Категория престижности в жизни Древнего Рима

Категория престижности в жизни Древнего Рима

Кнабе Г.С.

Сохранился
ряд текстов, содержащих перечень свойств, обладание которыми придавало в
древнем Риме жизни человека особое достоинство и значительность. Один из них –
речь Кв. Цецилия Метелла над телом его отца Луция, консула 231 г. до н.э. и
прославленного полководца времен I Пунической войны: “Он стремился быть в
числе первых воителей, быть превосходным оратором, доблестным полководцем, под
чьим руководством совершались бы величайшие подвиги, пользоваться величайшим
почетом, обладать высшей мудростью, стоять по общему признанию во главе сената,
приобрести честным путем большое состояние, оставить множество детей и стяжать
славу среди сограждан”1
. В эту эпоху надгробные
речи еще не были индивидуализированы, и содержащийся здесь перечень
характеризовал не столько данного деятеля, сколько римскую аксиологию в целом2
.

Основные
слагаемые ее были весьма стабильны. Мы находим их же столетием позже в
документе другого жанра, где они прямо определяются как rerum bonarum maxima et
praecipia. Речь идет о сохранившемся в составе компиляции Авла Гелия отзыве
историка Семпрония Азеллиона, касающемся его современника П. Лициния Красса
Дивес Муциана, консула 131 г. до н.э. и друга Тиберия Гракха. Он “обладал,
как передают, пятью первыми и главными достоинствами, ибо был человеком очень
богатым, очень знатным, очень красноречивым, выдающимся знатоком права и
великим понтификом” (Aul. Gell., I, 13, 10). Столетием позже возник новый
своеобразный каталог того же рода – первая ода Горация. В ней повторяются
многие понятия, фигурировавшие в обоих приведенных выше текстах: воинская
доблесть и слава; успешная магистратская карьера; состояние, добытое прежде всего
путем возделывания наследственного семейного надела3
.

Есть
много данных, подтверждающих принадлежность перечисленных свойств к числу
особенно важных и привлекательных для общественного мнения древнего Рима.
Богатство, превозносимое в числе первых добродетелей и Цецилием Метеллом, и
Семпронием Азеллионом, было основой конституционного деления граждан на
цензовые разряды, и чем богаче был человек, тем более видное место в обществе
он занимал; зажиточность фигурирует в качестве общественно весомой положительной
характеристики почти в каждой судебной речи Цицерона. Служение государству на
посту магистрата действительно составляло предмет гордости и основу высокого
социального статуса – это подтверждается тысячами эпитафий. Сочинения так
называемых римских агрономов – Катона, Варрона, Колумеллы – и многие положения
римского права, касающиеся земельной собственности, подтверждают [с.146] восприятие как морально достойного в первую
очередь богатства, извлеченного из обработки земли4
.

О
великой общественной роли красноречия и оратора говорится не только в
риторических трактатах Цицерона5
, но и в
“Диалоге об ораторах” Тацита и, соответственно, во всей той серии
сочинений о величии красноречия, которые тянутся через весь I в. н.э. и которые
этот диалог увенчивает (Vell. Pat., I, 17, 6; Petr. Sat., I; Sen. Ad Lucil.,
114, 1; Quint. pass.)6
. Власть первых принцепсов еще
опиралась в значительной мере на их личный авторитет как государственных
деятелей – в число официально признаваемых достоинств каждого из них, как
правило, входил ораторский талант и опыт7
. О
первостепенной роли военных подвигов и воинской славы в общественной оценке
римского гражданина напоминать не приходится, – при республике на магистратские
должности мог претендовать только человек, проделавший не менее десяти боевых
кампаний на коне или двадцати в пешем строю (Polyb., VI, 19, 4). Чтобы быть
избранным, надо было добиться популярности, а она предполагала качества,
связанные с военными победами, – virtus, gloria, cupido gloriae, laus8
. Общественные сооружения Рима, от водопроводов и
базилик до триумфальных колонн и арок, возводились на средства, вырученные из
военной добычи, и тем самым создавался в глазах народа особый ореол, окружавший
имя полководца9
.

Из
сказанного следует по крайней мере два вывода. Во-первых, что в Риме
существовали определенные, характерные для этого общества и этой цивилизации
ценности, включавшие, в частности, магистратское служение государству, военную
доблесть и власть, богатство bono modo, красноречие как форму участия в
общественной жизни и влияния на нее. Во-вторых, что такие ценности представляли
собой не самодовлеющие нравственные сущности, а характеризовали прежде всего
положение человека в обществе и отношение общества к нему.

Такой
тип аксиологии в принципе допускал и даже предполагал возможность соединять
внутреннее соответствие утверждаемой норме с внешним, существующим в глазах
сограждан и для них; предполагал, другими словами, возможность совмещения
“быть” и “казаться”, сущности и облика, собственно ценностного
поведения и его эрзаца – того поведения, которое принято называть [с.147] престижным: престижность, как известно, и
предполагает усвоение форм поведения и овладение вещами, обеспечивающие внешнее
соответствие общественному статусу, признаваемому в данном коллективе
ценностным. Престижность непосредственно реализуется в стремлении овладеть тем,
чего у человека нет, но что ему очень бы хотелось, чтобы у него было. Поэтому
анализ престижных представлений раскрывает в аксиологии ее динамическую сторону,
ее внутренние трансформации при распространении на новые общественные слои и,
кроме того, раскрывает эти процессы в их социально-психологической и
эмоциональной конкретности.

Цицерон
был высшим магистратом, богатейшим человеком и знаменитым оратором. Он воплощал,
следовательно, основные римские общественные ценности. Но он происходил из
незнатного, плебейского, ничем не примечательного рода, а ему мучительно
хотелось влиться в древнюю аристократическую элиту. Эту конститутивную для Рима
его эпохи общественную ценность он реально воплотить в своей жизни не мог и
потому стремился к ее [с.148] престижной
компенсации. Если нельзя было быть, надо было выглядеть, и Цицерон покупает дом
на Палатине – в древнейшем историческом центре Рима, где веками селилась знать,
стремится получить право на триумф за свое мало чем примечательное
наместничество в Киликии, без конца говорит о своей принадлежности к римской
консервативно-аристократической и религиозной традиции. Это, разумеется, не
могло изменить его происхождение, но он в какой-то мере испытывал
компенсаторное удовлетворение от престижного, т.е. приобретенного и внешнего,
соответствия ценностям, окруженным в его глазах и в глазах общества, к которому
он принадлежал, реальным авторитетом и уважением.

Это
стремление и это удовлетворение, однако, отличались не только личным
эмоциональным содержанием. В них в субъективном преломлении находили себе
отражение объективные процессы исторического развития – фактическое исчерпание
общественной роли людей из патрицианской элиты, в то же время сохранение
представлений об иерархии в пределах гражданской общины как о ценности,
усиление роли новых людей в управлении государством и т.д. Эти процессы,
однако, отражены здесь in statu nascendi, в своей психологической
непосредственности, человеческой достоверности, раскрывая в исторической
характеристике римской действительности “все богатство особенного,
индивидуального, отдельного”10
.

Начать
знакомство с системой престижных представлений древнего Рима лучше всего с
эпиграмм Марциала. Значительное их число строится по схеме: человек хочет
казаться тем-то, тогда как на самом деле он, наоборот, является чем-то
противоположным. Перечитаем эпиграмму I, 24:

Видишь
его, Дециан: прическа его в беспорядке,

Сам
ты боишься его сдвинутых мрачно бровей;

Только
о Куриях речь, о свободолюбивых Камиллах…

Не
доверяй ты лицу: замуж он вышел вчера.

(Пер.
Ф. А. Петровского)

Облик
персонажа, против которого направлена эпиграмма, выступает совершенно ясно.
Нежелание следовать современным нормам оформления собственной внешности,
суровое выражение лица, громкое прославление героев древней республики – все
выдает в нем [с.149] ревнителя римской
старины. Это, однако, не позиция, а поза, – ревнителем древних добродетелей он
стремится не быть, а выглядеть. Стимул к поведению такого рода может
заключаться лишь в том, что оно импонирует какому-то кругу или даже обществу в
целом и повышает статус персонажа в глазах этого круга или общества – словом,
что оно престижно.

К
престижности такого рода стремятся герои и многих других эпиграмм, в которых
постепенно раскрывается более полно ее содержание. В это содержание престижных
представлений для Марциала входят: принадлежность к богатому роду (IV, 39, 1 и
8), знатность и славная генеалогия, желательно республиканского происхождения
(IV, 11, 1-2), верность клиентской взаимопомощи и дружбе в ее специфическом
архаически римском понимании (II, 43; IV, 85), древняя стыдливость (IV, 6). В
ряде эпиграмм, посвященных эдикту Домициана о восстановлении всаднических мест
в цирке, описываются самозванцы, пытающиеся симулировать принадлежность к этому
старинному сословию, члены которого славились своим богатством. В мире,
окружающем Марциала, таким образом, сохраняет свое значение весь комплекс
общинных и республиканских по происхождению староримских добродетелей.
Сохраняются они, однако, не в виде реальных общественных ценностей, воплощенных
в людях, действительно ими обладающих, а как предмет стилизации и желания
казаться, как набор требующих внешнего соответствия престижных представлений.
Назовем эту престижность староримских добродетелей престижностью I.

Из
приведенной эпиграммы (I, 24) и многих других, ей подобных, явствует, что за
престижным обликом римлянина старого закала стоял другой, более реальный и
потому вызывающий большее доверие. Выражение “не доверяй ты лицу”
(nolito fronti creder (e)), по-видимому, было чем-то вроде расхожего афоризма
житейской мудрости, отражавшего широкий общественный опыт; по крайней мере, оно
повторяется в сходном контексте у Ювенала: “лицам доверия нет”
(fronti nulla fides – II, 8, ср. XIV, 56) и Квинтилиана (XII, 3, 12; ср. Ovid.
Ars am., I, 505-508).

[с.150] Каково же содержание этого, второго, облика,
связанного не с “лицом”, а с сущностью? На первый взгляд общий ответ
на подобный вопрос найти нельзя. Единственная норма, сохраняющая свой
престижный характер, есть норма жизни more maiorum. Вне ее есть лишь ей
противостоящая пестрая стихия низменных вожделений, алчности и тщеславия,
каждый раз проявляющихся по-разному и лишенных какого бы то ни было единства.
Как постепенно выясняется, однако, формы поведения, альтернативные по отношению
к староримским, все же обладали в повседневной жизни и социальной психологии
римлян и определенным единством, и общим исходным содержанием. Их единство
основано было на том, что они образовывали альтернативную, “вторую”
престижную систему; их общее содержание было производно от одного из самых
важных, сложных и мало обследованных явлений римской действительности, которое
римляне называли cultus.

Вдумаемся
в эпиграмму того же Марциала (IV, 85):

Все
мы пьем из стекла, ты же, Понтик, – из мурры. Зачем же?

Чтобы
прозрачный бокал разницы вин не открыл.

Совместная
трапеза патрона с родственниками, друзьями, а позже и вольноотпущенниками
когда-то была формой сплочения и взаимопомощи членов семейно-родового
коллектива (Mart., IV, 19, 1-2). Следование этой норме придавало человеку облик
отца семейства старого закала, ценилось, и, скрывая разницу вин, Понтик ей
следует – неискренне, напоказ, т.е. из соображений престижности – той, которую
мы условились называть престижностью I. При этом, однако, он, тут же нарушая
старинное равенство застолья, сам пьет из особого кубка особое вино, явно
лучшее. Зачем? Вовсе не только по гастрономическим соображениям. Мурра –
полупрозрачный минерал, высоко ценившийся в Риме и очень дорогой. Драгоценные
кубки были предметом особой гордости, их коллекционировали, и такая коллекция
создавала человеку репутацию ценителя и знатока искусства. Демонстрация дорогой
и старинной посуды была в обычае на званых обедах, и такой обычай был формой
демонстрации повышенного социально-имущественного и культурного статуса хозяина
(Cic, II, In Verr., IV, passim; Tac. Hist., I, 48, 3; Plin. Epp., III, 1, 9;
Mart., VII, 50 (51); Juv., I, 76).

[с.151] Обед у римлян был публичным актом, обедать в
одиночестве считалось несчастьем, и поведение патрона во время обеда по
отношению к клиентам образовывало одно из существенных слагаемых его репутации
– репутации богатого и могущественного человека, который, пусть вопреки
старинным установлениям, может иногда и унизить бедняков, оказавшихся за его
столом. Не предусмотренное первой шкалой престижности, реальное поведение
Понтика – его отдельный бокал и отдельное, лучшее вино – тоже поэтому не
исчерпывалось удовлетворением личных гастрономических страстей, тоже было
рассчитано на публичное восприятие, на демонстрацию и утверждение своего
статуса, тоже было престижным, только в другой шкале. Назовем ее престижностью
II.

В
первом приближении ее содержание, смысл и структура раскрываются в одном
пассаже Цицерона из трактата “Об обязанностях” (I, 8): “Люди
могущественные и видные находят наслаждение в том, чтобы их жизнь была
обставлена пышно и протекала в изысканности и изобилии; но чем сильнее они к
этому стремятся, тем неумереннее жаждут денег. Людей, желающих приумножить
семейное достояние, презирать, разумеется, не следует, – нельзя, однако, ни при
каких условиях нарушать справедливость и закон”.

Есть,
следовательно, два вида богатства и два пути его увеличения – неумеренная жажда
денег (pecuniae cupiditas) и умножение семейного достояния (rei familiaris
amplificatio); словосочетание res familiaris означает главным образом
недвижимость – землю, дома, инвентарь11
, т.е.
имущество старинного, традиционного типа, в увеличении которого ничего
предосудительного нет. Богатство же денежное, такое, каким оно описано у
Цицерона, безусловно предосудительно. Почему? Потому что оно существует в
определенном комплексе и предосудителен весь этот комплекс в целом: apparatus –
пышный [с.152] и роскошный стиль жизни,
обстановки, утвари, elegantia – утонченность, изысканность, оригинальность,
copia – изобилие; все вместе производим от объединяющего их ключевого понятия
cultus vitae – культурный образ жизни, культура.

Понятие
культуры, таким образом, оказывается у Цицерона глубоко двусмысленным: культура
свидетельствует об обогащении и утонченности жизни, об изощрении вкуса, и она
же есть выражение чрезмерного и нечистого богатства, чреватого iniuria –
нарушением закона и справедливости. Именно в своей двусмысленности cultus vitae
и составляет основу престижности II.

Связь
всех этих понятий ясно очерчена Цицероном в верринах, в частности в четвертой
речи – “О предметах искусства” – и в примыкающей к ней в некотором
отношении речи “В защиту поэта Архия”. На протяжении всей речи
Цицерон, писатель, философ, юрист, образованнейший человек своего времени,
настойчиво подчеркивает, что “знать толк в искусстве – дело пустое”
(XIV, 33; пер. здесь и далее В. О. Горенштейна; ср. II, 4; XLIII, 94; LIX,
132). Перед нами явно не чистосердечное признание, а декларация и поза. В
пределах мировоззрения, проводником которого Цицерон хочет здесь выступить,
любовь к искусству допустима, лишь если она служит проявлением патриотизма и
благочестия: “Сципион, понимая, насколько эти вещи красивы, считал их
созданными не как предметы роскоши для жилищ людей, а для украшения храмов и
городов, чтобы наши потомки считали их священными памятниками” (XLIV, 98;
ср. LVII, 127; LX, 134).

Поэтому
культура и искусство в принципе не входят (или, вернее, не должны входить) в
число римских ценностей, не являются (или не должны являться) предметом желаний
и стремлений. Веррес похитил из храмов сицилийских греков хранившиеся там
памятники искусства. “Эти произведения искусных мастеров, – говорит Цицерон,
– статуи и картины несказанно милы сердцу греков. Из их жалоб мы можем понять,
сколь тяжела для них эта утрата, которая нам, быть может, кажется
незначительной и не заслуживающей внимания” (quae forsitan nobis levia et
contemnenda esse videantur) (LIX, 132; ср. II, 4; XIV, 33; XLIII, 94).
Единственно достойный римлянина предмет стремлений – памятники воинской [с.153] славы (XXXVIII, 82), единственные подлинно
римские ценности – слава и честь: “в жизни надо усиленно стремиться только
к славе и почестям” (Pro Arch., VI, 14). В обоих случаях формулировки не
оставляют сомнения в том, что речь идет не только о внутренних ценностях и
нравственных нормах, но прежде всего о престижных формах общественного
поведения: П. Сервилий “усиленно занят сооружением памятников”,
которые увековечат его подвиги; Цицерон строит свою жизнь и практическую
деятельность как “подражание бесчисленным образцам храбрейших мужей”.
Такого рода поведение и такого рода престижность неизбежно предполагают
презрение к стяжательству: “трудно поверить, чтобы у богатого человека
любовь к деньгам взяла верх над благочестием и уважением к памяти предков”
(Cic, II In Verr., IV, VI, 11, ср. IV, 8; V, 9). “Стремиться к обогащению
считается недостойным сенатора”, – скажет вскоре Тит Ливий (Liv., XXI, 53).

Вот
всему этому комплексу отстаиваемых Цицероном престижных представлений и
противопоставлен в речи другой, воплощенный в Верресе и основанный на cultus –
любви к искусству, неотделимой от стяжательства и аморализма. На протяжении
всей разбираемой речи повторяется, что Веррес – ценитель произведений
искусства. Также на всем протяжении говорится, что он алчный стяжатель. Эти две
характеристики постоянно выступают как две стороны единого целого: “Он
старался не просто наслаждаться видом красивых вещей и удовлетворять не только
свою прихоть, но также и безумную страсть всех самых жадных людей” (XXI,
47). Веррес действительно едва сдерживает слезы, видя, что не может приобрести
взволновавшие его вазы; он действительно снимает с захваченных ваз художественные
рельефы, а сами вазы возвращает владельцу.

Но
любовь к произведениям искусства как к художественным ценностям и жажда
обладания ими как сокровищами равно противоположны староримской системе
ценностей, предполагавшей бескорыстие магистрата, и его dignitas – величавое
бесстрастие, его равнодушие к эстетической стороне искусства равно замешаны на
алчности, шальных деньгах и беззаконии и потому сливаются в едином комплексе. В
своем антиконсерватизме они все в целом образуют альтернативную систему
предпочтений [с.154] и стимулов, где pecuniae
cupiditas равно порождает и apparatus, и cultus vitae, и iniuria. Ими также
можно хвалиться и самоутверждаться, они тоже престижны – но только навыворот,
другой, второй престижностью. Не забудем, что после процесса Веррес сохранил
свое собрание художественных сокровищ, что он им славился и широко его
демонстрировал и что погиб он в проскрипциях 42 г. именно потому, что его
коллекция была предметом вожделения очень и очень многих.

В
самом общем и конечном счете противоположность двух шкал престижности отражает
основополагающую для римской истории противоположность натурального
хозяйственного уклада и товарно-денежного развития, общинной автаркии и ее
разрушения под влиянием завоеваний и торговли, консерватизма и общественной динамики,
римской традиции и греко-восточно-римского синкретизма, примата общественного
целого над личностью и индивидуализмом, moris maiorum и audaciae – всю ту
систему контрастных отношений, которая сравнительно недавно была названа
противоположностью полиса и города12
. Именно
потому, что эта противоположность в различных своих модификациях характеризует
всю историю римской гражданской общины, мы находим ее отражения в самых разных
источниках II в. до н.э. – II в. н.э., т.е. всей той эпохи, когда она была
осознана и стала предметом рефлексии. В пределах этого периода она проделывает,
как нам предстоит увидеть, весьма знаменательную эволюцию, но для выяснения
общего исходного смысла обеих шкал престижности мы в силу сказанного можем
опираться на разновременные произведения этой эпохи от Цицерона до Марциала и
от Горация до Ювенала.

При
рассмотрении проблемы “полис – город” в связи с понятием престижности
в этой антиномии проступают существенные ее стороны, обычно остающиеся в тени.
Выясняется, что денежное богатство, в его противопоставлении земельному
богатству, bono modo – отнюдь не только факт финансово-экономический, а прежде
всего факт социальной психологии, общественной морали и культуры. На протяжении
I в. до н.э. – I в. н.э. cultus утверждается как особый престижный стиль, в
котором слиты pecuniae cupiditas, изощрение цивилизации и быта, тяготение к
искусству, усвоение греко-восточных обычаев, интерес к греческой философии –
все формы [с.155] существования, объединенные
своей непринадлежностью к кодексу и этикету гражданской общины, к староримской
традиции своей противоположностью ей и, явным или скрытым, осознанным или
инстинктивным, от нее отталкиванием. Явления римской действительности, в
которых находила себе выражение эта антитрадиционная престижность, или
престижность II, разнообразны до бесконечности.

Широко
известен, например, раздел книги Варрона “О сельском хозяйстве”,
посвященный рыбным садкам (III, 17). “Те садки, – начинает Варрон, –
которые полнят водой речные нимфы и где живут наши местные рыбы, предназначены
для простых людей и приносят им немалую выгоду; те же, что заполнены морской
водой, принадлежат богачам и получают как воду, так и рыб от Нептуна. Они имеют
дело скорее с глазом, чем с кошельком, и скорее опустошают, чем наполняют последний”.
Консулярий Гирций тратил на кормление своих рыб по 12 тыс. сестерциев зараз.
Однажды он одолжил Цезарю шесть тысяч мурен из своих садков с условием, что тот
их ему вернет по весу, т.е. что они не похудеют. У Квинта Гортензия под Байями
были садки с хищными рыбами, для кормления которых у окрестных рыбаков скупался
весь их улов. Чтобы соединить свои садки с морем, Лукулл прорыл прибрежную
гору.

В
распространенных рассказах о безумствах римских богачей обычно упускается из
виду, что главным здесь были не траты сами по себе, а создание ореола
изысканности, снобизма, демонстрация своей способности к переживаниям,
недоступным толпе. В садках устраивали отделения, особые для каждой породы рыб,
следуя примеру “Павсания и художников того же направления, которые делят
свои большие ящики на столько отделений, сколько у них оттенков воска”.
Рыбы из таких садков никогда не использовались в пищу, ибо считались
священными, как священны были рыбы, приплывавшие к жрецам во время
жертвоприношений, в некоторых приморских городах Лидии. Вельможные богачи
кормили своих рыб собственноручно, проявляя трогательную заботу об их аппетите,
а когда они заболевали – об их лечении. Летом принимались особые меры, чтобы
избавить рыб от страданий, связанных с жарой.

[с.156] Менее известен, но, пожалуй, еще более
выразителен рассказ, содержащийся в той же книге в главе четвертой “О
птичниках”. Они тоже делились на те, что устраивались для выгоды, и те,
что должны были только доставлять удовольствие. Последние назывались греческим
словом “орнитон”. Лукулл устроил птичник в своем Тускуланском
поместье так, чтобы “в нем же – то есть в орнитоне – находилась и
столовая, где Лукулл мог изысканно обедать, одновременно наблюдая птиц, одни из
которых лежали жареные у него на тарелке, а другие порхали у окон своей
тюрьмы”.

Прошло
столетие и даже полтора, подчас другими стали некоторые внешние проявления
этого комплекса, но ничто не изменилось по существу. Знаменитый оратор,
доносчик, политический деятель и богач Аквилий Регул, начинавший при Нероне и
сошедший с политической арены лишь при Траяне, содержал для своего
сына-подростка виварий и птичник, мало чем уступавшие орнитонам Лукулла и
садкам Гортензия. Когда мальчик умер, Регул перебил у погребального костра всех
животных и птиц, что отнюдь не было в римских обычаях, а скорее демонстративно
контрастировало с ними.

Письмо
Плиния Младшего, из которого мы обо всем этом узнаем, раскрывает ту систему
связей, в которой описанные факты только и обнаруживают свой подлинный смысл.
Как содержание животных, так и их уничтожение было прежде всего
демонстративным, престижным актом: “Это уже не горе, а выставка горя”
(IV, 2; пер. здесь и далее М. Е. Сергеенко). Своеобразный этот зоопарк входил в
число тех владений Регула, что выражали богатство в неразрывной связи его с
искусством: “Он живет за Тибром в парке; очень большое пространство
застроил огромными портиками, а берег захватил под свои статуи”13
. Все эти особенности Регула характеризовали не
столько его поведение, сколько особый склад личности – сложной, противоречивой,
необычной, обличавшей полный разрыв с традициями римской gravitas. Он
покровительствовал искусству, был неврастеничен и нагл, расчетлив и
непоследователен, а главное – талантлив, подл, патологически тщеславен и
беспредельно алчен (Plin. Epp., I, 5, 20, 14; II, 20; IV, 7; VI, 2, 1-6; Tac.
Hist., IV, 42)14
. Это был все тот же “комплекс
Верреса”, еще один вариант cultus.

[с.157] Таких вариантов на протяжении I в.
обнаруживается множество: строительство роскошных домашних купален, призванных
доказать одновременно и в единстве богатство хозяина, его прикосновенность к
греко-восточным традициям, способность к утонченным наслаждениям и грубую
причудливость вкуса15
; судебное красноречие так
называемых delatores, талантливых, демонстративно аморальных, столь же
демонстративно противопоставлявших себя римской традиции и старине,
зарабатывавших своим продажным красноречием огромные деньги (Регул был из их
числа16
); “новая аксиология”, которую
усиленно насаждал Нерон и которая предполагала насыщение жизни искусством,
максимальную эллинизацию всего и вся, бешеные траты, пренебрежение ко всему
исконно римскому, наглую грубость и извращенную жестокость17
.
Главное – что все это делалось напоказ, привлекало сотни и тысячи зрителей,
задавало тон, вызывало восхищение и подражание даже при внутреннем несогласии,
т.е. было престижным: к Регулу “людей приходит видимо-невидимо; все его
клянут, ненавидят и устремляются к нему; толпятся у него как у человека,
которого уважают и любят” (Plin. Epp. IV, 2).

Последняя
фраза заслуживает внимания. Подобно марциаловскому Понтику, который и
демонстрировал свое богатство в угоду престижности II и скрывал его, [с.158] отдавая дань престижности I, посетители
Регула тоже воспринимали и оценивали его (а заодно и свое собственное)
поведение в двух шкалах одновременно. Cultus в его описанном выше виде на
протяжении всей эпохи и привлекал людей, и настораживал или отталкивал их.
Престижность II все время смотрится на фоне престижности I, и реально
регулируют общественное поведение лишь они обе в их зыбком равновесии.

Ситуация
эта становится очевидной уже у Овидия (Ovid. Ars. Am., III, 113-128):

Век
простоты миновал. В золотом обитаем мы Риме,

     Сжавшем в мощной руке все изобилье
земли…

Пусть
другие поют старину, я счастлив родиться

     Ныне, и мне по душе время, в котором живу!

Не
потому, что земля щедрей на ленивое злато,

     Не потому, что моря пурпуром пышным
дарят…

А
потому, что народ обходительным стал и негрубым,

     И потому, что ему ведом уход за собой

( – Sed quia cultus adest, nec
nostros mansit in annos

    
rusticitas, priscis ilia superstes avis).

(Пер.
М. Гаспарова)

Как
только, однако, автор пытается основать на таком понимании cultus практические
рецепты поведения, подлинно престижным в нем оказывается то, что учитывает
нормы и вкусы этих самых priscus avi и, наоборот, противостоит внеримской
новизне. Таково, например, в “Науке любви” рассуждение (I, 505-524),
где говорится о необходимости выглядеть “опрятно и просто”, а для
этой цели ни в коем случае не завиваться, не снимать пемзой волосы с рук и с
ног (“это оставь корибантам”), а вполне в духе той самой отвергаемой
rusticitas покрыться загаром и, главное, помнить: orma viros neglecta decet –
“мужу небрежность к лицу”. Овидий, другими словами, хотел бы
совместить “время, в котором живу” и старинные обычаи, которые cultus
бы лишь облагородил, освободил от грубости, дикости и грязи. Настойчивость его
пожеланий только показывает, что реальная жизнь им не соответствовала, что
найти гармонию cultus и приличий на традиционный лад не удавалось. Оставалось
взаимодействие и соприсутствие альтернатив: одни считают престижными во вкусе
предков грязные от земли ногти, а другие “завивают себе кудри каленым
железом”. Эта ситуация [с.159] отражена
во многих местах поэмы (см. I, 608, 637-642, 672 и сл.; ср. 749).

В
тяготеющем к гармонизации всех противоречий, изящном, легком и светлом мире
Овидия – автора “Науки любви” – царит совсем другая атмосфера, чем в
грубом, смешном и простодушном плебейском хозяйстве Тримальхиона из романа
Петрония “Сатирикон”. Но в основе своей ситуация остается и здесь
совершенно той же – остается потому, что неизменной сохранялась она в самой
жизни.

Тримальхион
строит все свое поведение на основе престижности, в его доме все рассчитано на
то, чтобы ошеломить, поразить, вызвать восхищение и зависть, все делается
напоказ. Источник этого престижа и этих демонстраций – богатство, описываемое
на каждой странице. Это богатство, однако, реализуется двумя путями, которые
здесь гротескно сопоставляются, являясь именно в этом сочетании источником
комизма. С одной стороны, Тримальхион – стремится на основе своего богатства
врасти в традиционную римскую систему и хвастается своими успехами именно в
ней: он – всадник (гл. 32), севир августал (гл. 30), держит в доме фасцы (гл.
30), стилизуясь под фамилиальную солидарность застолья, обращается к
приглашенным “amici” (гл. 33), имеет клиентов. С другой стороны, его
главная забота – оказаться на уровне современной изысканности и культуры, продемонстрировать
свой высочайший ранг в области престижности: в его доме все происходит под
звуки музыки (ad symphoniam – гл. 32), рабы работают, распевая мелодии, стол и
все происходящее во время пира изысканно до вычурности и жеманства, на стенах
дома – фрески на гомеровские сюжеты, сам он сочиняет стихи, еда на блюде
расположена в виде знаков зодиака и т.д. Обе линии равно комичны и безвкусны,
ни одна не всерьез. Почему? Потому что ни та, ни другая не ценностны, а
престижны, – здесь это выступает совершенно ясно. Тримальхион – такой же севир
августал, как и поэт. В обоих случаях ему важна репутация, а не сущность.

Переориентация
от ценностей к престижности и усиление престижности II за счет престижности I
представляют собой общественный процесс, неуклонно нараставший на протяжении
всей эпохи конца республики и раннего принципата вплоть до II в. н.э. Он
выражал [с.160] превращение Рима из civitas в
мировой город, что сопровождалось распадом архаических, специфически полисных
принципов существования. Тот же процесс выражал, далее, сохранение за этими
принципами – на фоне ширившейся плутократически-космополитической стихии –
значения нормы, абстрактно-идеальной, но признанной. Он же выражал, наконец,
постепенную внутреннюю диссоциацию самой этой нормы, ее движение от абсолюта к
относительности, от внутреннего убеждения к “что люди скажут”.

Уже
на взгляд Горация староримские ценности в обществе, его окружающем, отнюдь не
универсальны, служение “им – форма не столько самовыражения, сколько
престижного самоутверждения. Магистратское служение и воинские подвиги стоят и
для него самого в одном ряду с успехами циркового возницы (Carm., I, 1),
возделывание земли прославляет городской проныра-ростовщик (Epod., 2),
дружеская солидарность – всего лишь способ выманить деньги (Sat., II, 5) и даже
главная движущая сила римлян былых времен cupido gloriae, жажда славы, – лишь
дань случайной популярности (I, 6, 15-17; ср. II, 3, 179-184):

глупый
народ всегда недостойным

Почести
рад расточать, без различия рабствуя славе

И
без разбора дивясь и титлам, и образам предков,

(Пер.
М. Дмитриева)

При
этом, однако, предметом стремлений и формой самоутверждения в глазах общества
является еще только то, что мы условились называть престижностью I. Стилизация
как основа поведения вызывает у Горация чаще всего насмешки, иногда гнев, но
стилизуются-то эти высмеиваемые им люди всегда под носителей традиционных
республиканских добродетелей. Людей, бравирующих разрушением их, наглым
богатством, извращенной рафинированностью, среди персонажей Горация почти нет,
а там, где они появляются, они никому не импонируют и вызывают осуждение не
только у самого поэта, но и у римлян его времени. Богач-отпущенник, пытающийся
вести себя как римский гражданин, еще воспринимается как фигура нелепая и
отвратительная (Hor. Epod., 4, 7-10): [с.161]

Ты
видишь, идя улицей священною,

         Одетый в тогу длинную,

Как
сторонятся все тебя прохожие,

         Полны негодования?

(Пер.
Ф. А. Петровского)

За
славой гнаться неразумно, почести подчас уже более престижны, чем реально
ценностны. Но, говорит Гораций (Hor. Sat., I, 6, 23-24),

Все-таки
слава влечет сияньем своей колесницы

Низкого
рода людей, как и знатных.

(Пер.
Ф. А. Петровского)

Престижная
стилизация здесь потому и смешна, что она представляет собой отклонение от
нормы, но отклонение не страшное, ибо норма еще незыблема. Поэтому староримские
ценности могут восприниматься Горацием как нечто от него отдельное и даже
чуждое – “но меня только плющ, мудрых отличие, к вышним близит”, – и
поэтому они же могут составить почву для высших созданий его гражданской
лирики, исполненных гордости за Рим и его традиции и искреннего поэтического
одушевления.

Через
сто лет перед нами предстает та же система аксиологических и престижных
представлений, но соотношение ее компонентов изменилось в корне. В
“Диалоге об ораторах” Тацита, рассказывающем о событиях 70-х гг. I
в., самая яркая фигура – преуспевающий оратор Марк Апр. Речи, произносимые им в
ходе описанной Тацитом беседы, представляют собой восхваление ораторского
искусства. В нем для римлян всегда соединялись честолюбие индивида со служением
общественному целому. Но если в начале прослеживаемого нами процесса последний
из этих элементов отчетливо преобладал, то теперь смысл ораторской деятельности
сводится почти исключительно к удовлетворению престижных амбиций. Общественная
ценность и здесь уступает место престижности. “Истинный оратор, – писал
Цицерон, -… своим влиянием и мудростью не только себе снискивает почет, но и
множеству граждан, да и всему государству в целом приносит счастье и благополучие”
(Cic. De orat., I, 8, 34; пер. Ф. А. Петровского).

Для
Апра и его современников значение красноречия совсем в другом: “А
множество ожидающих твоего выхода [с.162] и
затем сопровождающих тебя именитых граждан! А какое великолепное зрелище в
общественном месте! Какое уважение в судьях!.. Больше того! Существует ли
другое искусство, известность которого, равно как и расточаемые ему похвалы
могут быть сопоставлены со славой ораторов? Больше того! Не знамениты ли они в
городе и не только среди торговых и занятых другими делами людей, но и среди
юношей и даже подростков, наделенных хотя бы некоторыми способностями и
рассчитывающими на свои силы? А чьи имена прежде всего сообщают своим детям
родители?” (Tac. Dial., 6, 4; 7, 2-3; пер. А. С. Бобовича).

В
полном соответствии с внутренним смыслом подобной престижности на первый план и
здесь выходит эстетическая сторона. По сравнению с древними мастерами
красноречия, продолжает Апр, “поколение наших ораторов отличается речью,
несравненно более красивой и изощренной” (20, 6). В практической жизни эта
эстетика изощренности все так же превращалась в эстетику роскоши, извращенного
гедонизма, наглой грубости и одновременно художественности, неотделимой от
алчности. Престижность ораторского искусства, как его понимал Апр, была лишь
частным выражением престижности всего этого комплекса. Не забудем, что Апр, по
замыслу Тацита, представляет знаменитых доносчиков Неронова и Флавианского
времени (т.е. все того же Регула и его коллег!), в связи с красноречием которых
Квинтилиан сказал (II, 5, 11): “Мы с восхищением признаем подлинно изящным
лишь то, что так или иначе извращено, восторгаемся как особо изысканным всем
более или менее ненормальным точно так же, как для некоторых людей тело
причудливое и страшное привлекательнее, чем сохранившее обычный вид”.

Перед
нами, таким образом, вариант все того же cultus, все той же престижности II. Но
место ее в жизни стало ныне совсем иным. В эпоху Варрона, Горация, Овидия она
не только сосуществовала с престижностью I, но роль нормы, которую эта
престижность I сохраняла, заставляла воспринимать cultus как аномалию, которую
надлежало либо осудить, либо примирить с римской гражданской традицией. Апр над
этой традицией потешается открыто и весело, талантливо и остроумно, и люди, с
ним спорящие, не могут ему противопоставить [с.163]
ничего столь же убедительного. Не могут потому, что Апр слышал и выражал
реальные жизненные процессы, состоявшие в вытеснении престижности I
престижностью II. “Признаюсь [вам откровенно, – говорит Апр, – что при чтении
одних древних ораторов я едва подавляю смех, а при чтении других – сон”
(гл. 21).

За
отрицательным отношением Апра к старому красноречию стоит целая эстетическая
система. Прекрасное для него – это пышность, блеск, изобилие, расцвет,
наслаждение, вообще преизбыток жизни (гл. 22). Ораторское искусство конца
республики плохо тем, что ему “не хватает дарования и сил” (гл. 21),
что в нем мы “не ощущаем блеск и возвышенность современного
красноречия” (там же), овладевшего более красивой и изящной манерой выражаться,
не став от этого менее действенным и убедительным: “ведь не сочтешь же ты
современные храмы менее прочными, потому что они возводятся не из беспорядочных
глыб и кирпича грубой выделки, а сияют мрамором и горят золотом?” (гл.
20). Критерий красоты – сила, здоровье и напор жизни: “как и человеческое
тело, прекрасна только та речь, в которой не выпирают жилы и не пересчитываются
все кости, в которой равномерно текущая и здоровая кровь заполняет собой члены
и приливает к мышцам” (гл. 21). Таков же критерий и человеческой ценности
в целом: “Я хочу, чтобы человек был смел, полнокровен, бодр” (гл.
23).

Не
только на уровне ценности, но и на уровне престижности старинное и исконно
римское становилось все менее живым, все более напыщенным, а норма, в нем воплощенная
и официально по-прежнему признаваемая, – все более абстрактной и назидательной.
“Диалог об ораторах” – надежный источник. Тацит писал его,
одновременно работая над “Историей”, где главное состояло в том,
чтобы показать, к каким трагическим последствиям приводит уход из жизни именно
старинной и исконно римской системы ценностей, норм и предпочтений. Тацит
отнюдь не был в восторге от торжества Апра, и если он не скрыл талант, силу и
энергию, заложенные в его аргументах, если дал ощутить за ними живое движение
жизни, значит, это торжество было очевидным и непреложным. Его
друзья-противники, другие участники диалога тем не менее находят
контр-аргументы, пусть не столь сильные и яркие, но за которыми тоже стояли [с.164] определенные процессы действительности. За
истекшие столетие или полтора чаша весов явно склонилась от престижности I к
престижности II, но спор между ними продолжался. В написанных чуть позже
сатирах Ювенала он уже не слышен, его нет, – есть только престижность II,
которая становится универсальной стихией существования, единственной и потому
невыносимой.

Цицерон,
как мы помним, писал, что тяга к престижности, основанной на пышности,
изысканности и изобилии, может толкнуть человека к нарушению справедливости и
закона. Для Ювенала эта возможность уже полностью реализована, все другие
варианты исключены, и cultus неотделим от преступления (Tuv. Sat., I, 73-76):

Хочешь
ты кем-то прослыть?Так осмелься на то, что достойно

Малых
Гиар да тюрьмы: восхваляется честность, но зябнет;

Лишь
преступлением себе наживают сады да палаты,

Яства
и старый прибор серебра, и кубки с козлами.

(Пер.
Ф. А. Петровского)

Но
без того, что Ювенал понимал под честностью, т.е. без набора нормативных
полисных староримских добродетелей, античность была немыслима, ибо стояла на
полисе и была неотделима от него. На протяжении предшествующей истории римской
civitas, как бы ни заменялись эти добродетели своими престижными эрзацами, в
них сохранялся некоторый осадок реальной ценности. Поэтому их деградация до
уровня престижности долгое время могла еще восприниматься как не страшная, а
скорее комичная. “Сатирикон” Петрония и эпиграммы Марциала рассчитаны
на то, чтобы вызвать смех. Даже еще “Диалог об ораторах” –
единственное произведение сурового, мрачного и патетического Тацита, которое
отливает весельем и юмором.

Хотя
Ювенал был современником Марциала и Тацита, он отражает стадиально иную,
финальную, фазу эволюции римских ценностей. Римская civitas себя исчерпала, и
почвы для них не оставалось. Общество еще принадлежало античной стадии
европейской истории, ничего нового на ее месте не возникло и, соответственно,
“честность”, даже ставшую бледной престижной тенью, все равно
полагалось чтить, чисто внешне, бессмысленно лицемерно, но чтить. Сатиры
Ювенала переполнены мрачными [с.165] личностями,
проповедующими суровость, заветы предков, верность долгу и староримские
традиции. Мысль поэта, однако, состоит не только в том, что все это сплошное
лицемерие, а в том, что общество отказывается считаться с ними не только в виде
ценности, но даже и в виде всерьез импонирующей престижной нормы.

Реальным
стимулом поведения остается одна лишь престижность II – престижность темными
путями добытого богатства, высоких должностей, приобретенных преступлением,
художественных сокровищ, демонстрируемых ради их рыночной стоимости. Все уголки
Рима переполнены tristibus obscoenis – ‘сурово-скорбными распутниками’ (II,
8-9), все они “себя выдают за Нуриев, сами ж вакханты” (II, 3), но
лицемерие их уже не в силах кого-либо обмануть, нелепо, и путь к успеху открывается
не благодаря их стилизациям, а только благодаря искательству (сатиры III, V),
пресмыкательству (IV), распутству (VI), издевке над традицией (VIII):
“лицам доверия нет”.

Полис-civitas
не мог существовать без своей системы ценностей, и если она не только в ее
первоначальном виде, но и пройдя через престижный уровень, распалась, то
распадался и основанный на ней античный уклад жизни. Первая треть II в. – время
утверждения бюрократически-правового космополитического государства, в котором
растворились полисы, и время оформления христианского канона18
,
ставившего на место многоликих civitas единую Civitas Dei. Urgent imperii fatis, – писал в
эти годы Тацит (Tac. Germ., 33, 7): “Неминучие сгущаются над империей
беды”19
.

Рассмотрение
прослеженного выше процесса в связи с понятием престижности приводит по крайней
мере [с.166] к двум выводам, дополняющим
обычное о нем представление.

Во-первых,
необходимо учитывать, что роль престижности существенно повышается лишь при
определенных общественно-исторических условиях. В их число входит прежде всего
усиление вертикальной социальной подвижности. Именно этот процесс был
характерен для Рима рассматриваемой эпохи. В гражданских войнах и репрессиях
первых императоров исчезли патрицианские семьи, воплощавшие преемственность
римской общественной и культурной традиции. К середине I в. “уже
оставалось немного родов, названных Ромулом старшими, и тех, которые Луций Брут
назвал младшими; угасли даже роды, причисленные к патрицианским диктатором
Цезарем по закону Кассия и принцепсом Августом по закону Сения” (Tac.
Ann., XI, 28, 1, пер. А. С. Бобовича). В сенате Флавиев оставалась лишь одна
патрицианская семья республиканского происхождения20
.

Судьба
эта постигла не только патрициев. Ее полностью разделили древние плебейские
роды, вошедшие в состав римского нобилитета в III-II вв. до н.э., – Аннии,
Виниции, Габинии, Домиции, Кальпурнии Пизоны, Лицинии, Лутации и многие другие21
. Место их занимали не только, а с течением времени
и не столько люди из социальных низов города Рима, сколько провинциалы – и из
римских колонистов, и все чаще из местных племен, а также люди, совсем уж
неизвестно откуда взявшиеся, вроде консулярия Курция Руфа, о котором император
Тиберий говорил, что он “родился от самого себя” (Tac. Ann., XI, 21,
2), или вроде всесильного временщика при Веспасиане Эприя Марцелла, или столь
же всесильного при Домициане Криспина, происходившего, если верить Ювеналу (IV,
23-25), из египетских нищих.

Еще
большим был приток отпущенников, причем здесь речь шла уже не только и даже не
столько о высших слоях, сколько о неприметном и коренном изменении всего
состава римского населения. Хотя известный, старый, но до сих пор никем не
опровергнутый вывод Т. Франка о том, что “90% постоянных жителей Рима
составляли люди рабского происхождения”, относится в основном ко II в.22
, положение, им обнаруженное, складывалось
исподволь, и в I в. до н.э., а тем более в I в. н.э. оно должно было
вырисовываться совершенно ясно.

[с.167] Новые люди проникали и утверждались всюду, и
где бы они ни появлялись, они никогда не стремились утвердить свои,
принципиально новые ценности и формы жизни, а наоборот – стремились войти в
римскую традицию, усвоить себе ее черты, стать – а для начала прослыть и
выглядеть – настоящим римлянином старой складки. Так, на прекрасном могильном
рельефе, украшающем зал римской скульптуры в берлинском Пергамоне, отпущенник
Аледий (конец I в. до н.э.) увековечил себя и свою жену в тогах, скрывающих
руки, т.е. в самом архаичном чине, характерном для старинной римской
аристократии23
. Престижность представляет собой
классическую форму первоначального освоения новыми общественными силами старых
социокультурных ценностей.

В
описанной исторической ситуации престижность выступала прежде всего в виде
престижности I. Нельзя не учитывать, однако, что и престижность II,
представляющая собой стадиально более позднее и принципиально противоположное
явление, изначально создавалась своеобразными отступниками той же традиционной
элиты – первым Апицием24
, Луцием Лицинием Лукуллом25
, [с.168]
другом-врагом Цицерона Квинтом Гортензием, Корнелием Долабеллой, его зятем и
столь многими другими. В нуворишской престижности II долго еще не мог не
ощущаться тот же привкус подражания старым, аристократически-бесшабашно
снобистским образцам. В этих условиях все новые социокультурные слои и группы,
в какой бы форме они ни приобщались к римской традиции, включались в нее с
постоянной оглядкой на эталон и образец для подражания, т.е. несли в себе
элемент престижной стилизации, которая становилась подлинно универсальной
атмосферой жизни.

Вне
учета этой всепроникающей стихии неточными и обедненными предстают самые разные
явления позднереспубликанской и тем более раннеимператорской эпохи,
составляющие ее плоть и ее колорит: и демонстративный, всегда несколько
театральный и подражательный героизм стоической оппозиции принцепсам26
, и вся вереница лиц и образов, которые воплощали
эту эпоху, – разбогатевшие отпущенники и герои сатир Горация, владельцы
изящных, стилизованных помпейских особняков и адресаты Стациевых сильв, пестрое
население эпиграмм Марциала и преуспевавшие в Риме провинциалы, на которых так
горько жаловался Сенека, сам бывший одним из них (Sen. Cons, ad Helv., 6).

Второй
вывод из анализа категории престижности и ее роли в истории Рима состоит в
следующем. Как отмечалось в начале настоящих заметок, собственно и исконно
римские ценности были неотделимы от общественного признания и воздаяния.
Главная среди них, как бы вбиравшая в себя все остальное, обозначалась словом
honos – почет, слава, награда, почесть, хвала. Подлинной ценностью могло быть
лишь то, что получило санкцию общественного мнения – iudiciis hominum
comprobatum (Cic. De Or., II (85), 347). Альтернативное по отношению к
общественно-политическому понятию honos понятие honestum – ‘честное’ – было
отвлеченно-философским и интроспективным: “Honestum… etiam si
nobilitatum non sit, tamen honestum est, quodque vere dicimus, etiam si a nullo
laudetur, natura esse laudabile” (Cic. Off., 1. 4) (“Честное…. даже
если никак его не облагораживать, тем не менее остается честным, и если мы
высказали нечто истинное, оно по природе своей достойно похвалы, хотя бы ни
один человек такой похвалы не произнес”)27
.
Понятие “честного” [с.169] играло
важную роль у Цицерона и в традиции римского стоицизма, но по своим истокам
было чисто греческим28
. Распространение его в Риме
в эпоху ранней империи означало не углубление или развитие, а кризис и
исчерпание коренной староримской аксиологии, которая, пока она жила, всегда
была общественной по своей природе.

Общественно
же политический характер римской системы ценностей, с одной стороны, выражался
в том, что содержание ценностей определялось ответственностью перед обществом,
служением Риму, подвигами во имя его на гражданском и военном поприще, и оценка
человека была неотделима от оценки его как магистрата, оратора, воина29
. Но, с другой стороны, именно в силу такого своего
“экстравертного” характера ценность исчерпывалась своими внешними,
общественными проявлениями и никогда не могла стать внутренней,
интимно-духовной категорией. Элемент внешнего, существующего для других,
соответствия норме, элемент, другими словами, престижной стилизации, который
сначала сопутствовал римской системе ценностей, а потом исподволь разросся и
заменил ее, абсолютизировал и вульгаризировал ее внешний, не знающий
интроспекции и самоуглубленности общественный характер. Престижность по самому
смыслу своему всегда обращена вовне, ждет чужой оценки и потому обратно
пропорциональна индивидуально-духовному содержанию культуры. Становление
интроспективного, обостренно личного сознания, со своим чувством индивидуальной
нравственной ответственности, своим переживанием интимных радостей и горестей,
было возможно лишь при преодолении этого деградированного полисного наследия,
этой растворенности во внешнем, нивелированном, престижном.

Список литературы

1.
См.: Malcovati H. Oratorum romanorum fragmenta. 2e
ed. Torino, 1955, p. 10. Здесь и далее, если фамилия переводчика не указана,
перевод выполнен автором статьи.

2.
См.: Bruns I. Die Persönlichkeit in der
Geschichtsschreibung der Alten. Berlin, 1898, S. 7-8; Stuart D. R. Epochs of
Greek and Roman biography. Berkeley (Cal.), 1928, p. 206; Кнабе Г. С.
Римская биография и “Жизнеописание Агриколы” Тацита. – Вестник
древней истории, 1980, № 4, с. 57.

3.
Было высказано сомнение в том, что в данной оде нашли себе
отражение ценностные виды общественного поведения, реально и объективно
существовавшие в Риме (см.: Аверинцев С. С. Риторика как подход к обобщению действительности.
– Поэтика древнегреческой литературы. М., 1981, с. 25 и сл.). Причина таких
сомнений состоит в том, что подобные перечни обнаруживаются в античной
литературе неоднократно (С. С. Аверинцев приводит аналогично построенный
стихотворный фрагмент, приписываемый греческому софисту Критию, и текст из
Carmina moralia Григория Назианзина), следовательно, они ориентированы на
вневременной риторический штамп, не отражают жизнь своего времени и не могут
быть историческими источниками: “Жизнь от века к веку менялась, но состав
перечней не менялся, ибо перечни по самой своей сути были ориентированы на
неизменное; в них не больше примет времени, чем в таблице логических
категорий” (Аверинцев С. С. Указ. соч., с. 27). Далее автор пишет о том,
что “приметы времени неизбежно проступают и в риторических перечнях”,
полагаться на них, однако, не следует, ибо “приметы времени очень
интересны нам”, но “автор такого интереса не разделяет и на него не
рассчитывает” (там же).

Согласиться
с этим рассуждением нельзя по следующим причинам. 1) Принадлежность такого рода
перечней к общему риторическому топосу определяет построение относящихся сюда
стихотворений, но не их жизненное содержание. Разве “увлекать ближних
худым дерзновением” у Крития не порождено атмосферой 410-х – 400-х гг. в
Афинах и разве был бы такой пункт перечня уместен в Византии или
раннеимператорском Риме? Стремление к магистратской карьере не фигурирует ни в
одном из перечней, кроме как у Горация. Разве это не характеризует римскую
действительность I в. до н.э. в ее отличии от действительности греческой или
византийской? 2) Из семи распространенных увлечений, перечисляемых Горацием, с
перечнем Крития совпадает одно, с перечнем Григория – два. Не значит ли это,
что остальные пять (цирковой возница, честолюбец-магистрат, свободный
крестьянин, ленивец томный, охотник) – черты римской жизни, а не греко-римской
риторики? 3) В такого рода произведениях автор, следуя риторическому топосу, в
конце противопоставляет перечисленным увлечениям свою позицию. И эта позиция
(“иметь добрую славу” – у Крития, “стяжать Христа” – у
Григория, “стать выше толпы и сопричислиться к лирным певцам” – у
Горация) полностью принадлежит системе ценностей данной эпохи и данного круга и
характеризует их в их историческом своеобразии. 4) Тот факт, что античные
авторы стремились держаться заданной риторической схемы и не были
заинтересованы в том, чтобы вводить в свои произведения эмпирические
“приметы времени”, делает упоминания об этих приметах, когда они
все-таки появляются, особенно показательными. Писатель может искажать
действительность там, где он делает это намеренно, в сфере мысли, идеологии,
освещения и организации фактов; там, где он упоминает детали, представляющиеся
ему абсолютно естественными и несущественными, он не задерживает на них
внимание и потому передает их во всей их жизненной точности. Образ Веспасиана В
“Истории” Тацита – чистейший риторический штамп идеального
полководца.

Martin R. H. Tacitus and his
predecessors. – Tacitus. Ed. T. A. Dorey. London, 1969, p. 125; Wellesley
K. Tacitus as a military historian. – Ibidem, p. 88) как в общей характеристике
(II, 5, 1), так и при описании первых его действий после провозглашения
императором (II, 82). Он отражает поэтому литературную традицию гораздо больше,
чем жизнь. Но когда среди этих его действий Тацит мимоходом упоминает, что в
некоторых, наиболее зажиточных городах Сирии он поручил специальным мастерским
изготовлять для него оружие, причем не создавал новых мастерских, а
“оживил” деятельность уже существовавших (destinantur validae
civitates exercendis armorum officinis), то это не часть штампа, а черта
исторической реальности, тем более точная, что Тацит не придает ей никакого
значения и потому не имеет мотивов для ее искажения.

4.
“А из земледельцев выходят самые верные люди и самые
стойкие солдаты. И доход этот самый чистый, самый верный и вовсе не вызывает
зависти” (Катон. Земледелие, пред. 3). “Единственный чистый и
благородный способ увеличить свое состояние – сельское хозяйство”
(Колумелла. О сельском хозяйстве, I, 4). См.: Штаерман Е. М. Древний Рим.
Проблемы экономического развития. М., 1978, с. 49-78.

5.
См.: Ruch M. L’Hortensius de Cicéron.
Histoire et reconstitution. Paris, 1958; Michel A. Les rapports de la
rhétorique et de la philosophie dans l’oeuvre de Cicéron. Paris,
1960, p. 4; Büchner K. Studien zur römischen Literatur. Bd. II. Cicero.
Wiesbaden, 1962; Кнабе Г. С. К биографии Тацита. – Вестник древней истории,
1978, № 2, с. 123 и сл.

6.
См.: Barwick K. Der Dialogus de Oratoribus des Tacitus.
Berlin, 1954; Чистякова Н. А. [Послесловие]. – О возвышенном. М.-Л., 1966.

7.
Bardon H. La littérature
latine inconnue, v. II. L’époque impériale. Paris,: 1956, p.
154-160.

8.
Harris W. V. War and imperialism in
Republican Rome 327-70 B. C. Oxford, 1979, chap. 1.

9.
Водопровод Старый Анио (окончен в 272 г. до н.э.) был
построен на средства, полученные М’ Курием Дентатом в результате разгрома
Пирра; Марциев водопровод – в 144 г. до н.э. на средства, полученные после
разрушения Коринфа. На добычу от галльской кампании Цезарь начал в 54 г. до
н.э. реконструкцию Эмилиевой и Семпрониевой (впоследствии Юльевой) базилик –
главных общественных сооружений римского форума. Колонна Дуилия прославляла
полководца, создавшего в ходе I Пунической войны римской флот и одержавшего
морскую победу над карфагенянами, как колонна Траяна – принцепса, победившего
даков. Таковы же характер и происхождение всех триумфальных арок, украшавших
римский форум.

10.
Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 29, с. 90.

11.
Доказательством сказанного служит, в частности, смысловая
эволюция термина rei familiari Caesaris praepositus, который все явственнее
означал отпущенника императора, управлявшего его личным имением, т.е. прежде
всего землей, домашним инвентарем, в отличие от прокуратора, ведавшего фиском,
т.е. денежными поступлениями (Tac. Ann., XII, 60, 4; XIII, 1, 2). См.: Hirschfeld O. Die kaiserlichen
Verwaltungsbeamten bis auf Diocletian. 2. Aufl. Berlin, 1905, S. 25; Pflaum
H.-G. Essai sur les procurateurs équestres sous le Haut-Empire Romain.
Paris, 1950, p. 5; Brunt P. A. Procuratorial jurisdiction. – Latomus, v. 25,
1966, N 3, p. 461.

12.
См.: Кошеленпо Г. А. Полис и город. – Вестник древней
истории, 1980, № 1.

13.
Коллекционирование статуй было, по-видимому, распространено
(ср. Plin. Epp., VIII, 18, 11). О коллекционировании, однако, собственных
статуй, столь характерном для Регула, других упоминаний в римской литературе,
кажется, нет. См.:
Sherwin-White A. N. The Letters of Pliny. A Historical and Social Commentary.
Oxford, 1966, ad. loc.

14.
Ср.: Winterbottom M. Quintilian and the “vir
bonus”. – Journal of Roman Studies, 1964 (далее: JRS).

15.
Плиний Младший строил свою купальню так, чтобы, плавая в
горячей воде, он мог видеть холодное море – идея, в точности повторяющая
описанную нами выше идею орнитонов Лукулла (Plin. Epp., II, 12, 11); купальня
императорского отпущенника Клавдия Этруска закрывалась стеклянной крышей,
которая была “фигурами испещрена, рисунками переливалась” (Stat.
Silv., I, 5, 42-43); Сенека описывает купальни “простых граждан”, где
“стены блистали драгоценностями”, а вода текла из серебряных кранов;
такие краны обозначались греческим словом “эпитонион” и были,
следовательно, заимствованы вместе с другими видами комфорта с эллинистического
Востока (Sen. Ad Lucil., 86, 6-7).

16.
См.: Кнабе Г. С. Понимание культуры в древнем Риме и ранний
Тацит. – История философии и вопросы культуры. М., 1975, с. 98 и сл.

17.
См.: Cizek E. Néron. Paris, 1982.

18.
Это положение может, по-видимому, сейчас считаться
общепризнанным. См.: Свенцицкая И. С. Тайные писания первых христиан. М., 1980,
с. 19 и сл., 48 и сл., 58 и сл.; она же. От общины к церкви. М., 1985, с. 62 и
сл.; Козаржевский А. Ч. Источниковедческие проблемы реннехристианской
литературы М., 1985, с. 45-96; Barnikol E. Das Leben Jesu der Heilgeschichte.
Halle, 1958. В последней работе вводится понятие synoptische Schwelle,
относимой автором к 100 г. н.э. и непосредственно следующим годам (с. 287 и
сл.).

19.
Толкованию этой фразы посвящена значительная литература. Она
отчасти суммирована в работе: Delpuech P. “Urgentibus imperii fatis”.
Tacite et la fin de l’Empire.
– Association Guillaume Budé. Actes dy IXe Congrès, t.
II. Paris, 1975. Предлагаемый перевод сделан в соответствии с
толкованием, содержащимся в данной статье. Иная точка зрения: Die Germania des Tacitus.
Erläutert von R. Much, 3. Aufl. Heidelberg, 1967, S. 399-400.

20.
Семья Корнелиев
(Garzetti A. Nerva. Roma, 1950, p. 15).

21.
Примечательно, что император Гальба, говоря о знатности
своего происхождения, не делал различия между Сульпициями-патрициями и
Лутациями-плебеями – между двумя родами, от которых он вел свою генеалогию (Tac. Hist., I, 15, 1).

22.
Frank T. Race mixture in the Roman
empire. – American Historical Review, v. XXI, 1915/16.

23.
Аледий был далеко не одинок. “Как показывает огромное
число памятников, требования, которые выходцы из низов предъявляли к своим
скульптурным портретам, очевидным образом продолжали те, что предъявляли к
своим изображениям богачи. Отпущенники, следовательно, стремились выглядеть так
же, как люди, отпустившие их на волю” (Schindler W. Römische Kaiser. Herrscherbild und Imperium. Leipzig,
1985, S. 16).

24.
Знаменитый “богач и мот Апиций” (Tac. Ann. IV. 1.
2), покончивший с собой при Тиберии (Mart., III, 22), лишь продолжал традицию
мотовства и гастрономического гедонизма, созданную его предком (или
однофамильцем?), жившим в эпоху Мария и Суллы (Athen., IV. 168). См. научный
аппарат к изданиям: Das Apicius-Kochbuch aus der römischen Kaiserzeit. Ins deutsche übersetzt und
bearbeitet von R. Gollmer. – Rostock, 1928 (репринт – 1985); Apicius. De re coquinaria. Traduction
et commentaire J. André. Paris. Belles-Lettres, 1974.

25.
Луций Лициний Лукулл (до 106-56 гг. до н.э.), чье богатство
и пиры вошли в поговорку, был, кроме того, коллекционером книг и произведений
искусства, автором исторического сочинения, написанного на греческом языке
(Plut. Luc., I).

26.
Эту сторону стоической оппозиции ясно видел и точно
характеризовал Корнелий Тацит. См.: Dorey T. A. Agricola and Germania. – Tacitus. Ed. T. A. Dorey.
London, 1960.

27.
Ср. Cic. De fin., II, 38; Sen. De vita beata, 4;
Tac. Hist., IV, 5, 2.

28. Утченко С. Л. Еще раз о римской системе
ценностей. – Вестник древней истории, 1974, № 4, с. 43.

29.
Утченко С. Л. Указ. соч., с. 43-44. В этой работе,
разделенной на две публикации (Вестник древней истории, 1972, № 4; 1974, № 4),
содержится во многом исчерпывающая характеристика общественно-политической
природы римской системы ценностей.