Gutter=196> П. А. Александров

П. А. АЛЕКСАНДРОВИздательство выражает благодарность члену Московской городской коллегии адвокатов Катц Ирине Леонидовне за оказание помощи в подбо­ре материалов для настоящего сборника.-ДЕЛО ВЕРЫ ЗАСУЛИЧ ОБВИНИТЕЛЬНЫЙ АКТ,коим предается судудочь капитана Вера Ивановна Засулич,содержащаяся под стражей 24 январи 1878 г., в 10 часов утра, в Петербурге, в при­емной комнате градоначальника генерал-адъютанта Трепова, неизвестною женщиною, подавшею лично прошение градоначальнику от имени дворянки Козловой, было со­вершено покушение на убийство генерал-адъютанта Трепова посредством выстрела, произведенного почти в упор из револьвера, заряженного пулями большого калибра. По судебно-врачебному осмотру, произведенному в тот же день, и заключению врачей, данному как первоначаль­но, так и при окончании предварительного следствия, ока­зывается, что генерал-адъютанту Трепову выстрелом из револьвера, произведенным почти в упор пулею большого калибра, причинена огнестрельная тяжкая и опасная для жизни рана, проникающая с левой стороны в полость таза. 7 Спрошенные, при предварительном следствии гене­рал-адъютант Ф. Ф. Трепов и свидетели — очевидцы со­бытия майор Курнеев, надворный советник Греч и кол­лежский асессор Цуриков удостоверили, что выстрел из револьвера, ранивший градоначальника, был произведен в приемной комнате стоявшею подле генерал-адъютанта Трепова неизвестною женщиною, которая тогда же была задержана, причем в то же время при ней был найден пятиствольный, длиною четверть аршина, заряженный че­тырьмя пулями, по-видимому, новый револьвер, сохранив­ший в стволе пороховую копоть. Задержанная, таким образом, на месте совершения преступления неизвестная женщина первоначально скрыла свое имя и звание, но затем объяснила, что она — дочь капитана Вера Ивановна Засулич, что и подтверждено данными, собранными предварительным следствием. Отно­сительно предъявленного Засулич обвинения в покушении на убийство с.-петербургского градоначальника она объ­яснила, что преступление совершено ею с заранее обду­манным намерением, причем последствие произведенного ею выстрела — смерть генерал-адъютанта Трепова или на­несение ему тяжелой раны — было для нее безразлично, так как она тем или другим способом желала отомстить градоначальнику за его распоряжение о наказании розга­ми арестанта Боголюбова. Сведения о наказании Боголю­бова, которого Засулич, по ее показанию, совершенно не знала, были получены ею первоначально летом 1877 года в Пензенской губернии из газет, а затем в С.-Петербурге из рассказов разных лиц. Слух о наказании Боголюбова, по объяснению обвиняе­мой, хорошо знакомой с душевным настроением лиц, ли­шенных свободы, произвел на нее сильное впечатление, под влиянием которого у нее родилась и созрела мысль об отомщении градоначальнику. С этой целью Засулич в конце декабря 1877 года или начале января 1878 года че­рез посредство одного из своих знакомых, ничего не знав­шего о ее намерении, приобрела пятиствольный револьвер и утром 24 января,, находясь в приемной градоначальника, на расстоянии одного или полутора аршин от генерал-адъютанта Трепова, выстрелила в него один раз из озна­ченного револьвера. Из справки, доставленной к делу управляющим домом предварительного заключения, видно, что 13 июля 1877 г., по предписанию с.-петербургского градоначальника за №6641, лишенный по суду всех прав состояния и приго- воренный к ссылке в каторжные работы Архип Боголюбов был наказан 25 ударами розог как главный виновник бес­порядков, происшедших в тот день в доме предваритель­ного заключения. На основании вышеизложенного дочь капитана, Вера Ивановна Засулич, 28 лет, обвиняется в том, что 24 янва­ря 1878 г. в Петербурге, в приемной комнате петербург­ского градоначальника, имея заранее обдуманное намере­ние лишить жизни генерал-адъютанта Ф. Ф. Трепова, поч­ти в упор выстрелила в левый бок последнего из револь­вера, заряженного пулею большого калибра, причем озна­ченным выстрелом причинила градоначальнику Трепову тяжелое повреждение, которое не повлекло за собою смер­ти генерал-адъютанта Трепова только по особым, непред­виденным обвиняемой Засулич обстоятельствам. Преступное деяние Засулич предусмотрено 9 и 1454 статьями Уложения о наказаниях (1866 г.), а потому она, согласно 201 статье Устава угол, суд-ва, подлежит суду с.-петербургского окружного суда, с участием присяжных заседателей.* * * Господа присяжные заседатели! Я выслушал благород­ную, сдержанную речь товарища прокурора, и со многим из того, что сказано им, я совершенно согласен; мы расхо­димся лишь в весьма немногом, но, тем не менее, задача моя после речи господина прокурора не оказалась облег­ченной. Не в фактах настоящего дела, не в сложности их лежит его трудность; дело это просто по своим обстоя­тельствам, до того просто, что, если ограничиться одним только событием 24 января, тогда почти и рассуждать не придется. Кто станет отрицать, что самоуправное убийство есть преступление; кто будет отрицать то, что утверждает подсудимая, что тяжело поднимать руку для самоуправ­ной расправы? Все это истины, против которых нельзя спорить, но дело в том, что событие 24 января не может быть рассматриваемо отдельно от другого случая: оно так связуется, так переплетается с фактом, совершившимся в доме предварительного заключения 13 июля, что если не­понятным будет смысл покушения, произведенного В. Засулич на жизнь генерал-адъютанта Трепова, то его можно уяснить, только сопоставляя это покушение с теми мотивами, начало которых положено было происшествием 8 9 в доме предварительного заключения. В [таком] сопоставлении, собственно говоря, не было бы ничего трудного; очень нередко разбирается не только [самое] преступле­ние, но и тот факт, который дал мотив этому преступле­нию. Но в настоящем деле эта связь до некоторой степени усложняется, и разъяснение ее затрудняется. В самом де­ле, нет сомнения, что распоряжение генерал-адъютанта Трепова было должностное распоряжение. Но должност­ное лицо мы теперь не судим, а генерал-адъютант Трепов является в настоящее время не в качестве подсудимого должностного лица, а в качестве свидетеля, лица, потер­певшего от преступления. Кроме того, чувство приличия, которое мы не решились бы переступить в защите нашей и которое не может не внушить нам известной сдержанно­сти относительно генерал-адъютанта Трепова как лица, потерпевшего от преступления. Я очень хорошо понимаю, что не могу касаться действий должностного лица и об­суждать их так, как они обсуждаются, когда это должно­стное лицо предстоит в качестве подсудимого. Но из того затруднительного положения, в котором находится защита в этом деле, можно, мне кажется, выйти следующим обра­зом. Всякое должностное, начальствующее лицо предста­вляется мне в виде двуликого Януса, поставленного в хра­ме на горе: одна сторона этого Януса обращена к закону, к начальству, к суду, она ими освещается и обсуждается, обсуждение здесь полное, веское, правдивое; другая сторо­на обращена к нам, простым смертным, стоящим в притво­ре храма, под горой. На эту сторону мы смотрим, и она бывает не всегда одинаково освещена для нас. Мы к ней подходим иногда только с простым фонарем, с грошевою свечкою, с тусклою лампою, многое для нас темно, многое наводит нас на такие суждения, которые не согласуются со взглядами начальства, суда на те же действия должно­стного лица. Но мы живем в этих, может быть, иногда и ошибочных мнениях, на основании их мы питаем те или другие чувства к должностному лицу, порицаем его или славословим его, любим или остаемся к нему равнодушны и радуемся, если находим распоряжения вполне справед­ливыми. Когда действия должностного лица становятся мотивами для наших действий, за которые мы судимся и должны нести ответственность, тогда важно иметь в виду не только то, правильны или неправильны действия долж­ностного* лица с точки зрения закона, а как мы сами смо­трели на них. Не суждения закона о должностном дей­ствии, а наши воззрения на него должны быть приняты10 как обстоятельства, обусловливающие степень нашей от­ветственности. Пусть эти воззрения будут и неправиль­ны — они ведь имеют значение не для суда над должност­ным лицом, а для суда над нашими поступками, сообра­женными с теми или другими руководившими нами поня­тиями. Чтобы вполне судить о мотиве наших поступков, надо знать, как эти мотивы отразились в наших понятиях. Таким образом, в моем суждении о событии 13 июля не будет обсуждения действий должностного лица, а только разъяснение того, как отразилось это действие на уме и убеждениях Веры Засулич. Оставаясь в этих пределах, я, полагаю, не буду судьею действий должностного лица и затем надеюсь, что в этих пределах мне будет дана необ­ходимая законная свобода снова и вместе с тем будет ока­зано снисхождение, если я с некоторой подробностью остановлюсь на таких обстоятельствах, которые с первого взгляда могут и не казаться прямо относящимися к делу. Являясь защитником В. Засулич, по ее собственному из­бранию, выслушав от нее, в моих беседах с нею, многое, что она находила нужным передать мне, я невольно впа­даю в опасение не быть полным выразителем ее мнения и упустить что-либо, что, по взгляду самой подсудимой, мо­жет иметь значение для ее дела. Я мог бы начать прямо со случая 13 июля, но нужно прежде исследовать почву, которая обусловила связь меж­ду 13 июля и 24 января. Эта связь лежит во всем прошед­шем, во всей жизни Веры Засулич. Рассмотреть эту жизнь весьма поучительно; поучительно рассмотреть ее не только для интересов настоящего дела, не только для то­го, чтобы определить, в какой степени виновна В. Засу­лич, но ее прошедшее поучительно и для извлечения из него других материалов, нужных и полезных для разреше­ния таких вопросов, которые выходят из пределов суда: для изучения той почвы, которая у нас нередко произво­дит преступления и преступников. Вам сообщены уже о В. Засулич некоторые биографические данные; они не длинны, и мне придется остановиться только на некото­рых из них. Вы помните, что семнадцати лет, после окончания об­разования в одном из московских пансионов, после того, как она выдержала с отличием экзамен на звание домаш­ней учительницы, она вернулась в дом своей матери. Ста­руха мать ее живет здесь, в Петербурге. В небольшой, сравнительно, промежуток времени семнадцатилетняя де­вушка имела случай познакомиться с Нечаевым и его се-11 строй. Познакомилась она с нею совершенно случайно, в учительской школе, куда она ходила изучать звуковой ме­тод преподавания грамоты. Кто такой был Нечаев, какие его замыслы, она не знала, да тогда еще и никто не знал его в России; он считался простым студентом, который иг­рал некоторую роль в студенческих волнениях, не предста­влявших ничего политического. По просьбе Нечаева В. Засулич согласилась оказать ему некоторую весьма обыкновенную услугу. Она раза три или четыре принимала от него письма и передавала их по адресу, ничего, конечно, не зная о содержании самих пи­сем. Впоследствии оказалось, что Нечаев — государствен­ный преступник, и ее совершенно случайные отношения к Нечаеву послужили основанием к привлечению в качестве подозреваемой в государственном преступлении по извест­ному нечаевскому делу. Вы помните из рассказа В. Засу­лич, что двух лет тюремного заключения стоило ей это подозрение. Год она просидела в Литовском замке и год — в Петропавловской крепости. Это были восемнадцатый и де­вятнадцатый годы ее юности. Годы юности, по справедливости, считаются лучшими годами в жизни человека; воспоминания о них, впечатле­ния этих лет остаются на всю жизнь. Недавний ребенок готовился стать созревшим человеком. Жизнь представля­ется пока издали своею розовою, обольстительною сторо­ною, без мрачных теней, без темных пятен. Много пере­живает юноша в эти короткие годы, и пережитое кладет след на всю жизнь. Для мужчины это пора высшего обра­зования; здесь пробуждаются первые прочные симпатии, здесь завязываются товарищеские связи, отсюда выносит­ся навсегда любовь к месту своего образования, к своей alma mater ‘. Для девицы годы юности представляют пору расцвета, полного развития; перестав быть дитятею, сво­бодная еще от обязанностей жены и матери, девица живет полною радостью, полным сердцем. То — пора первой любви, беззаботности, веселых надежд, незабываемых ра­достей, пора дружбы; то — пора всего того дорогого, не­уловимо-мимолетного, к чему потом может обращаться воспоминаниями зрелая мать и старая бабушка. Легко вообразить, как провела Засулич эти лучшие го­ды своей жизни, в каких забавах, в каких радостях провела1 Буквально: кормящая мать (лат.), в переносном смысле: учебное заведение, снабжающее духовной пищей.12 она это дорогое время, какие розовые мечты волнова­ли ее в стенах Литовского замка и казематах Петропа­вловской крепости. Полное отчуждение от всего, что за тюремной стеной. Два года она не видела ни матери, ни родных, ни знакомых. Изредка только через тюремное начальство доходила весть от них, что все, мол, слава богу, здоровы. Ни работы, ни занятий. Кое-когда только книга, прошедшая через тюремную цензуру. Возмож­ность сделать несколько шагов по комнате и полная не­возможность увидеть что-либо через тюремное окно. От­сутствие воздуха, редкие прогулки, дурной сон, плохое питание. Человеческий образ видится только в тюремном стороже, приносящем обед, да в часовом, заглядываю­щем, время от времени, в дверное окно, чтобы узнать, что делает арестант. Звук отворяемых и затворяемых замков, бряцание ружей сменяющихся часовых, мерные шаги’ караула да уныломузыкальный звон часов Петро­павловского шпица. Вместо дружбы, любви, человеческо­го общения — одно сознание, что справа и слева, за сте­ной, такие же товарищи по несчастью, такие же жертвы несчастной доли. В эти годы зарождающихся симпатий Засулич, дей­ствительно-, создала и закрепила в душе своей навеки одну симпатию — беззаветную любовь ко всякому, кто, подобно ей, принужден влачить несчастную жизнь подозреваемого в политическом преступлении. Политический арестант, кто бы он ни был, стал ей дорогим другом, товарищем юно­сти, товарищем по воспитанию. Тюрьма была для нее alma mater, которая закрепила эту дружбу, это товарище­ство. Два года кончились. Засулич отпустили, не найдя да­же никакого основания предать ее суду. Ей сказали: «Иди» — и даже не прибавили: «И более не согрешай», потому что прегрешений не нашлось, и до того не находи­лось их, что в продолжение двух лет она всего только два раза была спрошена, и одно время серьезно думала, в продолжение многих месяцев, что она совершенно забыта. «Иди». Куда же идти? По счастию, у нее есть, куда ид­ти — у нее здесь, в Петербурге, старуха мать, которая с радостью встретит дочь. Мать и дочь были обрадованы свиданием; казалось, два тяжких года исчезли из памяти. Засулич была еще молода — ей был всего двадцать пер­вый год. Мать утешала ее, говорила: «Поправишься, Ве­рочка, теперь все пройдет, все кончилось благополучно». Действительно, казалось, страдания излечатся, молодая13 жизнь одолеет и не останется следов тяжелых лет заклю­чения. Была весна, пошли мечты о летней дачной жизни, ко­торая могла казаться земным раем после тюремной жиз­ни; прошло десять дней полных розовых мечтаний. Вдруг поздний звонок. Не друг ли запоздалый? Оказывается — не друг, но и не враг, а местный надзиратель. Объясня­ет [он] Засулич, что приказано ее отправить в пересыль­ную тюрьму. «Как в тюрьму? Вероятно, это недоразуме­ние, я не привлечена к нечаевскому делу, не предана суду, обо мне дело прекращено судебного палатою и Правитель­ствующим сенатом». — «Не могу знать, — отвечает надзи­ратель, — пожалуйте, я от начальства имею предписание взять вас». Мать принуждена отпустить дочь. Дала ей кое-что: легкое платье, бурнус; говорит: «Завтра мы тебя наве­стим, мы пойдем к прокурору, этот арест — очевидно не­доразумение, дело объяснится, и ты будешь освобождена». Проходят пять дней. В. Засулич сидит в пересыльной тюрьме с полной уверенностью скорого освобождения. Возможно ли, что после того, как дело было прекраще­но судебною властью, не нашедшей никакого основания в чем бы то ни было обвинять Засулич, она, едва .двадцати­летняя девица, живущая у матери, могла быть выслана, и выслана только что освобожденная после двухлетнего тю­ремного заключения. В пересыльной тюрьме навещают ее мать, сестра; ей приносят конфеты, книжки; никто не воображает, чтоб она могла быть выслана, и никто не озабочен приготовления­ми к предстоящей высылке. На пятый день задержания ей говорят: «Пожалуйте, вас сейчас отправляют в город Крестцы». — «Как отпра­вляют? Да у меня нет ничего для дороги. Подождите, по крайней мере, дайте мне возможность дать знать род­ственникам, предупредить их. Я уверена, что тут какое-ни­будь недоразумение. Окажите мне снисхождение, подож­дите, отложите мою отправку хоть на день, на два, я дам знать родным». — «Нельзя, — говорят, — не можем по за­кону, требуют вас немедленно отправить». Рассуждать было нечего. Засулич понимала, что надо покориться закону, не знала только, о каком законе тут речь. Поехала она в одном платье, в легком бурнусе; пока ехала по железной дороге, было сносно, потом поехала на почтовых, в кибитке, между двух жандармов. Был апрель месяц, стало в легком бурнусе невыносимо холодно; жандарм14 снял свою шинель и одел барышню. Привезли ее в Крестцы. В Крестцах сдали ее исправнику, исправник вы­дал квитанцию в принятии клади и говорит Засулич: «Идите, я вас не держу, вы не арестованы. Идите и по субботам являйтесь в полицейское управление, так как вы состоите у нас под надзором». Рассматривает Засулич свои ресурсы, с которыми ей приходится начать новую жизнь в неизвестном городе. У нее оказывается рубль денег, французская книжка да ко­робка шоколадных конфет. Нашелся добрый человек, дьячок, который поместил ее в своем семействе. Найти занятие в Крестцах ей не пред­ставилось возможности, тем более что нельзя было скрыть, что она — высланная административным поряд­ком. Я не буду затем повторять другие подробности, кото­рые рассказала сама Вера Засулич. Из Крестцов ей пришлось ехать в Тверь, в Солигалич, в Харьков. Таким образом началась ее бродячая жизнь — жизнь женщины, находящейся под надзором полиции. У нее делали обыски, призывали для разных опросов, под­вергали иногда задержкам не в виде арестов и, наконец, о ней совсем забыли. Когда от нее перестали требовать, чтобы она ежене­дельно являлась на просмотр к местным полицейским вла­стям, тогда ей улыбнулась возможность контрабандой пое­хать в Петербург и затем с детьми своей сестры отпра­виться в Пензенскую губернию. Здесь она летом 1877 го­да прочитывает в первый раз в газете «Голос» известие о наказании Боголюбова. Да позволено мне будет, прежде чем перейти к этому известию, сделать еще маленькую экскурсию в область розги. Я не имею намерения, господа присяжные заседатели, представлять вашему вниманию историю розги — это за­вело бы меня в область слишком отдаленную, к весьма да­леким страницам нашей истории, ибо история розги весь­ма продолжительна. Нет, не историю розги хочу я пове­ствовать перед вами, я хочу провести лишь несколько во­споминаний о последних днях ее жизни. Вера Ивановна Засулич принадлежит к молодому по­колению. Она стала себя помнить тогда уже, когда насту­пили новые порядки, когда розги отошли в область преда­ний. Но мы, люди предшествовавшего поколения, мы еще помним то полное господство розог, которое существовало до 17 апреля 1863 г. Розга царила везде: в школе, на мирском15 N сходе, она была непременной принадлежностью на конюшне помещика, потом в казармах, в полицейском уп­равлении… Существовало сказание апокрифического, впро­чем, свойства, — что где-то русская розга была приведена в союз с английским механизмом и русское сечение совер­шалось по всем правилам самой утонченной европейской вежливости. Впрочем, достоверность этого сказания никто не подтверждал собственным опытом. В книгах наших уго­ловных, гражданских и военных законов розга испещряла все страницы. Она составляла какой-то легкий мелодиче­ский перезвон в общем громогласном гуле плети, кнута и шпицрутенов. Но наступил великий день — день, который чтит вся Россия, — 17 апреля 1863 г., — и розга перешла в область истории. Розга, правда, не совсем, но все другие телесные наказания миновали совершенно. Розга не была совершенно уничтожена, но крайне ограничена. В то время было много опасений за полное уничтожение розги, опасе­ний, которых не разделяло правительство, но которые волновали некоторых представителей интеллигенции. Им казалось вдруг как-то неудобным и опасным оставить без розог Россию, которая так долго вела свою историю ря­дом с розгой, — Россию, которая, по их глубокому убеж­дению, сложилась в обширную державу и достигла своего величия едва ли не благодаря розгам. Как, казалось, вдруг остаться без этого цемента, связующего обществен­ные устои? Как будто в утешение этих мыслителей розга осталась в очень ограниченных размерах и утратила свою публичность. По каким соображениям решились сохранить ее, я не знаю, но думаю, что она осталась как бы в виде сувенира после умершего или удалившегося навсегда лица. Такие сувениры обыкновенно приобретаются и сохраняются в малых размерах. Тут не нужно целого шиньона, достаточ­но одного локона; сувенир, обыкновенно, не выставляется наружу, а хранится в тайнике медальона в дальнем ящи­ке. Такие сувениры не переживают более одного поко­ления. Когда в исторической жизни народа нарождается ка­кое-либо преобразование, которое способно поднять дух народа, возвысить его человеческое достоинство, тогда по­добное преобразование прививается и приносит свои пло­ды. Таким образом, и отмена телесного наказания оказала громадное влияние на поднятие в русском народе чувства человеческого достоинства. Теперь стал позорен тот сол­дат, который довел себя до наказания розгами, теперь смешон и считается бесчестным тот крестьянин, который допустил себя наказать розгами. Вот в эту-то пору, через пятнадцать лет после отмены розг, которые, впрочем, давно уже были отменены для лиц привилегированного сословия, над политическим осужденным арестантом было совершено позорное сечение. Обстоятельство это не могло укрыться от внимания обще­ства: о нем заговорили в Петербурге, о нем вскоре по­являются газетные известия. И вот эти-то газетные изве­стия дали первый толчок мысли В. Засулич. Короткое га­зетное известие о наказании Боголюбова розгами не могло не произвести на Засулич подавляющего впечатления. -Оно производило такое впечатление на всякого, кому зна­комо чувство чести и человеческого достоинства. Человек, по своему рождению, воспитанию и образова­нию чуждый розги; человек, глубоко чувствующий и по­нимающий все ее позорное и унизительное значение; чело­век, который по своему образу мыслей, по своим убежде­ниям и чувствам не мог бы без сердечного содрогания ви­деть и слышать исполнение позорной экзекуции над дру­гими, — этот человек сам должен был перенести на соб­ственной коже всеподавляющее действие унизительного наказания. Какое, думала Засулич, мучительное истязание, какое презрительное поругание над всем, что составляет самое существенное достояние развитого человека, и не только развитого, но и всякого, кому не чуждо чувство чести и человеческого достоинства. Me с точки зрения формальностей закона могла об­суждать В. Засулич наказание, произведенное над Бого­любовым, но и для нее не могло быть ясным из са­мых газетных известий, что Боголюбов хотя и был осужден в каторжные работы, но еще не поступил в разряд ссыльно-каторжных, что над ним не было еще исполнено все то, что, по фикции закона, отнимает от человека честь, разрывает всякую связь его с прошед­шим и низводит его на положение лишенного всех прав. Боголюбов содержался еще в доме предваритель­ного заключения, он жил среди прежней обстановки, среди людей, которые напоминали ему его прежнее по­ложение. Нет, не с формальной точки зрения обсуждала В. Засулич наказание Боголюбова; была другая точка зре­ния, менее специальная, более сердечная, более человече­ская, которая никак не позволяла примириться с разумностью 1617 и справедливостью произведенного над Боголюбовым наказания. Боголюбов был осужден за государственное преступле­ние. Он принадлежал к группе молодых, очень молодых людей, судившихся за преступную манифестацию на пло­щади Казанского собора. Весь Петербург знает об этой манифестации и все с сожалением отнеслись тогда к этим молодым людям, так опрометчиво заявившим себя полити­ческими преступниками, к этим так непроизводительно по­губленным молодым силам. Суд строго отнесся к судимо­му деянию. Покушение явилось в глазах суда весьма опа­сным посягательством на государственный порядок, и за­кон был применен с подобающей строгостью- Но строгость приговора за преступление не исключала возможности ви­деть, что покушение молодых людей было прискорбным заблуждением и не имело в своем основании низких расче­тов, своекорыстных побуждений, преступных намерений, что, напротив, в основании его лежало доброе увлечение, с которым не совладал молодой разум, живой характер, который дал им направиться на ложный путь, приведший к прискорбным последствиям. Характерные особенности нравственной стороны госу­дарственных преступлений не могут не обращать на себявнимание. Физиономия государственных преступлений не­редко весьма изменчива. То, что вчера считалось государ-­ственным преступлением, сегодня или завтра становитсявысокочтимым подвигом гражданской доблести. Государ­-ственное преступление нередко — только разновременновысказанное учение преждевременно провозглашенногопреобразования, проповедь того, что еще недостаточносозрело и для чего еще не наступило время. • Все это, несмотря на тяжкую кару закона, постигаю­щую государственного преступника, не позволяет видеть в нем презренного, отвергнутого члена общества, не позво­ляет заглушить симпатий ко всему тому высокому, честно­му, дорогому, разумному, что остается в нем вне сферы его преступного деяния. Мы, в настоящее славное царствование, тогда еще с во­сторгом юности приветствовали старцев, возвращенных монаршим милосердием из снегов Сибири, этих государ­ственных преступников, явившихся энергическими деяте­лями по различным отраслям великих преобразований, тех преобразований, несвоевременная мечта о которых стоила им годов каторги. Боголюбов судебным приговором был лишен всех прав18 состояния и присужден к каторге. Лишение всех прав и каторга — одно из самых тяжелых наказаний нашего зако­нодательства. Лишение всех прав и каторга одинаково мо­гут постигнуть самые разнообразные тяжкие преступле­ния, несмотря на все различие их нравственной подклад­ки. В этом еще нет ничего несправедливого. Наказание, насколько оно касается сферы права, изменения обще­ственного положения, лишения свободы, принудительных работ, может, без особенно вопиющей неравномерности, постигать преступника самого разнообразного характера. Разбойник, поджигатель, распространитель ереси, наконец, государственный преступник могут быть, без явной нес­праведливости, уравнены постигающим их наказанием. Но есть сфера, которая не поддается праву, куда бес­силен проникнуть нивелирующий закон, где всякая закон­ная уравнительность была бы величайшей несправедливо­стью. Я разумею сферу умственного и нравственного раз­вития, сферу убеждений, чувствований, вкусов, сферу все­го того, что составляет умственное и нравственное достоя­ние человека. Высокоразвитый, полный честных нравственных прин­ципов государственный преступник и безнравственный, презренный разбойник или вор могут одинаково, стена об стену, тянуть долгие годы заключения, могут одинаково нести тяжкий труд рудниковых работ, но никакой закон, никакое положение, созданное для них наказанием, не в состоянии уравнять их во всем том, что составляет ум­ственную и нравственную сферу человека. Что, потому, для одного составляет ничтожное лишение, легкое взыска­ние, то для другого может составить тяжкую нравствен­ную пытку, невыносимое, бесчеловечное истязание. Закон карающий может отнять внешнюю честь, все внешние отличия, с ней сопряженные, но истребовать в человеке чувство моральной чести, нравственного достоин­ства судебным приговором, изменить нравственное содер­жание человека, лишить его всего того, что составляет не­отъемлемое достояние его развития, никакой закон не мо­жет. И если закон не может предусмотреть все нравствен­ные, индивидуальные различия преступника, которые обу­словливаются их прошедшим, то является на помощь об­щая, присущая человеку, нравственная справедливость, ко­торая должна подсказать, что применимо к одному и что было бы высшею несправедливостью в применении к дру­гому. Если с этой точки зрения общей справедливости смотреть 19на наказание, примененное к Боголюбову, то понят­ным станет то возбуждающее, тяжкое чувство негодова­ния, которое овладевало всяким неспособным безучастно относиться к нравственному истязанию над ближним. С чувством глубокого, непримиримого оскорбления за нравственное достоинство человека отнеслась Засулич к известию о позорном наказании Боголюбова. Что был для нее Боголюбов? Он не был для нее род­ственником, другом, он не был ее знакомым, она никогда не видела и не знала его. Но разве для того, чтобы возму­титься видом нравственно раздавленного человека, чтобы прийти в негодование от позорного глумления над безза­щитным, нужно быть сестрой, женой, любовницей? Для Засулич Боголюбов был политический арестант, и в этом слове было для нее все: политический арестант не был для Засулич отвлеченное представление, вычитываем мое из книг, знакомое по слухам, по судебным процес­сам, — представление, возбуждающее в честной душе чув­ство сожаления, сострадания, сердечной симпатии. Поли­тический арестант был для Засулич — она. сама, ее горь­кое прошедшее, ее собственная история — история безвоз­вратно погубленных лет, лучших и дорогих в жизни каж­дого человека, которого не постигает тяжкая доля, перене­сенная Засулич. Политический арестант был для Засу­лич — горькое воспоминание ее собственных страданий, ее тяжкого нервного возбуждения, постоянной тревоги, томи­тельной неизвестности, вечной думы над вопросами: что я сделала? что будет со мной? когда же наступит конец? Политический арестант был ее собственное сердце, и вся­кое грубое прикосновение к этому сердцу болезненно от­зывалось на ее возбужденной натуре. В провинциальной глуши газетные известия действова­ли на Засулич еще сильнее, чем они могли бы действовать здесь, в столице. Там она была одна. Ей не с кем было разделить свои[х] сомнений, ей не от кого было услышать слово участия по занимавшему ее вопросу. Нет, думала Засулич, вероятно, известие неверное, по меньшей мере оно преувеличено. Неужели теперь, и именно теперь, ду­мала она, возможно такое явление? Неужели двадцать лет прогресса, смягчения нравов, человеколюбиво [го] отноше­ния к арестован[ным], улучшения судебных и тюрем­ных порядков, ограничения личного произвола, неужели двадцать лет поднятия личности и достоинства человека вычеркнуты и забыты бесследно? Неужели к тяжкому приговору, постигшему Боголюбова. можно было прибавлять еще более тяжкое презрение к его человеческой личности, забвение в нем всего прошло­го, всего, что дали ему воспитание и развитие? Неужели нужно было еще наложить несмываемый позор на эту, по­ложим, преступную, но, во всяком случае, не презренную личность? Нет ничего удивительного, продолжала думать Засулич, что Боголюбов в состоянии нервного возбужде­ния, столь понятного в одиночно заключенном арестанте, мог, не владея собой, позволить себе то или другое нару­шение тюремных правил, но на случай таких нарушений, если и признавать их вменяемыми человеку в исключи­тельном состоянии его духа, существуют у тюремного на­чальства и другие меры, ничего общего не имеющие с на­казанием розгами. Да и какой же поступок приписывают Боголюбову газетные известия? Неснятие шапки при вто­ричной встрече с почетным посетителем. Нет, это неверо­ятно, успокаивалась Засулич; подождем, будет опроверже­ние, будет разъяснение происшествия; по всей вероятно­сти, оно окажется не таким, как представлено. Но не было ни разъяснений, ни опровержений, ни гла­са, ни послушания. Тишина молчания не располагала к ти­шине взволнованных чувств. И снова возникал в женской экзальтированной голове образ Боголюбова, подвергнутого позорному наказанию, и раскаленное воображение стара­лось угадать, перечувствовать все то, что мог перечувство­вать несчастный. Рисовалась возмущающая душу картина, но то была еще только картина собственного воображения, не проверенная никакими данными, не пополненная слуха­ми, рассказами очевидцев, свидетелей наказания; вскоре явилось и то и другое. В сентябре Засулич была в Петербурге; здесь уже она могла проверить занимавшее ее мысль происшествие по рассказам очевидцев или лиц, слышавших непосредственно от очевидцев. Рассказы, по содержанию своему, не способ­ны были усмирить возмущенное чувство. Газетное изве­стие оказывалось непреувеличенным; напротив, оно допол­нялось такими подробностями, которые заставляли содро­гаться, которые приводили в негодование. Рассказывалось и подтверждалось, что Боголюбов не имел намерения ока­зать неуважение, неповиновение, что с его стороны было только недоразумение и уклонение от внушения, которое ему угрожало, что попытка сбить с. Боголюбова шапку вызвала крик со стороны смотревших на происшествие арестантов независимо от какого-либо возмущения их к тому Боголюбовым. Рассказывались дальше возмутительные20 21 подробности приготовления и исполнения наказания. Во двор, на который из окон камер неслись крики аре­стантов, взволнованных происшествием с Боголюбовым, является смотритель тюрьмы и, чтобы «успокоить» волне­ние, возвещает о предстоящем наказании Боголюбова роз­гами, не успокоив никого этим в действительности, но, не­сомненно, доказав, что он, смотритель, обладает и практи­ческим тактом и пониманием человеческого сердца. Перед окнами женских арестантских камер, на виду у испуганных чем-то необычайным, происходящим в тюрьме, женщин, вяжутся пуки розог, как будто бы драть предстояло це­лую роту; разминаются руки, делаются репетиции пред­стоящей экзекуции, и в конце концов нервное волнение арестантов возбуждается до такой степени, что ликторы in spe ‘ считают нужным убраться в сарай и оттуда выносят пуки розог уже спрятанными под шинелями. Теперь, по отрывочным рассказам, по догадкам, по на­мекам, нетрудно было вообразить и настоящую картину экзекуции. Восставала эта бледная, испуганная фигура Боголюбова, не ведающего, что он сделал, чт