Феномен Пруткова

Содержание:
Создатели Козьмы Петровича Пруткова
Биография Козьмы Петровича Пруткова
Новый “автор”
Что же принадлежит перу Пруткова?
Мастер литературной пародии
“Мудрые” изречения
Басни
Военные афоризмы
Прутков как представитель своей эпохи

Создатели Козьмы Петровича Пруткова

Писатель Козьма Прутков, придуманный группой единомышленников, – явление в нашей литературе уникальное. Ни до, ни после него не было случая, чтобы литературный псевдоним приобрел такую самостоятельность, когда писатели, известные как литераторы под собственными именами могли издавать под именем вымышленного лица особое “собрание сочинений”, снабженное к тому же портретом и подробной биографией. К.П.Прутков – равноправный член семьи реально живших русских литераторов. Его мнимое имя занимает законное место в литературном алфавите наряду с подлинными именами его главных опекунов.
Кто же причастен к сотворению этого заслуженного литератора? Кто создал Козьму Пруткова? Называли они себя по разному: приятели, друзья, “ложные друзья”, клевреты, опекуны, приближенные советники. Сперва вся затея была всего лишь семейной шуткой. Шутили Алексей Константинович Толстой и его двоюродные братья Алексей, Владимир и Александр Жемчужниковы.
А.Толстой и Жемчужниковы принадлежали к родовитому дворянству, их молодость проходила в условиях отличного достатка. Они отличались здоровьем, талантом и завидным запасом жизнерадостности. В сочетании с большим досугом все это предрасполагало к неистощимому озорству.
Алексей Михайлович Жемчужников был на четыре года моложе А.К.Толстого. Он тоже стал известным поэтом и даже академиком, но таланта был скромного и основательно забылся.
Александр Михайлович Жемчужников в молодости был порядочным озорником, но именно ему выпала честь написать первую басню, положившую начало поэтическому творчеству Козьмы Пруткова. Потом он стал крупным чиновником, но не утратил веселого нрава. И наконец Владимир Михайлович Жемчужников, самый юный из всех “опекунов” Пруткова, стал организатором и редактором публикаций вымышленного поэта.

Биография Козьмы Петровича Пруткова

Козьма Петрович Прутков провел всю свою жизнь, кроме годов детства и раннего отрочества, в государственной службе: сначала по военному ведомству, а потом по гражданскому. Он родился 11 апреля 1803 года в деревне Тентелевой Сальвычеготского уезда, входившего в то время в Вологодскую губернию. К.Прутков происходил из незнатного, но весьма замечательного дворянского рода. Замечательного тем, что почти весь он занимался литературой. К.П.Прутков доказал это, опубликовав в годы своей творческой зрелости выдержки из записок своего деда, отставного премьер-майора и кавалера Федора Кузьмича Пруткова, а также кое-что из сочинений своего отца Петра Федотыча Пруткова. Родитель Козьмы Пруткова по тогдашнему времени считался между своими соседями человеком богатым. Маленький Кузька получил прекрасное домашнее образование. Рано развернувшиеся в нем литературные силы подстрекали его к занятиям и избавляли от пагубных увлечений юности. В 1820 году он вступил в военную службу, только для мундира, и пробыл в этой службе всего два года с небольшим, в гусарах. На двадцать пятом году жизни, будучи еще в малых чинах, К.П.Прутков влюбился. Ее звали Антонидой Платоновной Проклеветантовой. К.П.Прутков, вступив в Пробирную Палатку в 1823 году, оставался там до смерти, т.е. до 13 января 1863 года. Как известно, начальство отличало и награждало его. Здесь, в этой Палатке, он удостоился получить все гражданские чины, до действительного статского советника включительно, и 1841 году ему досталась вакансия начальника Пробирной Палатки, а потом – и орден св. Станислава 1-й степени, который всегда прельщал его, как это видно из басни “Звезда и брюхо”. Но не служба, не составление проектов, открывавших ему широкий путь к почестям и повышениям, не уменьшали в нем страсти к поэзии. И как бы ни были велики его служебные успехи и достоинства, они одни не доставили бы ему даже сотой доли той славы, какую он приобрел литературною своею деятельностью.

Новый “автор”

Произведения К.Пруткова впервые появились в печати, правда еще без его имени, в1851 году. В ноябрьской книжке журнала “Современник”, в “Заметках Нового Поэта о русской журналистике” были напечатаны три басни: “Незабудки и запятки”, “Кондуктор и тарантул”, “Цапля и беговые дорожки”.
Впервые имя Пруткова появляется в печати только в 1854 году. Новый “автор” выступил с большим количеством произведений, сразу определивших литературную физиономию К.Пруткова первой поры его деятельности.
Он заявил себя прежде всего пародистом – находчивым, метким и злободневным. При жизни “незабвенного” Николая Павловича, когда весь строй держался гигантской бюрократической машиной – военной и гражданской, – Пруткова еще нельзя было произвести в статские генералы и сделать директором. Из того, что братья тогда могли и считали нужным опубликовать, вырисовывался облик простого литературного эпигона с безмерным самомнением: “Я поэт, поэт даровитый! Я в этом убедился; убедился, читая других: если они поэты, так и я тоже!” Со временем сатирический тон окреп, казенность точки зрения Пруткова на все предметы стала яснее. В 1854 году он явился одним из главных сотрудников созданного в некрасовском “Современнике” отдела “Литературный ералаш”. Этот отдел журнала был целиком посвящен юмористике, преимущественно пародиям. В первой же тетради “Литературного ералаша” К.Прутков выступил как плодовитый писатель, мастер различных жанров.
В следующих книжках “Современника” 1854 года продолжали печататься “Досуги Козьмы Пруткова”, афоризмы, “Выдержки из записок моего деда”. В составе “Досугов Козьмы Пруткова” была дана “Пословица в одном действии – “Блонды”. После этого сотрудничество К.Пруткова в “Современнике” прекратилось вплоть до 1859 года, когда была напечатана с тремя звездочками вместо имени басня “Пастух, молоко и читатель”. И в последний раз он появляется на страницах этого журнала в 1863 году. Братья известили литературный мир о кончине крупного чиновника и поэта.
Казалось бы, явление, столь связанное с непосредственной злобой дня, должно было постепенно отойти в историю. Но истинная общественная актуальность как раз и способствует долгому существованию в потомстве, – Прутков яркое тому подтверждение. Он никогда не жил, но его вовсе не просто оказалось похоронить.
Издание полного собрания в 1884 году закрепило имя и состав творений Пруткова и затруднило приписывание ему всякого вздора. Успех издания опрокидывал опрометчивые предсказания тогдашних якобы очень прогрессивных и смелых либералов, находивших прутковский юмор чисто “балагурским”, а потому устарелым в новых, пореформенных условиях. “Давно забытое имя” (об этом издевательски писал М.Филиппов, издатель журнала “Век”, один из похитителей имени К.Пруткова) оказывалось вовсе не забытым уже потому, что им охотно пользовались журнальные лавочки; теперь же подтвердилась его непреходящая популярность в публике.

Что же принадлежит перу Пруткова?

Прежде чем пытаться уяснить, что такое Прутков, надо как-то разобраться в том, какие произведения мы подписываем этим именем. Прутков оставил наследство хотя и далеко не бедное, но несколько расстроенное и не вполне упорядоченное. До сих пор невозможно определить раз и навсегда, что именно должно считаться прутковским, а что не должно. Причин тому несколько. Во-первых, если А.Толстой и Алексей Жемчужников, выступая с юмористикой или сатирой вне прутковского содружества, этой своей деятельности Пруткову и не приписывали, то Александр Жемчужников с 70-х годов не раз печатал под именем Пруткова свои безделушки, которые брат Владимир полупрезрительно называл “Сашенькины глупости”. Во-вторых, протестуя против “Сашенького” самоуправства, его братья, готовя собрание сочинений после смерти Толстого, в свою очередь, досочинили Пруткова: так возникло, например, “Предсмертное с необходимым объяснением”, – нечто похожее на саморекламу. В-третьих, позднее в архиве Жемчужниковых советские исследователи обнаружили немало текстов, в том числе и неотделанных, которые не только были подчас написаны после распада главного триумвирата, но по разным соображениям не публиковались и при жизни составителей “полного собрания”.
Так постепенно “полный” Прутков становился все “полнее”, хотя, строго говоря, следовало бы считать подлинно прутковскими произведениями лишь те, что были созданы до смерти Толстого и, по крайней мере, не без его ведома. Но и этого, к сожалению, нельзя знать с точностью.
Да и внутри самого прутковского наследия нет непреложной ясности. Ведь Козьма Прутков – это не только “сам” Козьма Петрович. В его лице объединены и “дед” Федот Кузьмич, и “отец” Петр Федотыч, и, наконец, даже “дети” Козьмы Петровича. В ряде случаев возникает настоящая путаница. Считать ли, например, произведением Пруткова пьесу “Любовь и Силин”, которую Александр Жемчужников напечатал под этим именем? Недовольным братьям пришлось посчитаться с совершившимся фактом. В результате – неопределенный компромисс: сначала В.Жемчужников в целом отвергает комедию, а затем братья соглашаются считать ее все же прутковской. Но вот отыскалась превосходная сатира “Торжество добродетели”, и из предисловия к ней уже оказывается, что “Любовь и Салин” – сочинение не самого Козьмы Петровича, а его детей. Заодно “выясняется”, что ими же сочинена и… “Фантазия”, которая появилась еще прежде самого имени Пруткова и была лишь затем ему приписана.
И, однако, при всей пестроте материала нельзя согласиться с утверждением, будто “наследие Пруткова распадается… и почти без остатка, на произведения отдельных авторов” (мнение П.Н.Беркова). Едва ли можно считать то или иное произведение безусловно принадлежащим кому-либо только на основании того, кому принадлежит автограф: при коллективном творчестве вовсе не обязательно пишут в две или четыре руки.
Как ни подстрекательно звучит афоризм самого Пруткова, словно нарочно для этого случая предназначенный (“не в совокупности ищи единства, но более – в единообразии разделения”), главное здесь все же единство, единый творческий облик.

Мастер литературной пародии

Что лежит в основе такого единства? Может показаться, что никакого вопроса здесь нет, потому что ответ давно уже устоялся. Двое из создателей этой переменчивой маски точно определили в некрологе, в биографии Пруткова и особенно в письмах, специально рассчитанных на оглашение, что Прутков есть пародия на всевозможные проявления “казенности” и ретроградства – сперва лишь литературного, а потом и политического, – которые так процветали “в эпоху суровой власти и предписанного мышления”. Прутков – это образ литератора “типического, самодовольного, тупого, добродушного и благонамеренного”, подражающего самым ходовым мотивам с стихах, самому истертому глубокомыслию в прозе. Добролюбов, рекомендуя, со своей стороны, читателю “Современника” очередные подборки стихов Пруткова, особенно ценит в них разоблачение приемов “чистого искусства”
В любых разговорах о Пруткове чаще всего отмечается его непроходимая “тупость”, от которой становится “смешно”. Такой штамп повторяется почти механически, как нечто само собою разумеющееся. А так ли это, если вдуматься? Что до “смешного”, то наш теперешний взгляд многое у Пруткова совсем не вызывает настоящего смеха. Представления о смешном тоже меняются. Но даже во времена Пруткова не всем читателям Прутков казался смешным. Пародийный характер его творчества раскусили быстро, а сами пародии многих не посмешили.
А насчет “тупости” недоумений должно быть еще больше. Б.Бухштаб, применивший для обозначения этого свойства изысканное сочетание “бесконечная ограниченность”, находит, например, “гениальным” по своей “тупости” стихотворение о юнкере Шмидте (“Вянет лист…”). Раньше оно называлось “Из Гейне” и скорее всего пародирует русских подражателей Гейне, тех самых, о которых “искровец” Д.Минаев писал в одном из своих фельетонов: “Вы должны знать, что поэт этот (Гейне) есть жертва российских стихотворцев, которые еще в чреве матери стали перегружать его произведениями плац-парад нашей литературы… Кто из них не упражнял своей музы полосканием гейневских песен в волнах славянской Леты?.. Благодаря русским переводчикам от Парнаса немецкий стихотворец на нашей почве получил новую, совершенно оригинальную физиономию, физиономию до того новую, что если бы немцы попробовали вновь перевести русского, перегруженного Гейне на свой язык, то они бы не узнали в нем автора “Германии” и “Атта Троля”
К. Прутков, остроумно и язвительно пародируя плохих переводчиков, модных подражателей “в гейновском духе”, становился в один ряд с сатириками демократического лагеря, которые были заинтересованы в том, чтобы познакомить русских читателей с подлинным Гейне; недаром его стихи с таким усердием переводили и М.Л.Михайлов и Добролюбов.
Подражатели давно забыты, а пародия живет безотносительно к ним и к самому Гейне. Что-то подкупает в ней своей трогательностью, полнейшей незащищенностью от обличений со стороны критики, от насмешек. От того ли, что написана она А.Толстым еще до полной обрисовки мифического директора “Палатки”, но только кажется, что сочинил это стихотворение не надменный петербургский чиновник с изжелта-коричневым лицом, а какой-нибудь уездный фельдшер или почтальон, умирающий от скуки и уныло мечтающий о неведомой “красивой” жизни. При одной превосходной рифме (“лето” – “пистолета”) и мастерской чеканке ритма, выдающих большого поэта, стихотворение в общем стилизовано под беспомощные любительские “стишки”, которые тайно “пописывают” между делом. Самый неуклюжий перенос ударения ради сохранения метра (“честное”) явно указывает на насмешку.
И вместе с тем тут же, в тех же строках есть и иная интонация. Если человеку, утратившему вкус к жизни, находящемуся в состоянии подавленности, скажут: “Юнкер Шмит, честное слово, лето возвратится!” – то это будет шуткой, но ведь ободряющей шуткой! Впрочем, в иных обстоятельствах, тоже желая ободрить, но пожесче, можно сказать иначе: кажется, наш юнкер Шмидт из пистолета хочет застрелиться? Или что-либо подобное. И такой смысл в стихотворении тоже потенциально заключен.
Еще пример – коротенькое стихотворение “Пред морем житейским”. В позднейшем примечании, сопровождающем его публикацию, авторы указывают на “смущение” и даже на “отчаяние”, которые овладели директором Прутковым при известии о готовящихся реформах и привели его к созданию этого восьмистишия. Недаром казенный поэт хочет покончить с собой. Но предположим, что ничего не знаем о примечании. Прочтем:
Все стою на камне,-
Дай-ка брошусь в море…
Что пошлет судьба мне,
Радость или горе?..
Да ведь это (кроме, быть может, “дай-ка”) просто начало какой-нибудь неизвестной народной песни – задушевной, печальной. Во второй же половине – уже намек на нелепость (вдруг сравнение с кузнечиком). Печаль дополняется иронией, но не снимается ею, остается, только чуть “подправляется”, и настроение пустенького вроде бы стиха оказывается сложнее, чем просто разоблачение отчаявшегося ретрограда.
Кстати, строка о почти вечном стоянии на камне (“Все стаю…”) вызывает в памяти другое, более сильное и популярное стихотворение, в котором есть знаменитая строчка о сидении на камне бороне фон Гринвальдуса (“Немецкая баллада”). Здесь не исключена возможность и прямой пародии на жанр рыцарской баллады. Под внешней литературной пародией – подтрунивание над, казалось бы, безусловно положительным качеством – верностью. Неспроста стихотворение по кусочкам понимается тогда, когда надо вышутить или разоблачить неоправданное постоянство убеждений или поступков. И все это независимо от “немецких баллад”.
Никакого непримиримого противоречия между добродушной шуткой и сатирической издевкой в этих и им подобных случаях нет. Корень дела в особенностях русского юмора.

“Мудрые” изречения

Сочинения Пруткова, насколько известно, крайне редко переводились на другие языки, в то время как иные юмористы с большим или меньшим успехом поддаются иноязычной передачи, и чужое сознание в разной мере приближается к смыслу оригинала. Здесь же очень трудно, если не возможно, приблизиться потому, что вне этой юмористической стихии в разных ее вариантах (от легкой шутки до ядовитой сатиры) вряд ли что ценное от Пруткова останется.
Особенности такого непосредственного, непереводимого юмора, идущего от очень здорового национального самосознания, нельзя кратко и однозначно сформулировать. Некоторые из них можно переживать только в конкретных образных претворения.
Его “мудрые” изречения давно укрепились в устной и литературной речи, мы постоянно применяем их к явлениям и вопросам текущей жизни; нередко цитируются и отдельные его стихотворения-пародии. В марксистских кругах в пору борьбы с народниками установилась своего рода традиция обращения к К.Пруткову. В частности для Г.В.Плеханова, беспощадного полемиста, К.Прутков, наряду с Гоголем, Щедриным, Крыловым, и Грибоедовым, был неисчерпаемым источником, откуда он брал остроумные и язвительные характеристики своих незадачливых противников. Хорошо знал наследие Пруткова В.И.Ленин. В бытовом обиходе, в кругу товарищей и друзей, он, любивший и пошутить и посмеяться, нередко пользовался прутковскими афоризмами, вроде “Никто не обнимет необъятного”, “Не ходи по косогору, – сапоги стопчешь!” и др. Но в печати, в общественных выступлениях Владимир Ильич всегда обращался к более острому, сильнее разящему оружию – к Щедрину, к Гоголю.
Вот два афоризма:
“Шпионы подобны букве “Ъ”. Они нужны в некоторых только случаях, но и тут можно без них обойтиться, а они привыкли всюду соваться”.
“Девицы вообще подобны шашкам: не всякой удается, но всякой желается попасть в дамки”.
Второй из них принадлежит Пруткову, в нем пародирована “житейская мудрость”. А первый принадлежит Пушкину и ровно ничего не пародирует. Просто Пушкин высказывает некую сентенцию в том стиле, острота которого была обозначена им самим: “отменно тонко и умно, что нынче несколько смешно”. Оба афоризма внешне очень похожи, что видно и на первый взгляд. В обоих неожиданно сближены предметы, вроде бы не имеющие никаких существенных общих свойств: шпионы – и буква “Ъ”; девицы – и шашки. Они сближены лишь на основании случайно возникшей далекой ассоциации. Такое неожиданное сближение рождает комизм.
И все же дух пушкинского высказывания отличается от прутковского. При всей насмешливости Пушкин высказывает свое игривое рассуждение без “задней мысли”. Это то, что называется “житейской мудростью”. Впрочем, для Пушкина такие “мудрости” – лишь гимнастика ума, побочный продукт живого и активного воображения. Не то у Пруткова. Для него изречение – любимое дело. Он совершенно серьезен. Его сочинители – остроумные люди, им тесно в рамках стилизованной буквальной “тупости”, вроде : “Ревнивый муж подобен турку”. Они выходят за рамки и тоже изрекают “мудрости”: “Достаток распутного равняется короткому одеялу: натянешь его к носу, обнажается ноги” и многое тому подобное.
Все дело в том, что предметом вышучивания является не, “тупость” как таковая, а именно самая, с позволения сказать “мудрость”, точнее, та безапелляционность и то беспредельная самодовольство рассудка, с которым он, торжествуя, накидывает свою сетку на неуловимо разнообразную живую жизнь.
Таким образом, Алексей Жемчужников, противопоставляя прутковскую “тупость” “житейской мудрости”, на склоне лет явно недооценивал масштаба своих более молодых проказ. Когда Прутков выступает с многообразными пародиями на “мудрость”, то в этом сказывается, быть может, так же и косвенная реакция на рационализм, например, на просветительскую веру в безграничную преобразующую силу разума. С изменением исторических условий для людей других эпох в афоризмах Пруткова звучит прежде всего очень здоровая нота – отвращение от абстрактного самонадеянного умствования.
Развенчание ложной мудрости проводится так, как обычно происходит в пародии: посредством известного “пересаливания”, путем доведения глубокомыслия до верха претециозности. Например: “Кончина наступает однажды, а ждем мы ее всю жизнь: боязнь смерти мучительней, чем сама жизнь”. Это серьезно говорит французский писатель Лабрюйер. Мысль претендует на универсальность и абсолютную правоту. Видимо, невольно, но с ней перекликается Прутков: “Смерть для того поставлена в конце жизни, чтобы удобнее к ней было приготовиться”. Выдержан глубокомысленный тон, сохранен и формально-логический костяк. Достаточно чуть вдуматься, чтобы стало очевидно нелепым допущением того, что смерть могла бы быть и как-то иначе “поставлена”, а не “в конце”, что здесь еще нужны какие-то особые мотивировки. В свете такой шутки и серьезная сентенция уже не кажется такой незыблемой, абсолютной.
Суждения подобного рода вовсе не обязательно рассмешат в буквальном смысле. Но ведь юмор и не сводится всецело только к “смешному”. Юмор – это особого рода мысль, это вольная или невольная оценка. Там, где юмор выступает в форме пародии, он чаще всего является переоценкой чего-то привычного, он является свежим, насмешливым взглядом, проникающим внутрь предмета, сквозь, казалось бы, непререкаемую правильность оболочки.
Недаром сам Прутков после первых же своих выступлений в печати протестует против того, чтобы его творения назывались пародиями: “…Я пишу пародии? Отнюдь!..” В самом деле, такая “пародия”, будучи столь же “общим местом”, что и пародируемый предмет, оказывается – как это ни удивительно – ближе к действительной жизни и потому истиннее. Она мудрее серьезной непререкаемой “мудрости”. Жизнь сложна, и наше познание ее, как известно, в каждый момент относительно. Именно диалектику в познании жизни, – пусть в самом обыденном виде, – и несут в себе мнимо дурашные афоризмы Пруткова.
Будучи гибкими от пропитывающей их внутренней иронии, они не старятся в разных условиях и случаях жизни – и потому они долговечнее неподвижно абсолютной “мудрости”. Афоризмы – не только наиболее популярный жанр творчества Пруткова, но и самая определенная его часть.

Басни

Про басни, например, этого не скажешь. В них нашла отражение близость К.Пруткова к “Современнику”, особенно в баснях, напечатанных в журнале в 1860 году. Примечательно, что эти басни, подобно русским сказкам, изображают помещика как “глупого барина”, и в них трудно уловить что-либо пародийное. В них высмеяны предреформенные раздумья либеральных дворян, уже начавших понимать, что ликвидация крепостного права неизбежна и что надо заблаговременно к ней приготовиться. Один из таких либералов (“Помещик и трава”) мечтает о будущей “связи” со своими крестьянами: себе он оставляет всю землю, а “тимофееву траву” готов “возвратить немедля Тимофею”. “Разница вкусов” просто остроумная, хорошая басня, заключительное присловье которой (“Тебе, дружок, и горький хрен – малина…”) напоминает даже пушкинскую притчу о художнике, сапожнике и разнице вкусов (“Суди, дружок, не выше сапога”). Когда читаешь крошечную басню “Пастух, Молоко и Читатель”, то вряд ли приходит в голову: вот, мол, какое удачное разоблачение разных глупых басен! Это басня – шедевр “чистого” остроумия, это как бы излишек смешливости русского ума и словоохотливости, которых оказывается все же больше, чем надо даже для самых больших практических целей, для оформления серьезной мысли, и потому они перехлестывают через край. Пастух, унесший свое Молоко куда-то в бесконечность; Читатель, поставленный заголовком в число “действующих лиц”, хотя он и не участвует в “сюжете” (подобно тому как “незабудки” были в другой басне помянуты просто для “шутки”) – как можно все это строго рационально использовать?
Еще в старое время один критик заметил по поводу шуточного стихотворения А.К.толстого “Вонзил кинжал убийца нечестивый…” и ему подобных: “… ключ ли к ним утратился, или они сочинены вообще во славу бессмыслицы, но только всякий комментатор рискует очутиться в глупом положении, если начнет изощрять свое остроумие в их серьезном толковании” (Н.Котляревский. Старинные портреты). Как известно, самый талантливый поэт в прутковском кружке А.Толстой любил и независимо от Пруткова предаваться стихотворной игре словами и алогизмами. Даже у Козьмы Петровича не часто встретишь такие экстравагантности, как толстовские рифмованные наставления в куплетах “Мудрость жизни” вроде:
Будь всегда душой обеда,
Не брани чужие щи
И из уха у соседа
Дерзко ваты не тащи… –
а это еще самое благопристойное! Не удивительно потому тот громадный размах, которого достигает сознательная нелепость в коллективно созданных пьесах.
Ставиться заведомо абсурдная задача: создать словесную основу вроде бы нормального сценического зрелища из ничего или из такого пустякового зерна, как, скажем, упомянутая идея “драматической пословицы” “Блонды” насчет учтивости и прочего. В этом отношении замечательно “разговорно-естественное представление” “Опрометчивый турка, или: Приятно ли быть внуком?”.
Как в басне о Молоке ни при чем был Читатель, так и здесь ни Турка не появляется, ни вопроса о приятности быть внуком не возникает. Взят уже популярный у читателя и полюбившийся авторам афоризм о поощрении и канифоли – и буквально раздут в “представление” в целую сцену. Она, в свою очередь, произвольно оборвана, что называется, “на самом интересном месте”: как раз тогда, когда злополучный скрипач Иван Семенович, отец многих детей, “не считая рожденных от первого брака и случайно”, собирается открыть невероятную тайну. Разбирать “сюжет” этого произведения просто невозможно (потому что его нет), выискивать сатирическую цель тоже: не на начальника же здесь сатира, что обиделся на игру без канифоли! Создается особая, вязкая смесь диких анекдотов и словесного озорства, а вяжется “действие” (то есть бездействие) “плавным, важным, авторитетным” голосом Миловидова, который в своей основополагающей речи никак не может из-за помех сдвинуться дальше первых двух фраз, время от времени слово в слово монотонно повторяя начало.

Военные афоризмы

Интересно, что сами создатели Пруткова отлично знали по опыту, как нелепо-серьезно могут быть восприняты (и воспринимались, начиная отзывами о “Фантазии” (они собраны в книге П.Н.Беркова “Козьма Прутков, директор Пробирной палатки и поэт”) его сочинения. Вряд ли случайно в одном из оригинальнейших прутковских жанров – “военных афоризмах”, где тесно сплетаются самая едкая сатира на солдафонство с невероятной словесной бутадой, появляется подстрочный комментатор – командир полка. Это поистине один из сильнейших сатирических образов Пруткова, достойный стать в один ряд с образом самого директора Пробирной палатки, что сочинил “Проект: о введении единомыслия в России”. Вот уж подлинно олицетворение тупости.
Полковник сразу же начинает серьезничать. Он читает: “Проходя город Кострому, заезжай справа по одному” и примечает: “Это можно отнести и к другим городам. Видна односторонность”. Недоумение критика растет все более: “Чтобы полковнику служба везла, он должен держать полкового козла”. Впрочем, в том, что полковник и полковой козел поставлены рядом, причем служебное благополучие первого предопределено присутствием второго, заключена известная двусмысленность и проблескивает издевка. Но где уж чинуше, взявшемуся за перо критика, понять то, что говорил Гоголь о русском уме! И он начинает раздражаться: “В этом нет никакого смысла. К чему тут козел?” Казалось бы, явно дразнит тупицу двадцать восьмой афоризм, построенный на рифме: “сорокам – сроком”, но тот не унимается: “Опять нет смысла. Сороки не служат”. Предположение о скопце, командующем штабом, вызывает почти беспомощное: “Когда же это бывает?”.
В примечаниях полковника сквозит, однако, не только достойная жалости умственная невинность. Замечая, что в сочинениях офицера Фаддея Пруткова не упоминается о службе “престо-отечеству”, что в них есть “неприличный намек на маневры” и тому подобное, критик делает косвенный политический донос, всякий случай, как бы ничего не вышло, отдаленно перекликаясь с будущим чеховским Беликовым. В свете такой переклички образа “мысли” критика-ретрограда приобретает немалую актуальность. До сих пор еще не перевелась порода людей, которые, надежно огородившись частоколом соответствующих проверенных цитат, видят “односторонность”, чуть ли не преступность во всякой попытке мысли выйти за пределы общих мест, за пределы самоочевидного. Можно представить себе недоумение и страх подобного фельдфебеля, назначенного в Вольтеры (говоря известными грибоедовскими словами), когда он, зная, что в пьесе должна быть и завязка, и развязка, и многое другое, читает прутковские пьесы и отчаивается: при чем тут турка? Когда же это бывает? Такой критик даже автора “Медного всадника” обвинил бы в мистике за “тяжелозвонкое скаканье” (“ибо когда же это бывает?”), если бы автором был не Пушкин.
Если “Проект…”, сочиненный чиновником К.П.Прутковым, являет собою открытую сатиру на охранительство и особых разъяснений не требует, то “Военные афоризмы” или “Торжество добродетели” – произведение более сложного рода.
Так, последнее – великолепная сатира на обстановку всеобщей слежки и подозрительности в деспотическом государстве, которое, “налаживаясь либеральными политическими учреждениями, повинуется вместе с тем малейшему указанию власти.” В обычную схему комедии о борьбе за “местечко” с взаимными подножками и прочим, авторы вводят агента “министерства народного подозрения”, который, “целуя взасос” очередную жертву, с беспредельным сладострастием “вписывает” ее в специальный реестр: “Я в настоящее время знаю очень немногих благонадежных людей,- остальные почти все у нас вписаны. Скоро прийдется вписать и последних”. Политически казнив своих “друзей”, полковник Биенинтенсионе – весь умиление: “Друзья мои! Позвольте утереть слезу сострадания и расцеловать вас! (Утирает слезу сострадания…)” и так далее.
Но Прутков есть Прутков: только читатель настроился на восприятие “всамделишной” сатиры, как вдруг министр вторично требует экипаж: “Карету, как сказано выше!..” Актуальная сатира, и подтрунивание над чересчур облегченным легким жанром, и просто избыточная жизнерадостная “бойкость” – все это в неразложимом сплаве придает фарсу о “министре плодородия”, как и многим другим характерным вещам Пруткова, неповторимый отпечаток.
Козьма Прутков требует от читателя особого настроения. В известном смысле, он – обманщик: его лицо обещает гораздо менее того, что может дать его книга. Поэтому, вознамерившись просто развлечься, посмеяться над “казенностью” и тому подобным, можно закрыть книгу с разочарованием. Только помни о том, что Прутков глубже и значительнее плоского “обличительства”, можно нащупать его собственное значение в многообразии русской литературы.

Прутков как представитель своей эпохи

Шестидесятые годы прошлого века – эпоха подъема революционно-общественного движения в Росси – оставили нам большое наследие в области юмора и сатиры. Наряду со специальными отделами в больших журналах (“Свисток” Добролюбова в “Современнике”) возникли многочисленные юмористические издания. Многие из них отличались беззубостью, мелким обличительством; многие, едва родившись, умирали; иные, как “Искра”, придерживались длительное время и заняли свое место в истории отечественной сатиры.
Исключительный интерес к сатирическому изображению действительности вызвал к жизни целый ряд талантливых поэтов (В.Курочкин, Д.Минаев), а также художников – графиков-карикатуристов (Н.Степанов). Имена некоторых из них вошли в историю русской культуры и русского искусства. И это неудивительно, поскольку, наряду с несомненной талантливостью, эти писатели в большей или меньшей степени были связаны с передовой общественной мыслью своего времени и являлись во многом выразителями тех идей, которые развивали вожди революционной демократии – Чернышевский и Добролюбов.
Утверждать, что и К.Прутков был писателем этих идей, что он был хотя бы в малой мере революционным демократом, – едва ли кому прийдет в голову. И в то же время не подлежит сомнению ни его широкая популярность среди современников, ни то, что память о нем была свежа спустя десятилетия после его “смерти”, о которой объявлено в 1863 году. И в наши дни он интересен не только как превосходно вылепленный образ тупого, ограниченного и самодовольного представителя бюрократии царской России, как своего рода музейная редкость, но и как художник, произведения которого не лишены эстетической значимости и практической поучительности. У Козьмы Пруткова – талантливого сатирика, мастера литературной пародии – есть чему поучиться писателям-сатирикам.

Список использованной литературы:

1. Сквозникова В. Сочинения Козьмы Пруткова, М: Художественная литература, 1974

2. Десницкий В. Козьма Прутков, Ленинград: Советский писатель, 1954