ФМДостоевский Преступление и наказание

Тарасов Ф. Б.
Внутренняя логика «реализма в высшем смысле», основанного на единстве христианской онтологии, антропологии и историософии, по-своему «прорастает» в каждом крупном романе писателя. Излагая главную мысль «Преступления и наказания» в письме М.Н. Каткову, Достоевский отмечал: «Это — психологический отчет одного преступления… Молодой человек, исключенный из студентов университета, мещанин по происхождению и живущий в крайней бедности, по легкомыслию, по шатости в понятиях поддавшись некоторым странным, „недоконченным“ идеям, которые носятся в воздухе. решился разом выйти из скверного положения. Он решился убить одну старуху, титулярную советницу, дающую деньги на проценты. Старуха глупа, глуха, больна, жадна, берет жидовские проценты, зла и заедает чужой век, мучая у себя в работницах свою младшую сестру. „Она никуда не годна“, „для чего она живет?“, „Полезна ли она хоть кому-нибудь?“ и т.д. Эти вопросы сбивают с толку молодого человека. Он решает убить ее, обобрать, с тем чтоб сделать счастливою свою мать, живущую в уезде, избавить сестру, живущую в компаньонках у одних помещиков, от сластолюбивых притязаний главы этого помещичьего семейства — притязаний, грозящих ей гибелью, докончить курс, ехать за границу и потом всю жизнь быть честным, твердым, неуклонным в исполнении „гуманного долга к человечеству“, чем, уже конечно, „загладится преступление“ (Ред.: здесь и далее ссылка на Полн. собр. соч. в 30-ти томах обозначается в тексте римской цифрой I с указ. тома и стр., как-то: I, 28, кн. 2, 136).
Итак, с одной стороны, крайняя бедность, превращающая скромных, честных, добрых людей в „тварей дрожащих“, а с другой — неправедное богатство, делающее хозяином жизни злую, кровососущую, бесполезную „вошь“. А вокруг лишенные твердых духовных оснований и отчетливого нравственного содержания недоконченные идеи и шаткие понятия „капитализма“ и „социализма“, воинствующего экономизма и утилитарной этики — идеи и понятия, либо упрочивающие социальное неравенство, либо предполагающие насильственную перемену мест и декораций в извечном иерархическом порядке. В такой атмосфере вполне естественно зарождается арифметически простой и логически неотразимый замысел Раскольникова восстановить попранное человеческое достоинство путем справедливого перераспределения неправедно нажитого капитала. Причем, по расчету, преступный удар топора должен оказаться математически ничтожной величиной сравнительно с гуманной целью и принесенной угнетенным людям пользой.
Чтобы подчеркнуть кажущуюся правомерность и необходимость подобного решения личных и общественных противоречий, автор романа постоянно наращивает тягостные картины безысходной нищеты и безутешного горя, раскрывает бесчеловечные обстоятельства жизни униженных и оскорбленных — ту „среду“, которая не только „заедает“, но и „съедает“ так называемых маленьких людей.
Глазами бродящего по Петербургу главного героя читатель видит грязные улицы и темные переулки, убогие жилища и трущобные гостиницы, дома терпимости и трактиры, где воочию предстают контрасты нового социального расслоения в пореформенной России, пьянства и проституции и т.п. Рассеянные по всему роману описания обездоленности и страданий фокусируются в трагическом изображении несчастий семейства Мармеладовых, которые в сознании Раскольникова связываются с драмой его родных и собственным неблагополучием. Именно исповедь Мармеладова и письмо матери переполнили чашу терпения и подтолкнули его к реализации идеи крови по совести, якобы дозволенной избранным представителям человечества, долго вынашивавшейся им в угрюмом одиночестве похожей на гроб каморки.
К числу недоконченных идей и шатких понятий, в противоречивом единстве зависимости от которых и борьбы с которыми находится сознание Раскольникова, относятся неправомерно абсолютизируемые плоды позитивистского мировоззрения, теорий „органического общества“ Г. Спенсера, „утилитарной этики“ Д.С. Милля, „разумного эгоизма“ Н.Г. Чернышевского, упования на экономическую пользу и материальный комфорт.
»Гармонию” индивидуальных и общественных выгод в утилитарно-потребительском жизнеустроении пропагандирует в романе преуспевающий делец Лужин, довольный тем, что «мы безвозвратно отрезали себя от прошедшего» и вместо вредных предубеждений занялись новыми мыслями и полезными сочинениями во имя науки и экономической правды. Принимая главную евангельскую заповедь за устаревший предрассудок, он противопоставляет ей эгоистический принцип личной наживы как основной двигатель повышения общего уровня материального процветания и соответственно прогресса в целом: «Наука же говорит: возлюби, прежде всех, одного себя, ибо все на свете на личном интересе основано. Возлюбишь одного себя, то и дела свои обделаешь как следует, и кафтан твой останется цел. Экономическая же правда прибавляет, что чем более в обществе устроенных частных дел и, так сказать, целых кафтанов, тем более для него твердых оснований и тем более устраивается в нем и общее дело. Стало быть, приобретая единственно и исключительно себе, я именно тем самым приобретаю как бы и всем и веду к тому, чтобы ближний получил несколько более рваного кафтана и уже не от частных, единичных щедрот, а вследствие всеобщего преуспеяния. Мысль простая, но, к несчастию, слишком долго не приходившая, заслоненная восторженностью и мечтательностью, а, казалось бы. немного надо остроумия, чтобы догадаться…» (II, 5, 142 — 143).
О двусмысленности движения к совокупному преуспеянию через самолюбие и корысть указывает Лужину Разумихин, подчеркивающий, что «общее дело» постоянно пакостится скрытым соперничеством и неуемной жадностью его участников. Предел же этого движения обозначает Лужину Раскольников: «А доведите до последствий, что вы давеча проповедовали, и выйдет, что людей можно резать…» (II, 5, 145). Такой вывод неизбежен, поскольку теория обновления всего рода человеческого посредством системы его собственных выгод не только лишена какого-либо нравственного основания, но, напротив, опирается, утончая и маскируя их, на греховные начала человеческой природы (любостяжание, сребролюбие, тщеславие, зависть, сластолюбие). Живым опровержением подобного «прогресса» становится сам Лужин, воплощавший низость, наглость, пошлость и способность к любому тайному преступлению. По Достоевскому, постоянная заполненность сознания материальной пользой и эгоистической выгодой опять-таки незаметно растворяет, как в кислоте, высшие свойства личности и вытесняет христианские добродетели из активной жизни в область донкихотских предрассудков, готовя почву для людоедских последствий. Так, Лебезятников, «следящий за новыми мыслями», убеждает Мармеладова, что «сострадание в наше время даже наукой воспрещено и что так уже делается в Англии, где политическая экономия».
В торжестве материалистической философии, в абсолютизации «экономического человека», в распространении утилитарной этики Достоевский обнаруживал упрощенно-утопическое понимание человеческих взаимоотношений, которое не учитывает усиления низших и ослабления высших душевных качеств людей, идущих, как выражается Разумихин, по «неблагородной дороге».
С другой стороны, от экономических, «разумных», средовых, физиологических, юридических и т. п. внешних определений в позитивистском подходе к человеку ускользала его глубинная духовная природа, особенности сердечно-волевого центра, питающего его хотения, и потому определения эти, как считал Достоевский, бессильно скользили по поверхности коренных проблем личности, не способствуя увеличению области добра в ее душе и выбору «благородной дороги». Из глубины своей свободной воли Раскольников стремится создать самочинную нравственность и такую теорию, которая выражала протест давимой «экономикой» и «физиологией» личности против ее превращения в органный «штифтик» и которая тем не менее питалась атмосферой эгоцентрических ценностей, не могла вырваться за ее пределы. Реализация же этой теории открывает главному герою неведомые глубины его сложной души, в которой любовь к людям и желание помочь им парадоксальным образом соседствуют с презрением к ним и желанием властвовать над ними. С одной стороны, он причисляет себя к необыкновенным избранникам, которые могут совершить убийство ради добрых дел и облагодетельствования человечества, а с другой — обнаруживает в себе притягательную силу идеи власти ради самой власти, в которой любовь к людям неизбежно заменяется господством над ними, делением их на «героев» и «толпу», «ведущих» и «ведомых», имеющих право и не имеющих оного… В результате, подчеркивает Достоевский, «два противоположных характера поочередно сменяются».
Раскольников мыслит и действует в романе, как уже подчеркивалось, на фоне позитивистского умонастроения, вульгарно-социологических идей Лужина и Лебезятникова, как их живое опровержение и вместе с тем как их изнаночное порождение. В выстраданной им в гордом одиночестве теории все окружающие разделяются на «материал» и «особенных людей», которые имеют право разрешить своей совести проливать кровь «обыкновенных», если этого требует исполнение их идей, может быть, спасительных для всего человечества. В пример подобных идей Раскольников приводит научные открытия и деяния «законодателей и учредителей человечества» (Ликургов, Солонов, Магометов и т.д.). Суть их деятельности заключалась в замене старого закона новым, для чего они в необходимых случаях не останавливались и перед кровью. «Замечательно даже, что большая часть этих благодетелй и установителей человечества были особенно страшные кровопроливцы».
Однако благодетельность и спасительность «установителей человечества» никак не раскрывается не только с нравственной, но и просто с содержательной стороны. Более того, она совершенно пропадает в формальной отвлеченности «нового закона», неопределенной способности «сказать что-нибудь новенькое» и в столь же неопределенном стремлении «разрушения настоящего во имя лучшего». Напротив, на фоне абстрактности и бессодержательности «нового слова» рельефнее вырисовывается кровавая реальность и конкретность самовозвышающейся личности, торжество «закона Я», т.е. «темной основы нашей природы».
Взявшись облагородить свою теорию, Раскольников всем ходом мысли только разоблачает ее и смыкается в конечном итоге с оценкой Порфирия Петровича, который выделяет в ней безграничное своеволие как важный признак самообожествляющегося индивида, связанный с умалением личности других людей и посягновением на их жизнь. При этом Достоевскому было важно показать сам ход размышлений Раскольникова, по-своему повторяющийся, как увидим дальше, и в его практических действиях. Туманность благодетельности и спасительности идеи, якобы нужной всему человечеству, неопределенность «нового слова» выполняют роль своеобразной идейно-психологической ширины, полагающей усыпить совесть для стирания различий между добром и злом, что существенно необходимо для неограниченного возвышения эгоистической гордости в «законе Я».
Конкретность высокой нравственной задачи в «новом слове» нарушала бы внутреннюю связь: максимальное самоутверждение личности — безразличие в выборе средств для него — абстрактность выдвигаемых при этом целей. То есть подобная конкретность препятствовала бы смешению добра и зла в выборе средств для достижения нравственно содержательной цели и гасила бы эгоистическую гордость добивающегося власти индивида, выстраивала бы социально-исторические отношения по «закону любви», который один, по мнению Достоевского, способен придать им в идеале подлинное, нравственное, величие.
Безнравственное же величие реального социально-исторического процесса, в котором сильнее действует «закон Я», заключается в торжестве силы и успеха стремящихся к господству «учредителей и законодателей человечества». На величии этого процесса, которое обратно пропорционально его благонравию и благоразумию, основана историческая сторона теории Раскольникова, играющая в ней ведущую «подстрекательскую» роль и раскрывающая двусмысленность тех или иных исторических новаций.
Величие самодовлеющей безнравственной власти законодателей истории, льющих кров, «как шампанское», за что «венчают в Капитолии и называют потом благодетелем человечества», особенно выпукло воплощалось для Достоевского в Наполеоне, в идеях и поступках которого, по мнению писателя, «ничего не лежало из любви к человечеству». Фигура Наполеона чрезвычайно важна для понимания теории и поступков Раскольникова, она для него главный и наиболее прочувствованный авторитет. Кумир поражает Родиона Романовича прежде всего способностью задушить в себе голос совести, пренебречь жизнями многих людей для карьеры, достижения всесильного могущества над миром. «Такой человек как я, — говорил Наполеон, — плюет на жизнь миллиона людей». Потому-то, в представлении Раскольникова, он и есть подлинный «необыкновенный» человек: “… настоящий властелин, кому все разрешается, громит Тулон, делает резню в Париже, забывает армию в Египте, тратит полмиллиона людей в московском походе и отделывается каламбуром в Вильне; и ему же, по смерти, ставят кумиры, а стало быть, и все разрешается. Нет, на этаких людях, видно, не тело, а бронза!” (II, 5, 359).
Единство волевого стремления, характера и теории Раскольникова пробуждает в нем желание «эабронзоветь», подражать карьере законодателей истории, для чего необходимо, по примеру Наполеона, убить в себе совесть и человечность, чтобы обрести способность убивать других людей. В своем чудовищном эксперименте он вознамерился удостоверить свои возможности стать безнравственным учредителем человечества, испытать себя Наполеоном (а тем самым и Наполеона, его карьеру — собой).
По мнению Свидригайлова, французский император увлек его именно тем, что он шагал через зло непреклонно, не задумываясь. Это мнение совпадает с самоанализом Раскольникова, объясняющего Соне: “… я хотел Наполеоном сделаться, оттого и убил… Ну, понятно теперь? Штука в том: я задал себе один раз такой вопрос: что если бы, например, на моем месте случился Наполеон и не было бы у него, чтобы карьеру начать, ни Тулона, ни Египта, ни перехода через Монблан, а была бы вместо всех этих красивых и монументальных вещей просто-запросто одна какая-нибудь смешная старушонка, легистраторша, которую еще вдобавок надо убить, чтобы из сундука у ней деньги стащить (для карьеры-то понимаешь?), ну, так решился ли бы он на это, если бы другого выхода не было? Не покоробился ли бы оттого, что это уж слишком не монументально, и… и грешно?” Ответ Раскольникова, предопределивший его решимость, вполне однозначен. В такой гипотетической ситуации Наполеон не только бы не покоробился, но и не понял бы вопроса о монументальности и грехе: «И уж если бы только не было ему другой дороги, то задушил бы так, что и пикнуть бы не дал, без всякой задумчивости… задушил… по примеру авторитета… И это точь-в-точь так и было! » (II, 5, 393).
Прежде чем прийти к подлинному объяснению своего преступления, мысль Раскольникова пробегает по тому же маскирующему кругу обманных рассуждений, что и его теория. Как в теории эти реальные следствия прикрывались пустозвонным новаторством, так и ее осуществление Раскольников пытается, хотя и довольно робко, облагородить не менее пустозвонным служением всему человечеству, некоей благой целью. Вопрос об истинной цели Раскольникова для Достоевского чрезвычайно важен, поскольку правильное его понимание позволяет видеть за слоем поверхностных мотивов личности сложные глубинные проявления ее недоосознаваемых до конца проявлений.
В чем же состоит главная цель Родиона Романовича и ее благость? Пытаясь выяснить это, Соня Мармеладова спрашивает у него: «Ты был голоден? ты… чтобы матери помочь? Да?» — «Нет, Соня, нет, — бормотал он, отвернувшись и свесив голову, — не был я так голоден, я действительно хотел помочь матери, но… это не совсем верно…» (II, 5, 311). А что же верно, если не физиологическая потребность и не любовь к ближнему руководила поступком Раскольникова?
О более далеком от эмпирической поверхности, но более истинном причинно-следственном ряде можно судить по трактирной реплике, услышанной им незадолго до преступления и отражающей ход его мысли: «Убей ее и возьми ее деньги, — с тем, чтобы с их помощью посвятить потом себя на служение всему человечеству и общему делу». Отвлеченная любовь к дальнему, о которой говорил Иван Карамазов, оказывается реальным по видимости и мнимым по сути мотивом, который управляет поведением Раскольникова.
В приведенной фразе, важной во многих отношениях для понимания переплетения неоднозначных мотивов преступления, содержится ряд противоречий, снимающих позолоту с его благородного объяснения и подводящих к главной причине. Пока же отметим уже встречавшуюся закономерность: внутренне бунтуя против позитивистского отношения к человеку, Раскольников в то же самое время оказывается неспособным оторваться от него, насквозь пропитан в своем мышлении его категориями и схемами, обнаруживая тем самым глубокое «избирательное сродство» между своеволием в «законе Я» и позитивистской методологией.
Служение человечеству он целиком понимает как урегулирование экономических связей между людьми, как перераспределение денег. Рассудочная экономика направляет и весы его арифметической логики: жизнь смешной старушонки — ничто по отношению к обладаемым ею средствам, поэтому и овладение ими через ее убийство для возможных добрых дел должно загладиться «неизмеримою, сравнительною, пользой». Математический подход к добрым делам, их нравственная неопределенность тесно связаны с более глубокой, нежели служение человечеству, причиной преступления, для которой оно выполняет лишь служебную роль.
Обратимся вновь к подслушанной Раскольниковым фразе, где эта служебность выражена в незаметно-несоразмерном подчинении всего человечества высокопарному заявлению гордого Я («посвятить себя»). Такое подчинение становится все более явным по мере возрастания претензий Я и по мере усиления неопределенности общего дела, которая опять-таки необходима для более эффективной и не всегда осознанной борьбы с совестью, препятствующей происходящему в «законе Я» смешению добра и зла.
Действительно, каким может быть общее дело при полном презрении к человеку и неверии в его духовные возможности? Ведь Раскольников убежден: «Не переменятся люди, и не переделать их никому, и труда не стоит тратить. Это их закон… Закон» (II, 5, 396). Этим его убеждением и обусловлена неопределенность общего дела, которое вместе с выбранными им путями служения человечеству полностью дискредитируется, что способствует продвижению сознания к более фундаментальным целям преступления. “… Целый месяц, — смеется он над своим служением человечеству, — всеблагое провидение беспокоил, призывая в свидетели, что не для своей, дескать, плоти и похоти предпринимаю, а имею в виду великолепную и приятную цель, — ха-ха!” (II, 5, 260).
Когда главные цели убийственного эксперимента Раскольникова становятся в его сознании яснее второстепенных, он возбуждается и входит в экстаз: «Свободу и власть, а главное власть! Над всею дрожащею тварью и над всем муравейником!.. Вот цель! Помни это!» (II, 5, 311), — говорит он Соне. В черновых записях Достоевского, связанных с образом Раскольникова, читаем: «В его образе выражается… мысль непомерной гордости, высокомерия и презрения к этому обществу. Его идея: взять во власть это общество… Деспотизм — его черта. Он хочет властвовать — и не знает никаких средств. Поскорей взять власть и разбогатеть. Идея убийства и пришла ему готовая» (II, 5, 528).
Обдумывая все глубже свое преступление, Раскольников понимает, что служение человечеству и общее дело — это сущий вздор. «Не для того я убил, — признается он Соне, — чтобы, получив средства и власть, сделаться благодетелем человечества… Я просто убил; для себя убил, для себя одного: а там стал ли я бы чьим-нибудь благодетелем или всю жизнь, как паук, ловил бы всех в паутину и из всех живые соки высасывал, мне, в ту минуту, все равно должно было быть!.. И не деньги, главное, нужны мне были. Соня, когда я убил; не столько деньги нужны были, как другое… Я это все теперь знаю… мне надо было узнать тогда, и поскорей узнать, вошь ли я, как все, или человек? Смогу ли я переступить или не смогу! Осмелюсь ли нагнуться и взять или нет? Тварь ли я дрожащая или право имею…» (II,5, 397).
Не те или иные конкретные формы господства подспудно интересовали Раскольникова прежде всего, а сама чистая возможность овладеть ими, стать потенциально «бронзовым» сверхчеловеком, так сказать, скупым рыцарем от власти, для чего необходимо совершить духовное самоубийство и задушить в себе совесть, способность сострадания и любви, которые наиболее эффективно атрофируются умалением и уничтожением других.
«Старуха была только болезнь, — движется его мысль от поверхностных объяснении к подлинной причине преступления, — я переступить поскорее хотел… я не человека убил, принцип убил! Принцип-то я и убил, а переступить-то не переступил, на этой стороне остался…»
Черт, как известно, советовал, правда без особого успеха, Ивану Карамазову именно «отвыкнуть» от совести, чтобы стать «как боги». И Раскольников также не смог побороть до конца эту «привычку», врачующую эгоистическую гордость и препятствующую распространению нигилистических следствий «закона Я», что и предопределило его негодность в бессовестные «гении» мировой истории, оставив ему возможность для духовного возрождения к подлинной человечности.
Достоевский не описывает в романе с такой же подробностью, как нравственные мытарства, процесс духовного возрождения Раскольникова. Но контуры такого возрождения очерчены ясно и отчетливо. Осознав скрытый смысл, реальную сущность и неотвратимую гибельность своей идеи, главный герой испытывает спасительные мучения совести и готовность к покаянию. На каторге под его подушкой «лежало Евангелие», с помощью которого только и можно преодолеть влияние бесовских сил в «законе Я» и направить глубинное течение родников Свободы и Желания по руслу «закона любви». Соединенные в своевольном жесте первочеловека зависть, гордость, эгоизм, чувственность, как бы задавшие ритм и структуру развития «закона Я», снимались противоположными качествами в полной покорности Христа воле Бога-Отца, в Его безраздельной и беззаветной, бескорыстно-жертвенной любви к людям.
В логике Достоевского величайшая любовь, являющаяся полным и предельным выражением свободы личности, есть одновременно и величайшее самостеснение, жертва, победа над созданной Адамом «натурой». По его мнению, только конкретно-жертвенная любовь к конкретному, рядом находящемуся ближнему, дающая, а не берущая любовь, которая долготерпит и все переносит, способна восстановить в человеке «образ человеческий», изменить и восполнить его «укороченное» эгоистической гордостью сознание. «На Земле нельзя любить без жертвы, без чего нельзя и соответственно полно, непосредственно сознавать».
В черновых записях к «Преступлению и наказанию» сострадание, страдание вообще выступает как единственный путь к обретению непосредственного и любящего сознания, высшей смысловой полноты и гармонии жизни: «ПРАВОСЛАВНОЕ ВОЗЗРЕНИЕ. В ЧЕМ ПРАВОСЛАВИЕ. Нет счастья в комфорте, покупается счастье страданием… Человек не родится для счастья. Человек заслуживает свое счастье, и всегда страданием. Тут нет никакой несправедливости, ибо жизненное знание и сознание (то есть непосредственно чувствуемое телом и духом, то есть жизненным всем процессом) приобретается опытом pro и contra, которое нужно перетащить на себе,… Таков закон нашей планеты; но это непосредственное сознание, чувствуемое житейским процессом, есть такая великая радость, за которую можно заплатить годами страдания» (II, 5, 528).
Надежду на восстановление любой преступной личности Достоевский видел в том, что для нее всегда открыт путь к «непосредственному сознанию» и «великой радости», что в ней нельзя окончательно растоптать совесть и любовь, так же органично присущие человеческой природе, как и противоборствующие им свойства. На этой органичности основано «наказание» Раскольникова, когда «чувство разомкнугости и разъединенности с человечеством, которое он ощутил тотчас же по совершении преступления, замучило его. Закон правды и человеческая природа взяли свое».
Перспектива духовного возрождения главного героя романа и была обусловлена его страданием, сострадательной любовью между ним и Соней Мармеладовой: «Их воскресила любовь, сердце одного заключало бесконечные источники жизни для другого» (II, 5, 518). Глубокое и искреннее сопереживание «вечной Сонечки» растопило твердую «наполеоновскую» душу Раскольникова. Когда она, узнав о совершенном преступлении, бросилась перед ним на колени и обняла его, доброе чувство «волной хлынуло в его душу и разом размягчило ее».
Достоевский прекрасно понимал, исходя из перетащенного на себе опыта pro и contra, что отказ от стремления «по своей глупой воле пожить», оздоровление корней желаний, очищение «сердечного бреда» эгоистической натуры и уменьшение всеохватности разрушительных последствий «закона Я» возможно лишь через следование за Иисусом Христом и жертвенную любовь. В творчестве Достоевского — и «Преступление и наказание» тому яркое подтверждение — без преображения внутреннего мира личности подвигом жертвенного самоотречения нет и подлинной любви. А без подлинной любви неосуществимо просветление темных начал человеческой природы и преодоление несовершенных отношений между людьми.
По глубокому убеждению Достоевского, для людей на земле есть лишь две полярные перспективы: или любить, или уничтожить друг друга, или вечная жизнь, или вечная смерть, или победа «закона любви», или торжество «закона Я» — третьего просто не существует, не дано. К такому выводу и подводит читателя писатель в романе «Преступление и наказание».