без Бога. Поэтому неудивительно, что вопросы „что делать?“ или „кто виноват?“, задававшиеся, как известно, не только Н.Г. Чернышевским или В.И. Лениным, Л.Н. Толстым или А.И. Герценом, но и волновавшие умы ведущих героев-идеологов Достоевского, получали на практике неудовлетворительные ответы, ибо они ставились и решались в границах не только не преображенной, но все более темной основы человеческой природы. В своих главных произведениях Достоевский последовательно раскрывал, что и „лекаря социалисты“ и проповедники „разумного эгоизма“ и иных подобных идей оказывались в положении слепых поводырей, не способных увидеть скрытое иррациональное содержание рассудочных теорий, подспудные болезни здравого смысла, опасную активность невменяемого по отношению к собственной ограниченности разума, утопичность любых социальных преобразований при опоре на безумно-эгоистические начала деятельности людей.
Автор „Записок из подполья“ устами своего героя-парадоксалиста утверждает свободу как глубочайший метафизический корень, основную ценность и одновременно самый крупный камень преткновения в жизнедеятельности людей: Свое собственное вольное и свободное хотение, свой собственный, хотя бы и самый дикий каприз, своя фантазия, раздраженная иногда хоть бы даже до сумасшествия, — вот это-то все и есть та самая, пропущенная, самая выгодная выгода, которая ни под какую классификацию не подходит и от которой все системы и теории постоянно разлетаются к черту. И с чего это взяли все эти мудрецы, что человеку надо какого-то нормального, какого-то добродетельного хотения? С чего это непременно вообразили они, что человеку надо непременно благоразумно выгодного хотения? Человеку надо — одного только самостоятельного хотения, чего бы эта самостоятельность ни стоила и к чему бы ни привела».
Свой изощренной диалектикой и практическими действиями идеолог «подполья» как бы демонстрирует универсальные качества непросветленного человеческого сознания и «фантастичность» волеизъявлений «самостоятельного хотения», причудливые «капризы» которого способны разламывать изнутри упорядоченность всяческих рационалистических схем и рассудочных выгод, регламентированность социалистического муравейника или комфорт капиталистического дворца: «А что, господа, не столкнуть ли нам все это благоразумие с одного разу, ногой, прахом, единственно с тою целью, чтоб все эти логарфимы отправились к черту и чтоб нам опять по своей глупой воле пожить» (II, 4, 469) По Достоевскому, глупость и злость воли «гордого человека», доходящие в предельном выражении до «любовного» культивирования своего «подполья», самообожествления, богоборчества и сатанинских дерзаний («все позволено»), излечиваются лишь благодатной помощью на пути сознательного преодоления собственного подполья и свободной любви к Богу и ближнему, движения к «святому». Поэтому в художественном мире писателя нет, как в традиционном реализме, промежуточных «средних типов», почти все его герои с их сложностью и противоречивостью, непредсказуемостью и нюансированностью проявляют крайние следствия либо причастности, либо непричастности к противоположным началам в трагедии человеческой свободы. Человекобог или Богочеловек, Аполлон Бельведерский или Христос, Царство дьявола или Царство Божие, самообожествление или Богоутверждение — таковы полюсы, которые образуют основные силовые линии «пятикнижия» романиста и скрепляют в нем разнообразный материал одной центральной мыслью: без Бога нет и человеческой личности, а в любом гуманизме всегда, рано или поздно, будет гибельно торжествовать, переодеваясь и маскируясь, «натура» с ее нигилистической гордыней, эгоцентрическими импульсами, властными притязаниями, всяческими «почесываниями», «капризами» и «фантазиями».
Прежде чем приступить к рассмотрению иерархически-смысловой логики, как бы растворенной в непосредственной проблематике главных произведений Достоевского, необходимо раскрыть существенные особенности этой центральной мысли и своеобразие соответствующей ей художествнно-философской методологии. Еще в начале творческого пути он писал брату Михаилу: «Человек есть тайна, ее надо разгадать, и ежели будешь разгадывать всю жизнь, то не говори, что потерял время; я занимаюсь этой тайной, ибо хочу быть человеком» (Достоевский Ф.М. Собр. соч. в 15 т. Т. 4. Л., 1989, с. 469 — 470; далее ссылки на это издание, обозначаемое римской цифрой I даются в тексте с указанием тома и страницы (I, 28, кн. 1, 63) По его мнению, в любой общественно значимой деятельности, а в писательской особенно, «надо кореннее браться за дело», то есть исследовательски всматриваться в глубину и суть раскрывающихся явлений, искать их дальние, не видимые на переднем плане, но главные причины в тайниках человеческой природы.
Тщательное исследование тонкостей и неожиданных поворотов человеческой души, сосуществования в ней порою диаметрально противоположных склонностей и побуждений позволяло писателю видеть более общие и самые глубокие духовно-нравственные конфликты, в которых ему открывалась изначальная двусоставность бытия, неизбывное срастание элементов величия и ничтожества человеческого существования. Неискоренимая мерцательная двойственность человеческой природы, соединяющей в себе, если воспользоваться известными строками Г.Р. Державина («Я царь, я раб, я червь, я Бог»), царские и рабские, божественные и червичные начала, когда во всегда двоящихся картинах мира добро и зло многообразными переплетениями событий и поступков слиты в неразрубаемый узел, а постоянно взлетающий на духовную высоту человек с таким же постоянством шлепается в грязь, с юных лет озадачивала Достоевского и становилась предметом его пристальнейшего внимания. «Атмосфера души человека состоит из слияния неба с землею; какое же противузаконное дитя человек; закон духовной природы нарушен. Мне кажется, что мир наш — чистилище духов небесных, отуманенных грешною мыслью. Мне кажется, мир принял значение отрицательное и из высокой изящной духовности вышла сатира… Как малодушен человек! Гамлет, Гамлет!» (I, 28, кн. 1, 50). Это высказывание словно в зародыше содержит размышления Достоевского в записи 1864 года «Маша лежит на столе…» о срединности и переходности человечества, о человеке как своеобразном мосте, противузаконно соединяющем идеал любви к Богу и ближнему и противуположную идеалу натуру. «Шеф земли» оказывается «пробным существом», способным даже благородство и героизм оборачивать подлостью и пошлостью.
Углубленные исследования самих корней подобных фундаментальных парадоксов, приобретающих на поверхности душевной жизни отдельной личности и общественных отношений в целом многоразличные выражения, становится главной писательской задачей Достоевского. Когда его называли психологом, он уточнял такое определение и говорил о себе как о реалисте в высшем смысле, проникающем в глубины и законы человеческого духа. Его художественно-философскую методологию можно характеризовать как пневматологию, в которой истинное значение психологических, политических, идеологических, экономических, эстетических и иных проблем раскрывается в сопоставлении с тем или иным основополагающим метафизическим образом человека, с его коренными представлениями о своей природе, ее подлинной сущности, об истоках, целях и смысле бытия.
Кто есть человек — продукт стихийной игры слепых сил природы, «свинья естественная», как утверждает, например, Ракитин в «Братьях Карамазовых» и подобные ему персонажи в других романах? Если человек, со всеми своими духовными устремлениями и нравственными страданиями, принимает себя, опираясь на материалистическое мировоззрение, лишь за мышь, пусть и «усиленно сознающую мышь» (так выражается герой «Записок из подполья»), тогда нелепо и нелогично надеяться на какое-то братство и любовь среди людей. (Человек произошел от обезьяны, следовательно, люди должны любить друг друга — так вслед за Достоевским иронизировал Вл. Соловьев над абсурдным силлогизмом, скрытым в основе утопического прожектерства всякого рода современных гуманистов, наивно, неправомерно и опасно сочетавших моральный редукционизм материалистического мировоззрения с эвдемонического человеколюбием). Тогда естественно и логично ощущать или осознавать свою жизнь в категориях самосохранения и борьбы за существование, тайной вражды и скрытого взаимовытеснения, конкуренции и соперничества — в тех категориях, в которых собственно человеческие свойства личности, резко выделяющие ее из природного мира, например, милосердие, сострадание, праведность, честь, совесть и т.п., утрачивают свою подлинную сущность и самостоятельную значимость, либо угасают за невостребованностью и ненадобностью, либо мыслятся, если воспользоваться известным эпиграфом к «Максимам» Ларошфуко, как переряженный порок, как некий условный адаптирующий и корректирующий механизм, играющий на своем уровне и в своей сфере роль аналогичную той, что в психоанализе Фрейда выполняет прагматический принцип реальности по отношению к гедонистическому принципу удовольствия.
И напротив. Если человек воспринимает себя как образ и подобие Божие, тогда он удовлетворяет глубинную, более или менее осознанную потребность в не теряемом со смертью смысле своего существования, а все специфически человеческие свойства, слитые с действенной памятью о Первообразе и его заповедях, становятся, по Достоевскому, не внешней условностью, а внутренней силой, способной преодолеть природный плен биологического отбора, превозмочь иго натуральных страстей, гедонистических склонностей, властных притязаний, господствующей конъюнктуры, своекорыстных расчетов, словом, тех свойств, которые в разной степени, форме и пропорциях торжествуют в миропредставлении и жизненной ориентации «усиленно сознающей мысли» и вносят катастрофические элементы энтропии, дисгармонии и разлада во взаимоотношениях людей. По его неизменному убеждению, от смутно ощущаемого или ясно осознаваемого ответа на главный вопрос о собственной сущности, с разной степенью отчетливости и вменяемости дающий о себе знать, зависит вольное или невольное предпочтение определенных ценностей, направление воли и желаний, та психологическая доминанта, которая в конечном итоге предустанавливает и активизирует идейный выбор или конкретный рисунок жизни, судьбу отдельной личности, целого народа, всего человечества.
Эта основополагающая альтернатива жизни «с Богом» и «без Бога» неразрывно соединяет в художественно-философском подходе Достоевского элементы антропологии, историософии, эсхатологии и обыденной жизни. «Роковой и вековечный вопрос о необходимости понятия бессмертия души для прогресса», — заключает он в результате раздумий о «тайне человека», как бы соединяя проблемы религии и высокой метафизики с ходом эмпирической истории и конкретной деятельностью людей. «Представьте себе, — замечал писатель в одном из писем, — что нет Бога и бессмертия души (бессмертие души и Бог — это все одно, одна и та же идея). Скажите, для чего мне надо жить хорошо, делать добро, если я умру на земле совсем? Без бессмертия — то ведь все дело в том, чтоб только достигнуть мой срок, и там все хоть гори. А если так, то почему мне (если я только надеюсь на мою ловкость и ум, чтоб не попасться закону) и не зарезать другого, не ограбить, не обворовать, или почему мне если уж не резать, так прямо не жить за счет других, в одну свою утробу?» (I, 30, кн. 1, 10).
В историческом процессе вообще и на каждом его отдельном этапе в частности Достоевский обнаруживает тот же самый фундаментальный парадокс, что и в душе отдельного человека: сознательное, бессознательное или даже воинственное, насильственное забвение идеального измерения бытия и божественного происхождения человека при одновременно автоматически необходимой опоре на так называемые «реалистические» основания, здравый смысл или разумный эгоизм, экономическую выгоду или утилитарную мораль, умаляют высшесмысловые цели существования людей, ослабляют их связи с землей и друг с другом. Тогда место абсолютного идеала как гаранта цели и смысла занимают его суррогаты и идолы, «деревянные, златые али мысленные», по словам одного из персонажей, появляется обманчивая вера в науку, в деньги, в гражданское общество, в свои собственные силы, в прогресс, в построение очередной Вавилонской башни, социального муравейника, превращающегося в курятник, хрустального дворца, оборачивающегося «парикмахерским развитием». Подобные метаморфозы и снижающие, вульгаризирующие исторические модификации в логике писателя как бы заранее запрограммированы тем, что любой «естественный», изобретенный эмансипированным разумом, идеал всегда оказывается поверхностным и грубым, не только не просветляет «темную основу нашей природы», но зачастую маскирует, утончает и усиливает ее разрушительные свойства, а потому попытки его реализации не прерывают, а нередко и разветвляют цепочки господствующих в мире зла и безумия. И в бытовых, служебных, любовных взаимоотношениях людей, и в всеохватных принципах и идеях по видимости не похожих друг на друга «учредителей и законодателей человечества» естественные свойства человеческой природы, если их «натуральность» добровольно не пресечена и не подчинена подлинному и высшему идеалу, ведут в той или иной степени и форме к самопревозношении и уединению личности, ее напряженно-настороженному соперничеству с другими людьми, исканию и приумножению «своего права», утолению разнообразнейших эгоцентрических желаний, предпочтению, говоря словами героя «Записок из подполья», собственного «чая» благополучию всего остального мира. Такие закономерности писатель отмечает как среди индивидуумов, так и в определенных общественных классах, нациях, исторических эпохах, духовно-географических регионах, познавательных методах, чьи «темные» Я становятся единственной твердой опорой и призмой, сквозь которую они смотрят на окружающий мир словно сквозь тусклое стекло, и увлекают его, не замечая, как слепые поводыри, к апокалиптическому концу. Он заключал, что общество имеет предел своей деятельности, тот забор, о который оно наткнется и остановится из-за своего нравственного состояния.
По Достоевскому, отвратить отдельную личность, целый народ или все человечество от подобной перспективы может лишь жизнь «с Богом». Только абсолютный идеал, его духовная высота, нравственная глубина и смыслополагающая сила стирают в душе все остальные идеалы и идолы и позволяют людям не довольствоваться собственной греховной природой, и стремиться к ее преображению, очищают корыстолюбиво-разрушительные побуждения натуры и переводят их в созидательно-человеческую плоскость. Таким идеалом, создающим непосредственность и непобедимость ощущения высшей красоты и подлинной духовной гармонии, делающим благодатный отказ от «натуральных» движений собственной воли «самовольным» и естественным, была для писателя личности Христа, Богочеловека с его совершенной любовью, которая является выражением предельной свободы и одновременно величайшим самостеснением, жертвой, победой над созданной Адамом «натурой». По его убеждению, только христоподобная любовь (и большая или меньшая способность вместить ее в чистом сердце), которая не завидует, не гордится, не превозносится и «не ищет своего», ибо не отождествляется ни с каким частным интересом или естественными склонностями, дающая, а не берущая любовь, которая долготерпит и все переносит, способна преобразить «темную основу нашей природы», возвысить и облагородить приниженную душу человека, восстановить в нем «образ человеческий», изменить и восполнить «укороченное» эгоистической гордостью его сознание. Одна из самых главных и заветных мыслей Достоевского, доверенная его герою, звучит так: «На земле же воистину мы как бы блуждаем, и не было бы драгоценного Христова образа пред нами, то погибли бы мы и заблудились совсем, как род человеческий пред потопом» (I, 14, 290). Потому-то и так важно, заключал писатель, беречь «Знамя Христово», что оно сохраняет твердую почву в различении добра и зла, не позволяет слепотствующему уму увлекаться ложными ценностями, оживляет в очищающемся сердце подлинную любовь. Ту любовь и те силы подлинного благородства и высокой человечности, которые угасают за невостребованностью, но без которых нельзя одолеть нигилистический дух великого инквизитора, принимающий в истории разные обличия и дышащий везде, где заботы о довольстве, пользе или выгоде человека опираются на «темную основу» его природы и где земля обустраивается без небес, счастье без свободы, жизнь без смысла.
Для изображения всего комплекса идей, связанных с «тайной человека» и пронизывающих каждую клеточку эстетического пространства в романах Достоевского, требовался особый художественный метод, который он называл «реализмом в высшем смысле» или, «фантастическим реализмом». «У меня, — отмечал писатель, — свой особенный взгляд на действительность (в искусстве), и то, что большинство называет почти фантастическим и исключительным, то для меня иногда составляет самую сущность действительного. Обыденность явлений и казенный взгляд на них, по-моему, не есть еще реализм, а даже напротив» (Ф.М. Достоевский об искусстве. М., 1973, с. 47). Событийная исключительность, сгущающая в себе жизненные закономерности, для Достоевского намного реальнее обыденности, потому что она незримо слита с более полным, глубоким и целостным объемом действительности. «Нам знакомо, — писал он, — одно лишь насущное видимо-текущее, да и то по наглядке, а концы и начала — это все еще пока для человека фантастическое». (Неизданный Достоевский. Записные книжки и тетради 1860 — 1881 гг. Литературное наследство. Т. 83. М., 1971, с. 81).
Однако, несмотря на окончательную невозможность, писатель постоянно стремился в меру отпущенных ему сил проникать в область «фантастического», концов и начал «видимо-текущего». Его не удовлетворяла система околонатуралистического искусства, ограничивающегося внешнеправдивым отображением актуально-поверхностных процессов жизни, «не видящего дальше носу» и с тем привлекающего массового читателя. Точное фотографическое запечатление узнаваемых современниками событий и психологических состояний делает этот художественный метод доступным для восприятия и понимания многих. Но оборотная сторона такого реализма — нечувствие к глубинным причинам и возможным последствиям текущих явлений, что делает подобный взгляд на действительность фантастическим — но уже не по видимости, а по существу. «Реализм, ограничивающийся кончиком своего носа, — выражает авторское понимание подобных эстетических вопросов один из героев „Подростка“, — опаснее самой безумной фантастичности, потому что он слеп» (II, 8, 273).
Размышления писателя о «фантастическом реализме» прямо соотносятся в его произведениях с неразрывной взаимосвязью в изображении людей, идей, событий, поступков. «Фантастичность» его «реализма в высшем смысле» заключается в том, что он не столько показывает знакомую по наглядке видимо-текущую жизнь человеческой души, сколько раскрывает ее корневые истоки. Эти онтологические глубины, воплощаемые в его героях, фантастичны постольку, поскольку они, как «концы» и «начала» социальной действительности, невидимы, подобно корням дерева, на психологической поверхности. И.С. Тургенев считал, что писатель «должен быть психологом, но тайным: он должен знать и чувствовать корни явлений, но представлять только самые явления — в их расцвете и увядании». (Тургенев И.С. Собр. соч. и писем в 30 т. Письма. Т. 4. М., 1982, с. 135). Достоевский же поступает противоположным образом и становится «явным» психологом (а точнее пневматологом), снимает оболочку обыденности со своих героев и воплощает их сущностные духовные свойства, обнажает корни явлений, предопределяющие не только расцвет и увядание, но и само русло развития, направление и судьбу.
Таким образом «фантастический», «зрячий», «высший» реализм соотносится в творчестве Достоевского с целостным изучением границ и пределов природы человека, фундаментальных противоречий его свободы, его идеалов, возможностей и перспектив. Отсюда проистекает пророческий характер его художественного подхода, подчеркнутый им в письме А.Н. Майкову: «Ах, друг мой. Совершенно другие я понятия имею о действительности и реализме, чем наши реалисты и критики… Ихним реализмом — сотой доли реальных, действительно случившихся фактов не объяснить. А мы нашим идеализмом пророчили даже факты. Случалось.» (I, 28, кн. 2, 329).
Принципиальная сосредоточенность внимания на «началах» и «концах» человеческой души, глубинное исследование тесной пульсирующей взаимосвязи между законом человеческого духа и результатами его социальной деятельности и давали возможность писателю предвосхищать подлинно объективную, независимую от индивидуального произвола и субъективных представлений различного рода позитивистов, последовательность развития жизни, предсказывать за многие десятилетия конечные результаты определенных общественно-исторических процессов, предупреждать о тупиках грядущего мирового развития.