Герой русской поэзии XVIII века истоки образа

А.А. Замостьянов
Начиная исследование идеологических и стилевых особенностей в трактовке образа идеального героя русской поэзией XVIII века, необходимо определить основания этой литературы, ее корни, отечественный литературный материал, актуальный для поэтов XVIII века и представлявший влиятельную традицию. Обычно фундаментальной базой русского классицизма принято считать классицизм европейский, а также критическое переосмысление европейской же литературы эпохи Возрождения. Европейским мотивам в русской литературе XVIII — начала XIX века уделяли внимание многие исследователи и, безусловно, такая исследовательская активность основательна. Но преемственность традиций существовала и в рамках русской культуры от Киевской Руси до интересующего нас периода. Считаем, что особенно ярко эта преемственность проявляется именно в героических мотивах, как области в литературе, особенно тесно связанной с фольклором. Здесь мы должны обратиться к древнерусской литературе, к русскому фольклору и некоторым образцам мировой литературы, повлиявшим на стиль интересующих нас русских поэтов, создавших героические образы в 1750 — 1810-х.
Отметим, что традиция использования героических образов в прикладных целях (когда они служили той или иной идеологической, политической, просветительской программе) восходит к древнерусской литературе. Для литературы тех периодов вообще свойственна строгая функциональность, ориентированная на интересы церкви и государства. С этими двумя течениями связаны и самые представительные галереи героев древнерусской литературы — персонажи произведений житийного жанра и летописные князья. О связи героического и религиозного в древнерусской литературе писал П. Н. Сакулин: «Святой всегда подвижник, мученик, воин Христов. Житие, в сущности, и есть героический эпос, только религиозный. Так понимали это дело сами книжники. Кирилл Туровский (XII век) свое «Слово на собор святых отцов» начинает характерным рассуждением: «летописцы и песнетворцы, следя за войнами, которые ведутся между царями, украшают словами слышанное, возвеличивают тех, кто крепко боролся за своего царя и не обращался в бегство от врагов, и похвалами венчают их; тем более подобает прилагать хвалу к хвале в честь храбрых и великих воевод Божьих, которые крепко подвизались за Сына Божия, своего царя, господина нашего Иисуса Христа». Мы видим, что творчество религиозных писателей, слагавших жития и «песнетворцев», таких, как легендарный Боян и автор «Слова…», героический эпос и церковная литература имели целый ряд стилистических общностей. Заметим, что связь героического и православного наблюдается и в поэзии XVIII века (Ломоносов, Херасков, Княжнин и др., а в особенности — Державин в своих «суворовских» произведениях), и в позднейшей русской поэзии (Жуковский, Пушкин, Ф. Глинка, Некрасов и др.).
О примате функциональной идеологии над эстетикой в древнерусской литературе писал Д. С. Лихачев: «При этом, конечно, следует иметь в виду, что средневековая христианская эстетика отрицала искусство как источник эстетического наслаждения. Поэтому христианская эстетика в значительной степени прикладная». Заметим, что эстетика, связанная с широкой культурной программой (в масштабах страны или, как в случае с Христианством, в мировых масштабах) обречена быть «в значительной степени прикладной». В противном случае все культуртрегерские амбиции обречены на неудачу; ведь для их реализации требуются механизмы, институты, школы. Это относится и к идеологии героизации российской истории — идеологии, свойственной нашей поэзии, что, как мы видим по «Воспоминаниям в Царском Селе» (1814 г.), было прочувствовано еще Пушкиным-лицеистом.
А теперь рассмотрим трансформацию образа идеального князя в древнерусской литературе.
В исследовании героических образов история вопроса приводит нас в древнерусскую литературу, когда начиналась эта своеобразная «эстафета искусств» (воспользуемся по аналогии этим выразительным термином Сергея Образцова) в изображении героев.
«Повесть временных лет» сохранила для нас те представления об идеальном князе — владыке, дипломате и воине, которые складывались у нескольких поколений носителей культуры Древней Руси. Это Рюрик, Олег Вещий, Святослав, Ольга, Владимир Святой, Ярослав Мудрый. Именно культ каждого из них в своё время формировал государственную идеологию и, как культурный феномен, влиял на процесс формирования литературного образа героя. Рядом с образами монархов, князей в летописях фигурируют и иные герои — радетели за православную веру (в частности, и собственно духовные лица), некоторые дружинники, такие, как легендарные Свенельд, Добрыня и др. Большое значение имеет и характерный для новгородской традиции образ Гостомысла — уважаемого, авторитетного, родовитого горожанина, решающего судьбу государства в деле призвания варягов. Такое соотношение — герои-монархи и герои некоронованные — сохранится и в поэзии интересующего нас периода 1730 — 1810-х годов, когда рядом с грандиозными образами Петра Великого и Екатерины встали образы Шереметева, Меншикова, Ломоносова, Румянцева, Суворова, Потемкина и других — каждый из них выражал определенный мотив, свойственный для литературной героики.
Но на первом плане в летописях, конечно, оставались образы князей, отразившие идеологические поиски истинного, правильного владыки. Образ идеального князя со временем менялся, переосмыслялся, наполняясь новыми чертами; идеалами языческой Руси остаются Олег Вещий и Святослав. Первый — как мудрец, организатор, второй — как герой-воин, павший на поле боя характерной для эпического героя смертью, которой он сознательно не избежал, повинуясь трагической судьбе героя, характерной для эпоса. Святослав погибает, как Роланд.
Отметим, что в «Повести временных лет» важное место занимают образы героев-умиротворителей, насаждающих истинный порядок, избегающих крови, радеющих за «возлюбленную тишину». В тяготении к такой системе образов нам видится и смысл «общественного договора», каким было призвание варягов, и культ позднего Владимира Святого, милосердного собирателя земель. И просветителя Ярослава Мудрого, и Владимира Мономаха — героя, способного к компромиссу, к усмирению собственной гордыни ради общественного блага. Такие герои пользуются в обществе огромным влиянием, заслуженным уважением. Их высоко ставит и летописец; они — герои христианские, герои-просветители. Разумеется, они не чужды и военных доблестей, но главное в них — не отвага (отважны и их антиподы — такие, как печенег Куря, но это отвага охваченных гордыней одиночек). Система моральных критериев, с которыми подходит к героям летописец, схожа с системой автора «Слова о полку Игореве». Не раз отмечалось и то, что, несмотря на идеологическую установку на отрицательное восприятие язычника Святослава, летописец не сдерживает своего восхищения перед первозданной эпической красотой этого героя. Таким образом, проявлялась эстетическая гибкость летописца, отдававшего должное и героям, отвечавшим авторским представлениям об идеале (Владимир Мономах), и героям, принадлежащим иной культуре, иным ценностям. Русской летописи вообще свойственны идеологические колебания, что объясняется многомерной, составной структурой летописного повествования. В жанре летописи существует установка на объективность, о чем пишет Д. С. Лихачев: «Летописец смотрит на историческую жизнь с такой высоты, с которой становятся несущественными различия между большим и малым, — всё кажется уравненным и движущимся одинаково медленно и эпично». Эпос требовал развитой системы героических образов. И здесь можно отметить два полюса в отношении к героическому началу: в системе первого из них героизируется военная доблесть, в системе второго — политическая мудрость, замешанная на терпеливости и взвешенности (качества, высоко поставленные русским фольклором, что отразилось прежде всего в пословицах и поговорках). В целом, эти психологические типы русских героев остались краеугольными камнями отечественной героики до наших дней: на описании их противостояния и сотрудничества строится большая часть российской героики.
Герои русских летописей, одной из функций которых было поучение правителям, наиболее точно отражают менявшиеся представления об идеальном герое, характерные для культуры Древней Руси. Характерно, что некоторые герои русских летописей оставили в истории такой яркий след, что и ныне с ними связываются даже гипотезы об авторстве летописного свода. Показательна гипотеза академика Б. А. Рыбакова: «Летопись всегда рассматривалась как дело государственное. Вполне возможно допустить, что дядя и воспитатель Владимира, Добрыня, был причастен не только к созданию некоторых эпических былин — произведений тех лет, но и к созданию первой сводки разнородных материалов по истории Киевской Руси». Полагаем, что фундаментом этого, актуального не только для историографии предположения, является распространенный героический миф о Добрыне — герое историческом, герое летописей, имеющем отражение в фольклоре, в былинах (отражение, о точности которого можно и нужно спорить). Образы Добрыни, Гостомысла, Свенельда (все эти образы и сейчас многое говорят для русского уха, не стершись ни из народной, ни из литературной памяти) подтверждают, что в древнерусской литературе существовала достаточно развитая система героев с особой этикой, система, отражающая представления ее современников о героическом начале.
Знаменательно, что историки Киевской Руси придают большое значение системе образов древнерусской литературы, отразившей общественные представления об идеале, о героическом начале. Общая социальная подоплека истории государства и истории литературы лишний раз подтверждается методикой исторического исследования, связанной и с исследованием историко-литературным. Тот же Б. А. Рыбаков большое внимание уделяет и героям летописей, и героям «Слова о полку Игореве», рассматривая изменчивую природу общественного мнения того времени.
Исследования А. А. Шахматова расширяют хронологические рамки первого периода развития русской героики, развивая описание легендарных источников «Повести…» — Вышаты и его сына Яна Вышатича, сохранявших дружеские отношения с тремя поколениями летописцев. По Шахматову, основой российской героики стало сохраненное Вышатой и Яном предание о древнем новгородско-киевском роде, судьба семи поколений которого прослеживается в летописи. Этот род — от Яна Вышатича до воеводы Свенельда включает Люта Свенельдовича, Добрыню Лютовича, сына Добрыни Константина, сына Константина Остромира и сына новгородского посадника, давшего имя Остромирову Евангелию 1056 — 1057 года, Вышату Остромировича. Это родовое древо было описано в начале 1890-х годов археологом Д. И. Прозоровским. Таким образом, проясняется существование в летописях образного ряда героев, соседствующее с рядом князей-Рюриковичей. Как справедливо было замечено различными исследователями, в образе князя персонифицировались патриотические настроения летописца. Слава князя была для него тождественна славе Руси, славе родного народа, православной веры. Все эти краеугольные для патриотизма понятия оказываются слитыми воедино в системе ценностей, предлагаемой летописцем. Влиятельность пантеона героев-Свенельдовичей объясняется общей влиятельностью этого новгородско-киевского рода и ролью его представителей в становлении древнерусской книжности вообще и летописного цикла в частности. И в XVIII веке сохранится разделение образов русской героики на образы монархов и немонархов; две эти группы образов имеют типические различия.
Позже литература разрабатывает образы героев в разных жанрах — и некоторые из таких образов (например, князь Дмитрий Донской) остались в нашей поэзии навсегда. Рост жанрового разнообразия происходит на фоне роста идеологической необходимости создания героических образов: этого требуют нужды национального самосознания. Исследователь древнерусской литературы пишет о XIV веке: «Вырабатывается жанр витиеватых и пышных «похвал», первоначально обращенных к славянским святым, покровительствовавшим победам соотечественников. В Болгарии эти первые похвалы составляются Иоанну Рыльскому и Илариону Мегленскому; в России одно из первых произведений этого нового литературного течения посвящено великому организатору Куликовской победы — Дмитрию Донскому (слово «О житии и преставлении великого князя Дмитрия Ивановича, царя русьскаго»). Оно отчетливо сказывается в житиях Стефана Пермского и Сергия Радонежского, составленных замечательным писателем конца XIV — начала XV в.в. Епифанием Премудрым. Наконец, новый стиль отчетливо сказывается в переводах исторических произведений (в Хронике Манассии, в «Троянской притче» и др.), интерес к которым неизменно растет с общим подъемом национального самосознания русского народа». Рос интерес к героям, к эпосу — и этот процесс был параллелен процессу образования литературной среды.
Анализ системы героических образов в древнерусской литературе мы находим в работе Д. С. Лихачева «Человек в литературе Древней Руси» — исследователь показывает, что литературно обогащенные характеры появляются у нас только начиная с Ивана Грозного, а действительно яркой галерея летописных героев становится в XVII веке. Лихачев фиксирует усложнение образов героев в эту эпоху: «Прямолинейность прежних летописных характеристик по немногим рубрикам (либо законченный злодей, либо герой добродетели) исчезает в произведениях начала XVII в. Прямолинейность предшествующих характеристик отброшена — и с какою решительностью! Вслед за второй редакцией Хронографа наиболее резко сказывается новый тип характеристик во «Временнике» Ивана Тимофеева. Характеристика Грозного составлена Иваном Тимофеевым из риторической похвалы ему и самого страстного осуждения его «пламенного гнева». «…» Тимофеев дает разностороннюю и очень сложную характеристику Борису Годунову и утверждает, что обязан говорить и о злых, и о добрых его делах: «И яже злоба о Борисе извещана бе, должно есть и благодеяний его к мирови не утаити». «…» Автора уже не смущает изменчивость характеров, как не смущают и контрасты в них». Эволюция, о которой пишет Д. С. Лихачев, образует этап, предшествующий творчеству Симеона Полоцкого и поэтов его круга, художественно переосмысливших героические образы царей.
В эпической поэзии каждого народа огромное значение имеет патриотическая идея и, соответственно, идея прославления героев. Эта закономерность относится и к «Слову о полку Игореве». Если рассматривать влияние эпического жанра на поэзию XVIII века, нужно отметить, что в истории мировой поэзии существуют примеры весьма сильного влияния древнего эпоса на индивидуальный стиль поэтов нового времени. Примером здесь может служить история армянской поэзии, в которой патриотическая тема остается основной, так как она была пронзительно сильной и в армянском эпосе «Давид Сасунский», целиком посвященном борьбе армянского народа против дехристианизирующих завоевателей, против разнообразных поработителей, а также против явлений, разъедавших общество, государство и культуру изнутри (на всех означенных фронтах проявляет себя в былинах и Илья Муромец). До сих пор эта тема в различных вариациях является магистральной для армянской поэзии; отметим публицистически острое замечание по этому поводу, сделанное известным современным поэтом-переводчиком В. Л. Топоровым: «Поэтически бесплоден, оказывается, национализм сам по себе — не как разовый всплеск чувств типа «О Русь моя! жена моя», но как постоянное — и главное — состояние души. Но если русская поэзия — или, допустим, грузинская — к профессиональному патриотизму не сводится, то армянский поэт — патриот и националист профессиональный, такова же и его армянская аудитория».
В XVII веке с усилением внимания литературы к светской жизни первыми собственно героическими образами поэзии стали образы царей. О традиции героизации царей в русской поэзии того времени писал академик А. М. Панченко, связывая зарождающуюся в то время традицию с «секуляризацией культуры». Первым поэтом, создавшим образ царя-героя, по Панченко, является Симеон Полоцкий: «Симеон Полоцкий утвердил в русском сознании культурную пару поэт — монарх. Для Симеона это была не только отвлеченная, но живая и житейская проблема: ведь сам он — первый в истории Москвы профессиональный стихотворец». Симеон Полоцкий в истории русской литературы остался как родоначальник многих, в будущем весьма плодотворных линий. Важнейшую для Симеона Полоцкого линию в русской поэзии тот же А. М. Панченко называет «панегирической» и отмечает ее смысловую неоднозначность, замеченную еще Пушкиным: «В ней (в «панегирической струе в русской поэзии» — прим. А. З.) ощущается драматизм, и он неизбежен, если поэт заботится о публичной репутации. Он не просто «воспевает», он дает монарху советы, «печалуется» перед ним, действительно усваивает пастырские функции».–PAGE_BREAK–
Итак, панегирик в просветительских целях, а герой — идеальный монарх, олицетворяющий необходимые, по убеждениям поэта, добродетели. И ещё одна функция панегирической поэзии, имеющая место в стиле Симеона Полоцкого, — это стремление приблизиться к государю, чтобы положительно влиять на него своими добродетелями и талантом. Об этом писал Пушкин в программном стихотворении «Друзьям», которое завершило полемику по поводу «Стансов» («В надежде славы и добра…»), наванных Панченко «последним отголоском традиции» панегирической поэзии, посвященной царям:
Беда стране, где раб и льстец
Одни приближены к престолу,
А небом избранный певец
Молчит, потупя очи долу.
Действительно, пушкинские стансы как публицистическая реплика тождественны «Видению Мурзы» Г. Р. Державина, а также поэтическим и эпистолярным выступлениям В. А. Жуковского, в которых последний объясняет свою верноподданность в просветительском духе.
Нельзя забывать и о роли, пожалуй, самого яркого героя (и автора) русской литературы XVII века, оказавшего достаточно сильное влияние на развитие всей нашей культуры, а на систему героических образов — в особенности. «Житие протопопа Аввакума» — произведение, преподносящее нашему читателю столь своеобразную (и, несомненно, героическую) личность, было новым словом в русской героике, уже сочетавшей (при всей болезненности такого сочетания в проповедническо-исповедальном сочинении Аввакума) церковные и светские мотивы. Аввакумом предлагаются весьма жесткие (заметим, что под влиянием присущей Аввакуму эмоциональности система критериев оказывается весьма противоречивой) критерии героического: во-первых, герою свойственна крайняя степень убежденности в собственной правоте, он — человек, наиболее приближенный к истине, и потому ему многое позволено. Во-вторых, он самоотвержен, бесстрашен, упрям, честен. В-третьих (и здесь имеет место тонкий психологизм), герой не лишен некоторой сентиментальности, проявляющейся, например, в его отношении к жене. Последнее качество оказывается наиболее привлекательным для расширяющихся рядов читающей публики, которой был необходим герой, располагающий к себе не только громкими подвигами, но и теплыми человеческими качествами. В суровейшем Аввакуме такие качества проступают. Ко всем этим наблюдениям следует добавить банальное, лежащее на поверхности: Аввакум в житии выступает и в роли автора, и в качестве героя. Это обстоятельство чрезвычайно важно для анализа любого мотива, любой линии аввакумовской одиссеи.
Важным в процессе формирования русской героики было и такое произведение как «Повесть о смерти воеводы М. В. Скопина-Шуйского» (до 1612 года), отразившая противоречивую героику Смутного времени и принципы понимания героического образа, свойственные для той грозной и в целом нехарактерной для российской истории поры. М. В. Скопин-Шуйский — замечательный полководец и первый кандидат на роль спасителя России от польского нашествия и национального героя в Смуту, чья жизнь рано прервалась. Образ Скопина-Шуйского предшествовал развитым в русской литературе героическим образам Пожарского, Петра Великого, Суворова, Кутузова; он важен как пример первого проявления героического архетипа в применении к новой России, к России конца XVI — начала XVII века. Значение героя передается автором повести через ритуальные плачи и причитания (от плача матери и жены до всенародной скорби), связанные и с библейской традицией.
Именно эти описания всенародной скорби производят наибольшее впечатления на читателя повести — и современного нам, и современного автору: «Мати же причиташа от жалости: «О чадо мое, милый князь Михайло! Для моих слез из утробы моея родися! И како еси в утробе моей зародися? И како утроба моя тобою не просядеся излияти тебя на землю?».
Образ Скопина-Шуйского — яркой личности, одаренного полководца, долгожданного героя, с которым были связаны надежды на прекращение внутренней смуты и внешних военных поражений — весьма важен как пример возникновения феномена национального героя в литературе и в культуре. Позже образ Скопина-Шуйского не получил должного развития в литературе, был заслонен иными образами национальных героев; но эти историко-литературные обстоятельства не умаляют значения образа Скопина-Шуйского для литературы XVII века. Михаил Скопин-Шуйский — любимый герой исторических песен своего времени. Ему посвящена пространная песня «Михаил Скопин», песня-плач «Ино что у нас в Москве учинилося…» и др. Песня перекликается со скорбной повестью:
А расплачутся гости москвичи:
«А тепере наши головы загибли,
Что не стало у нас воеводы
Васильевича князя Михаила!»
Можно утверждать, что основным мотивом литературных и фольклорных откликов на жизнь и смерть Михаила Скопина-Шуйского был мотив скорби, тема плача.
Это — начальный этап возникновения героической темы; мотивы скорби по погибшему герою в фольклоре останутся навсегда — даже Суворову авторы песни «Возвращение Суворова» приписали героическую смерть на поле брани, оплаканную родной матерью полководца. Скорбь по герою как литературный мотив возникла в литературе XVII века раньше, чем классический героический мотив — описание рождения и воспитания героя, его подвигов, его апофеоза, его гибели, его индивидуальных черт. И такая последовательность в образовании российской героики имеет немалое историко-литературное значение. Сочувствие к драматической судьбе героя — один из сильнейших творческих актов, испытываемых потребителем отечественной героики, читателем и слушателем. Эта особенность — вызывать сочувствие, а не зависть — проявилась во всей системе русских героических образов, подчас становясь ее нравственной основой. Тема «плача», характерная для разных жанров древнерусской литературы, в героике XVIII — XIX в.в. трансформировалась в эпитафическую линию. В древнерусской литературе эта, ставшая в позднейшей традиции эпитафической, линия была предельно объективирована — как молитва, как общая мистерия. В светской литературе, в поэзии XVIII века, авторы придавали эпитафиям черты своего индивидуального стиля и установка на объективированное повествование с усилением роли индивидуального стиля ослабевала.
Огромная роль фольклорных мотивов в формировании русской героики XVIII века признана и исследована. В предпринятом нами ранее исследовании показан аспект развития иронической интенции в творчестве Державина и его взаимодействие с фольклорным началом вообще и в частности — с фольклорным началом в героическом образе А. В. Суворова. Ряд важных для понимания державинского стиля аспектов связан с осмыслением фольклора в творчестве поэта; в качестве доказательства своеобразия и народных корней державинской иронии проводилось сравнение иронии Державина и иронии Суворова как ещё одного феномена русской культуры XVIII века. Но фольклорные мотивы в творчестве русских поэтов XVIII века, напрямую интересовавшихся героикой и создававших ее образцы, не ограничиваются осмыслением иронии. Для многих поэтов от Ломоносова до Жуковского и Пушкина источником для работы над героическими образами были образы русского фольклора, прежде всего — былин и исторических песен.
Русские былины и исторические песни — этот устный учебник народной истории — являют одну из полнейших галерей героев в нашей поэзии. Именно из былин песен каждый русский человек впервые узнавал (да и сейчас нередко узнаёт) об Илье и Добрыне, Иване Грозном и Степане Разине. Образы русских богатырей, символизирующие отечественный героический эпос, оказывали и оказывают влияние на развитие русской литературной героики. Их образы не теряют своего влияния, как остается живым и сам жанр былины (старины). С этим благородным жанром связаны и многие оригинальные произведения наших поэтов, написанные в “народном духе”, но в разных стилях: «Илья Муромец» Н. М. Карамзина, «Бова» А. Н. Радищева, «Песнь о Вещем Олеге» А. С. Пушкина, «Песнь о Евпатии Коловрате» С. А. Есенина, героические поэмы А. Т. Твардовского, советские песни 1920-х — 1940-х, отразившие свою эпоху, написанные поэтами М. Исаковским, В. Лебедевым-Кумачом, А. Фатьяновым. О стилистической связи советской песенной поэзии с русскими народными и литературными песнями XVIII — XIX в.в. пишет Ю. И. Минералов, приводя в качестве примера старинную песню об одном из важнейших героев народных песен XIX века (в русской традиции он — неизменно отрицательный, демонизируемый герой), о Наполеоне:
«В свое время, при жизни, например, Фатьянова немало раздражались (с искренним недоумением!) по поводу обилия в его стихах слез, соловьев, кос да гармоней. Но ведь так легко аналогичным образом «восстать» на народную песню литературного происхождения за обилие в ней троек, ямщицких колокольчиков, дубрав и т. д. и т. п. А сколько претензий можно было бы предъявить фольклорной песне! Песню невозможно оценивать с точки зрения обычного, то есть «не песенного» типа поэзии. То, что там несомненно плохо, в песне нередко естественно. Но вот еще раз «раздвигаются кулисы» (читатель, наверное, уже привык, что в песне с первых же слов почти неизменно очерчивается, задается некое «сценическое пространство»). На сцене — пожар Москвы; по реке стелется дым; на стене Кремля стоит в пресловутом сером сюртуке Наполеон и рефлектирует («Шумел, горел пожар московский» Н. С. Соколова). «…» Итак, наиболее глубокомысленные размышления соколовского Наполеона «не поются». Но зато выдвинулось наиболее банальное, с точки зрения идеи, четверостишие («Судьба играет человеком…»). Случайно? Теперь мы с читателем уже с уверенностью можем сказать: нет».
Наполеона — этого любимого героя-супостата русских песен XIX века — мы встречаем и в других любимых народом песнях («Донцы-молодцы», «Наполеон-то, Наполеон…» и др.). Заметим, насколько отличается Наполеон русской поэзии от своего байроновского или гетевского образа-тёзки. А Наполеон русских песен в корне отличен от Наполеона песен Беранже, в которых император появляется, как самое драгоценное, заповедное воспоминание, светлый образ великого императора, любимца прославленных солдат, обращающихся к памяти своего кумира в самые острые минуты конфликта:
Выпил я… Кровь заиграла…
Дерзкие слышу слова Тень императора встала…
В ногу, ребята! Раз! Два!
(«Старый капрал», перевод В. С Курочкина, 1855 г.)
Сопоставим этот образ с Наполеоном из русской исторической народной песни «Наполеон пишет письмо Александру», в которой, кроме французского полководца, мы видим и М. И. Кутузова, российского героя:
Наполеон-король пишет нашему царю белому:
«Я прошу тебя, православный царь, не прогневаться,
Распиши мне квартирушки на семьсот тысяч
В своем стольном городе, в кременной Москве,
Господам нашим генералушкам по своим по купцам,
А мне, Наполеону-королю, свои царские палаты!»
Это захватчик-мародер, покусившийся на чужое. Решительный и наглый враг (образ «наглого врага» присутствовал и в советской песне времен Великой Отечественной войны 1941-1945 г.г.: «Наглый враг, ты будешь уничтожен! // На врага, за Родину вперед!» — из песни «Шире шаг», стихи С. Алымова, музыка П. Акуленко).
Ответ Кутузова русскому царю из той же песни представляет из себя любопытнейший набросок к будущему эпическому образу Кутузова, созданному Л. Н. Толстым. Конечно, Толстой, как и Пушкин в своих интерпретациях исторических сюжетов, обращался к народному эпосу. Как характерен ответ Кутузова из исторической песни:
Что вы, православный царь, крепко призадумались?
Мы его, собаку, встретим середи поля,
Середи поля, середи Можайского,
Мы поставили ему столы — пушки медные,
Как скатерть постелим ему — гренадерушков,
Закусочку ему положим — ядра чугунные,
Пойлице ему нальем — зелен порох.
Подобный монолог Кутузова на разные лады воспроизводится во многих песнях. И кутузовская риторика, которой и Л. Н. Толстой наделил своего героя, многим обязана фольклорному образу — Кутузову из исторических песен. Так художественная реальность литературы вбирает в себя и историческую действительность, и фольклорный пласт. Отметим, что в поэзии Г. Р. Державина образ Наполеона связан с фольклорной традицией: это настоящий эпический злодей, представитель нечистой силы. В творчестве Пушкина, как это показывает Н. Н. Скатов, образ Наполеона противоречив: существует некая динамика его трансформации от вполне державинского — «Ты ужас мира, стыд природы» — до парадоксального:
Хвала!.. Он русскому народу
Высокий жребий указал
И миру вечную свободу
Из мрака ссылки завещал.
(«Наполеон», 1821 г.)
Здесь Наполеон — уже романтический герой, борец с несвободой, изгнанник, мрачный одинокий гений, демонически привлекательный. Но, конечно, Пушкин не остановился на этом уровне постижения образа Наполеона. И в известном пассаже из «Евгения Онегина» («Мы все глядим в Наполеоны…»), и в этике, наполнившей «Пиковую даму», «Бориса Годунова», «Дубровского», «Истории Пугачева» проблема нравственного выбора одаренной личности решается Пушкиным уже без романтической увлеченности отверженными гениями — как и В. А. Жуковский в своем многозначном «Ночном смотре», речь о котором впереди.
Герои русских былин, нашего героического эпоса, в литературоведении не раз подвергались классификации. Особенно актуальны разработки В. Я. Проппа, представленные им в фундаментальном исследовании о русских былинах. Показательна актуализация жанра былины, предпринятая в 1930-е — 50-е годы, когда героями целого ряда былин стали современные политические деятели, наделенные качествами характерных фольклорных эпических героев. Это явление воспринималось как органичное продолжение традиции, обусловленное, конечно, и функциями политической пропаганды. Комментатор пишет: «Мы своими глазами наблюдаем те процессы генезиса героической поэзии, которые для старых былин отодвинуты в глубь веков». Теперь хранителей былин интересует современность: происходит, по Н.П.Андрееву, «взаимопроникновение фольклора и литературы». В самых авторитетных изданиях былин того времени обязательно существовал подраздел «Советские былины», в который включались такие образцы, как «Слава Сталину будет вечная», «Не един славный богатырь во советской земле», «Сказание про полюс», «Чапай», «Сказание о Ленине».
Историзм былин — а в них были художественно преображены образы реальных исторических лиц: князя Владимира, Добрыни, Ермака, Батыги-Батыя и некоторых других — находится в русле той же традиции, к которой относятся и героические образы поэзии 1730 — 1810-х г.г. Многие герои русских былин поражают своими качествами, перешедшими в наши представления об идеальном герое. Так проявляется патриотизм Ильи Муромца в былине «Илья Муромец и Калин царь»: «Илью приводят скованного, но Калин велит его немедленно расковать, сажает рядом с собой за стол, предлагает ему самую лучшую одежду. Он также предлагает Илье «держать золоту казну по надобью», то есть свободно распоряжаться средствами по своему усмотрению. Таким образом, Калин предлагает все то, чего Илья у Владимира не имел. «…» Но для Ильи не может быть никаких сомнений в том, как он должен поступить. С врагом не может быть никаких переговоров ни о чем. «…» …возможна только победа или смерть, ничего другого». Таков кодекс героя. Его будут соблюдать и князь Игорь, и герои русской поэзии, посвященной Отечественной войне 1812 года и, в продолжение традиции, герои поэзии, посвященной Великой Отечественной 1941-1945 г.г. Здесь можно говорить о преемственности традиций в героике. Любимый герой русских былин — прежде всего патриот, готовый отдать свою жизнь за родную страну; он не имеет счётов с Родиной даже тогда, когда его не жалуют ни цари, ни псари (как в случае с Ильей из сюжета о Калине с предшествующей несправедливой опалой богатыря). В интересующее нас время (1730-1810-е г.г.) былинный эпос развивался, дополнялся, его образы получали новые краски, более того, именно тогда произошел расцвет устного жанра, а образы Ильи, Добрыни, Алеши получили окончательное развитие как национальные герои-богатыри, наделенные добродетелями, которых требовала от героев не только древняя традиция (на которую былинные образы, конечно, опирались), но и эстетика нового, XVIII века, с его галереей «птенцов гнезда Петрова» и «Екатерининских орлов». Былинные образы нам особенно интересны, так как они в значительной мере создавались параллельно с героическими образами 1730-1810-х г.г.
Герой русского эпоса — богатырь — всегда настроен патриотически, всегда понимает свою судьбу как служение Отчизне, родной земле; также патриотизм в его сознании связан с православной верой, воплощением которой для него является родная страна. Былинный образ Добрыни связан с образом исторического Добрыни, крестившим Новгород, этого героя не забывает летописец. Центральный образ русского героического эпоса — Илья Муромец — связан взаимно направленными линиями со Святым Илией Муромским, с его образом в житийной литературе. Кстати, в народном эпосе мотив святости Ильи Муромца связан с ходячим сюжетом «гибели богов», выразившемся в русской былине о том, как перевелись богатыри на Руси: богатыри уходят, окаменевают, оставляют русскую землю, что связывается с православной символикой. Современные исследователи, сверяя разные варианты сюжета, пишут: «Иногда богатыри погибают в бою вместе со своими врагами, а Илья находит смерть, наткнувшись, как Святогор, на чудесный гроб. Он хочет примерить его к себе и умирает. В других вариантах богатыри умирают в пещерах Киево-Печерского монастыря, окаменевают на поле боя или, подъехав к стенам Киева, прекращают бой и покидают поле битвы, так как живым «не наратиться с мертвыми». В варианте известного былинного певца В. П. Щеголенкова окаменевает конь Ильи, а сам богатырь превращается в святые мощи».    продолжение
–PAGE_BREAK–
Илья Муромец — единственный из богатырей, чьи подвиги прослеживаются в целом цикле былин — представлен как старец; былины о молодости Ильи отсутствуют. В русском героическом эпосе XVIII века старцем предстает Суворов, богатырь нового времени.
Временем возникновения русского героического эпоса принято считать Х век, т. е. Начало русского государства. В. Я. Пропп полагает: «Это верно в том смысле, что с этого времени можно говорить о русской народности, тогда как для предшествующего периода пришлось бы говорить не о народе, а о совокупности восточнославянских племен, живущих родовым строем». Зарождение героического эпоса соотносится с зарождением российской государственности; это символично, ведь государственность станет и одной из главных ценностей для авторов русской героики.
Одним из самых популярных былинных сюжетов (на это обращает внимание и В. Я. Пропп) был героический сюжет отражения татарского нашествия, воплощенный в популярнейшей былине об Илье Муромце и царе Калине. Исследователь называет эту былину «…в художественном и идейном отношениях вершиной русского эпоса». Датировка создания этого сюжета — повод для принципиального спора. По мнению Вс.Миллера и представителей его школы сюжет зародился после ликвидации татарского ига, но более верной нам представляется точка зрения В. Я. Проппа, согласно которой сюжет появился в годы ига и выразил народные чаяния, мечту о герое-спасителе. Этот взгляд на народную поэзию представляется более историчным и обоснованным. При этом заметим, что излюбленный сюжет сказителей, как это вообще свойственно былинному жанру, видоизменяясь, отражал и влияния последующих исторических событий — и освобождения от ига, и последствий смутного времени и войн XVIII века. Былина — жанр живой, и ее соавтором всегда является сказитель, обогащающий вневременное пространство былины собственным опытом, а в некоторой мере — и опытом своего времени.
Идейная направленность былины об Илье Муромце и царе Калине предвосхищает героические образы поэзии XVIII века — и не только собственно образы поэзии, но и образы исторических патриотов, сформированных на той же богатырской мифологии. Одна из главных миссий богатыря в русском фольклоре — борьба с «погаными» захватчиками и защита православия от посягателей.
Хранителями и защитниками православия выступают и герои русского XVIII века в исторических песнях и в стихах, созданных современниками событий. Показательна «жалобная» песня, в которой «молодой солдат — рядовой служак» обращается к покойной императрице Екатерине:
…Без тебя нам жизнь похужела,
Жизнь похужела, поплошела,
От твово сына любимого,
Что от Павла от Петровича.
Стал он слушать иноземщину,
Иноземщину неверную,
Немчуру ли некрещеную,
Ведет службу чужеземную.
«…»
Мрет там сила православная
Что от холода от голода.
Встань, проснися, наша матушка,
Заступись за нас, за служивыих,
За служивыих, за верных».
(«Жалобы солдат на Павла»)
Да, эти строки можно отнести к «лубочной культуре», лучшие образцы которой оказывали и оказывают влияние на нашу литературу (вспомним современную стилизацию жалобной солдатской песни у К. Симонова «Как служил солдат», а также близкие фольклору военные песни М. Исаковского). Здесь проявляется важный в фольклоре образ героя-заступника: по словам исследователя, «в фольклоре народная история запечатлелась такой, какой предстает она, увиденная глазами народа и оцененная им с точки зрения его интересов и идеалов». С народными симпатиями всегда связано представительство исторических героев в фольклоре. Настоящие герои исторических песен — те, кому русский солдат симпатизирует — все стояли за православный уклад и против любого иноземного влияния. Это классические для старинной российской традиции герои-охранители. В этом ключе в фольклоре был обработан и образ Петра, связанный с иноземным порядком лишь в редких «бунташных» песнях, где автор явно не благоволит к императору. Характерное отношение автора исторических песен к Петру выражено в следующем монологе императора, вполне традиционном для героя-спасителя, защитника родной земли и православной веры:
Уж вы детушки мои, ребятушки!
Что нам делать, что нам делати?
К нам хотел шведский король в гости побывать,
хотел в гости побывати.
Да и чем его, детушки, будем потчевать, будем потчевати?
(«Русские готовятся встретить шведского короля»)
Солдаты ему обещают встретить шведов сухарями, которые «в Туле сушены», и можно не сомневаться, что враг будет встречен достойно. Архетипы, выраженные в фольклоре, не теряют художественной актуальности, и в годы Великой Отечественной появляется солдатская песня литературного происхождения на музыку Глиэра с такими словами:
Наш народ не подкачал,
Хорошо врага встречал.
Не святой водой кропил По-суворовски лупил!
(«Будет Гитлеру конец», стихи И. Дорентова)
Восприятие солдата как защитника Родины — эта привычная и банальная для русского уха формулировка — обретала художественную основу в течение нескольких веков в устном и литературном творчестве. XVIII век можно считать временем окончательного утверждения патриотической идеологии, идеологии имперской с культом Родины и ее воинов, ее героев. Эти процессы отразились и в исторической песне, и в солдатской песне — новом жанре, выделившемся и из фольклора, и из литературных традиций в XVIII веке, и нашедшем внимательного исследователя в веке двадцатом. Солдатская песня — жанр, связанный с историческими песнями, посвященными армии, но в нем отразились и представления о новой поэзии, пришедшей в Россию с творчеством А. Д. Кантемира, В. К. Тредиаковского, М.В.Ломоносова и А.П. Сумарокова. Сам Г. Р. Державин писал: «Песня родилась вместе с человеком прежде, нежели лепетал, издавал он глас». И символично, что именно Державин одним из первых (как он сам признается, вместе с Львовым) начал исследовать влияние народной песни (преимущественно любовной) на литературу, первым произнес в связи с этим имена Тредиаковского, Нелединского-Мелецкого, Дмитриева, Богдановича.
Солдатская песня была демократическим жанром, связанным с традицией литературной песни (отметим стилистическую близость к солдатской песне ряда произведений Г. Р. Державина: «Гром победы», «Заздравный орёл», «Атаману и войску Донскому»). Конечно, солдатские песни имели огромное распространение, занимая значительную часть культурного обихода России XVIII века, интенсивно влияя на эстетический вкус самых широких масс, из недр которых в течение XIX века выделялись ценители и чисто литературных песен, и — в более редких случаях — собственно литературы. Солдатскую песню любили, продуктивно работали с ней и творцы, ставшие подлинными символами российской культуры; здесь уместно вспомнить об А. В. Суворове и Г. Р. Державине, а также о великом продолжателе их традиций, А. С. Пушкине. Солдатская песня оказала влияние на поэтическое творчество обоих (говорим об этом, учитывая разницу в поэтических талантах Державина и Суворова). И Державин, и Суворов осознавали большое воспитательное значение солдатской песни, формировавшей идейный арсенал армии. Солдатская песня входила в стратегическую систему Суворова, о чем ярко написал Д. В. Давыдов. С XVIII века создание эпоса солдатской песни проходило параллельно созданию литературной героики; у этих двух направлений нашей словесности появились общие герои, общие темы. Герой Державина и Жуковского — Кутузов — в народной песне о всенародно любимом полководце и французском майоре дает захватчику отпор:
Как ударил его Кутузов его в щеку:
«И ты врешь ли все, майорик, лицемеришь!
Я угроз ваших французских не боюся,
До самого Наполеона доберуся,
Доберуся, доберуся, я с ним порублюся».
Замечателен финал этой песни, в котором с большой художественностью убедительностью показана завязка будущего великого поединка:
Не красно солнце в чистом поле воссияло Воссияла у Кутузова вострая сабля
Над твоей ли над французской головою.
Образ Суворова — наиболее развитый как в литературном героическом эпосе, так и в фольклоре, в народных исторических и солдатских песнях. Осмысленная Державиным и Шишковым христианская праведность Суворова предаставлена и в фольклорном исполнении. В песне «На взятие Варшавы» звучат слова:
За его выпьем здоровье,
Мы поздравите его:
Здравствуй, здравствуй, граф Суворов,
Что ты праведно живешь,
Справедливо нас, солдат, ведешь.
Ты военностей не тужишь,
Рад хоть в воду и огонь,
Ты царице верно служишь!
Ещё раз заострим внимание на том факте, что литература и народное творчество решали аналогичные задачи; этот фольклорный отклик был современен поэтическим откликам Державина, Дмитриева, Кострова на это событие. И героический образ Суворова из народной песни в истории литературы может восприниматься как вариант героического образа Суворова в поэзии.
Импонирует безымянному автору и быстрота Суворова, его склонность к натиску, к действенной, наступательной войне. В этом видится дух богатырства. В песне, объединяющей воспоминания о Семилетней войне со впечатлениями от екатерининских войн, сравнивающей трех героев екатерининского времени — Румянцева, Потемкина и Суворова, последнему отдается предпочтение, потому что:
А Суворов — генерал
Свою силу утверждал,
Мелки пушки заряжал,
Короля в полон брал.
«Суворов-свет батюшка» — любимый герой солдатских песен XVIII века. И его прославление в литературе шло параллельно прославлению в фольклоре. Как заметил исследователь, «гениальная личность Суворова не могла пройти незаметной для русского человека, отзывчивого и чуткого по натуре. Народ окружил любимого героя циклом преданий и легенд и отвел ему почетное место в своих былинах и песнях. Песни эти не плод фантазии доморощенных поэтов, они зародились в сердце народном, выносились в нем и вылились на широкий простор земли русской во славу и честь великого ее сына — Суворова».
В ряде песен суворовский образ особенно близок образному строю русских былин. Это опять-таки связано с популярностью и глубокой укорененностью суворовского образа в народное сознание:
То не сизый орел на лебедушек
Напускается из-за синих туч:
Напускается орлом батюшка,
На поганых на турков-нехристей,
Сам Суворов-свет батюшка.
Исследователь подчеркивает близость этого суворовского образа изображениям Суворова на лубочных картинках. Поэтам предстояло переосмыслить этот образ в соответствии со стилистическими требованиями литературы и особенностями собственного таланта.
Интересным фольклорным жанром представляется и народная легенда — предание, из уст в уста доносящее свои образы. В 1930-е годы в Прибайкалье были записаны любопытные легенды о Суворове, во многом подтверждающие нашу концепцию идеального героя — концепцию, прослеживаемую прежде всего в литературе, в поэзии. Одна из легенд описывает аскетизм Суворова, его близость народу. Характерно само название легенды — «Суворов не барин»:
«Суворов больше заботился о своих солдатах, чем о себе. Как только его войска приходили на новое место, он сам выбирал им лучшие квартиры, а себе отводил самый немудреный домик. Ел он из одной поварни с солдатами, спал все больше на соломе, как и его солдаты. С виду он совсем не был похож на барина, а солдаты знали, что он из богатой и барской семьи. Вот все и удивлялись, почему у него барских замашек нету. Но это просто объяснялось, он всю жизнь в походах да в войнах проводил, а в промежутках между ними старался своих солдат военному ремеслу научить. Когда бой начинался, каждый солдат свое место знал и действовал так, как учил его Суворов. Всю жизнь Суворов с солдатами прожил, и барская жизнь ему не нужна была. После барской жизни какой же из него полководец был бы. Изнеженный тягот военной жизни не переносит» (записано от Матвея Спиридоновича Захарова, ст. Тайшет Красноярского края, 1936 год).
Конечно, в антидворянском демократизме этой записи прослеживается некоторая тенденциозность. Но нельзя не признать, что в этом кратком описании — зерно к пониманию образа идеального народного героя России. Простота и подвижнический аскетизм для такого героя — черты необходимые и не менее важные, чем храбрость и полководческий гений.
Народная песня оставалась одним из наиболее действенных способов поднятия боевого духа, то есть исполняла идеологическую роль. В литературе 1730-1810-х годов интерпретации фольклорных сюжетов и стилизации фольклорных жанров занимали достойное место. Такие произведения как «Царь-девица» Г.Р.Державина, «Илья Муромец» Н.М.Карамзина и «Бова» А.Н.Радищева соседствовали с «русскими песнями» от Сумарокова до Дельвига и солдатскими песнями Державина и Жуковского.
Алексей Фёдорович Мерзляков первоначально (в юном возрасте) проявил себя как одописец екатерининского века. Но в истории русской поэзии он остался автором русских литературных песен, окончательно утвердившим этот жанр, имевший к тому времени уже почти вековую историю развития как одно из самобытных направлений русской поэзии. Но в литературных воззрениях А. Ф. Мерзлякова героическая проблематика занимала существенное место, и это видно по его литературным предпочтениям, по теоретическим работам поэта и ученого. В самом полном современном обозрении жизни и творчества Мерзлякова мы читаем: «Начало XIX века в поэзии России было ознаменовано расцветом политической лирики — жанра, соответствующего литературным симпатиям декабристов. Важную роль в его формировании сыграли переводы из античной лирики, сделанные Алексеем Мерзляковым, особенно переводы героических од песнопевца Тиртея. Поэт-переводчик показал русской читающей публике образ борца, правдолюбца, патриота, предпочитающего смерть рабству. Для многих тогда переводы Мерзлякова стали школой гражданственности». Алексей Мерзляков, поэт и ученый-словесник, теоретически и практически обосновал утверждение фольклорного жанра русской песни в качестве перспективного литературного направления. Ряд песен Мерзлякова (в первую очередь — легендарная «Среди долины ровныя…»), как и некоторые русские песни Нелединского-Мелецкого, Дмитриева, Цыганова, Дельвига, со временем стали восприниматься как народные, фольклорные. Таким образом, круг взаимовлияния фольклора и литературы замыкался, и сложившаяся ситуация позволяла поэтам обогащать свое творчество заимствованиями из фольклора и стилизацией. Это касалось и патриотической поэзии, воспевавшей героев. Отметим и тот факт из истории русской культуры, что наша первая истинно национальная героическая опера — «Жизнь за царя» («Иван Сусанин») М. И. Глинки — была создана не без плодотворного влияния народной музыки, признанного и самим Глинкой, и исследователями его творчества.
Мы видим, что поэт, ставший в истории русской литературы связующим звеном между фольклором и индивидуальным творчеством, сочетал свой интерес к русской песне с интересом к героическим образам, переходящим из спартанской поэзии в поэзию России. Но в творчестве Алексея Мерзлякова фольклорный мотив и героическая тема разведены; песни и романсы Мерзлякова лишены прямой героики, а переводы из античной поэзии не связаны с русским фольклором. Не чурался Мерзляков и острых политических тем, с которых начал свой путь в поэзии. Образец подобного творчества у зрелого Мерзлякова — «Ода на разрушение Вавилона» (1801 г.), в которой поэт дерзновенно, в иносказательной манере, намекает на коллизии, связанные с убийством императора Павла Петровича. Наоборот, в своих песнях и романсах Мерзляков культивирует примат любовных наслаждений и чувствительности над государственным поприщем:
Не слава там, не знатность,
Не пышны имена Не гордых предков титлы,
Нужна любовь одна!
(«Жестокою судьбою…»)
И «чернобровой, черноглазой Молодец удалый» дается Мерзляковым совсем не в героическом аспекте. И «рекрут на часах» в известнейшей песне «Среди долины ровныя» упомянут не как героический образ. Показательна только сама заинтересованность поэта и ученого двумя этими темами: русским фольклором и классицистической героикой. В русской песне Мерзлякова полноценного героического образа нет. Но есть тоска по нему, есть поиск художественных средств для создания такого героя. Поэт не обратился напрямую к традиции солдатских боевых песен, ограничившись блестящей интерпретацией солдатской жалобной песни. Но и в таком виде русская песня Мерзлякова стала явлением глубоко патриотическим, связанным с поиском национального героя в фольклорной культурной среде — эту важнейшую исследовательскую задачу А. Ф. Мерзляков определил с достаточной внятностью. И нельзя забывать о том, что главным направлением деятельности Общества любителей российской словесности, возглавленного Мерзляковым, было «самовоспитание патриотизма, самовоспитание гражданственности» — это ценности, воспринятые русским фольклором, отраженные в былинах. Заметим, что герой Мерзлякова — герой идеальный, он вызывает наше полное сочувствие, мы морально поддерживаем его в любовных и служебных мытарствах. Этот акт читательского сочувствия Мерзлякову необходим, и потому он обращается к идеальному фольклорному герою.
В народном творчестве отразилась героическая история XVIII — XIX веков, история победоносных войн, воспетых поэтами того времени. Показательна историческая песня «Взятие Хотина», разрабатывающая сюжет, весьма важный и для литературной традиции. Только историческая песня позволяет взглянуть на события глазами солдат с характерной для военного фольклора географической путаницей:
Как мы Польшею идем,
Сами песенки поем.
Идем брать Хотин,
Промеж собой говорим:
«Ах ты, славный наш Хотин,
Мы стоять в тебе хотим»
Народные представления об идеале, выраженные в древнерусской литературе и в фольклоре, стали своего рода фундаментом героической поэзии XVIII века, определив климат начальных десятилетий ее истории (петровского периода). О преемственности в истории русской литературы на рубеже XVIII века, когда история древнерусской литературы прерывалась, пишет Д. С. Лихачев: «Остановка, которую представляла собой в развитии литературы петровская эпоха, означала, что этот скачок готов был совершиться. Плуг перестал пахать землю, его удалось легко проволочить через большую полосу, оставив ее непаханной. Когда же он снова зарылся в почву, появились Ломоносов, Фонвизин, Радищев, Державин и, наконец, когда пахота стала ровной и глубокой, — Пушкин». Аналогичные процессы мы можем наблюдать и в истории развития русской литературной героики. И мы, отмечая влияния античной литературы, европейской литературы эпохи Возрождения и в особенности — литературы классицизма на наших поэтов 1730- 1810-х г.г., не должны недооценивать живую память и огромную роль многовековой русской традиции.