Мераб Константинович Мамардашвили
Проблема сознания и философское призвание
Своерассуждение, связанное с весьма сложной задачей – попыткой
соединить теорию сознания (для чего потребуется, естественно,
введение определенных постулатов) с моим отношением к философии, то
есть с тем, что я о ней думаю и что она для менязначит, я хотел бы
начать с замечания биографического характера.
Насколько ясебя помню, мои первые шаги в философии и влечение к
ней были обусловлены (как я теперь понимаю) не какими-то
эмпирическими причинами социального свойства и не проблемами
общества, в котором я родился, а скорее моим неосознанным желанием
воссоединиться с чем-то, что мне казалось частьюсамого себя, родным
мне, но почему-то утраченным и забытым. Или, если говорить
определеннее, как я сужу об этом сегодня – с неким общечеловеческим
началом культуры. Кстати, тут же хочу заметить, что дорогу к этому
воссоединению преграждал тогда (я не случайно выделяю это слово) и
существовавший язык философии; язык учебников и философского
образования, обратившись к которому я, конечно же, не могобрести то,
что бессознательно искал.
Иными словами,я смутно пытался прилепиться тогда к образу, о
котором писал еще Кант, — «гражданин мира», характеризуя этим свое
отношение к глубинной сущности европейской христианской культуры.
Сегодня мы хорошо знаем, чо означали эти слова«гражданин мира», или
«космополит», в конце 40-х годов. То есть вгоды моей молодости…
Значит — «гражданин мира». Для Канта это было одновременно и
указанием на одно из правил мышления. Как известно, у него мышление
сводится к трем правилам. Первое правило: мыслить самому; второе –
мыслить так, чтобы быть способным смотреть одновременно на мыслимое
или на свое дело глазами другого (это и означает быть «гражданином
мира»). И третье правило: мыслитьнепротиворечивым образом. То есть
мыслить так, чтобы не противоречить самому себе. Или можно сказать
иначе: чтобы мысль, находясь в движении, не разрушала бысама себя.
Следовательно,в том, как понимается мышление в европейской
традици, уже как бы изначально содержится сознание иного. Этим иным,
или другим миром может быть другой человек, друная точка зрения,
другая перспектива, вообще другой мир или другой космос.Все эти вещи
стоят в одном ряду и являются расшифровкой слова «иное». Иная
реальность!
Так вот, то,что я чувствовал, вообразил о себе, очевидно и было
сознанием этого иного, которое меня мучило и которое я хотел
расшифровать. Я тогда еще не знал, что языком, на котором
расшифровываются свидетельства сознания, являетсяфилософия. Я узнал
это позже и теперь, как мне кажется, знаю и могу этимподелиться.
Сознание — это прежде всего сознание иного. Но не в таком
смысле, чо мы сознаем другой предмет, а в том смысле, что человек
отстранен от привычного ему, обыденного мира, в которомон находится.
В этот момент человек смотрит на него как бы глазамидругого мира, и
он начинает казаться ему непривычным, не само собойразумеющимся. Как
белке, которая соскочила бы с известного колеса и со стороны бы
посмотрела на это колесо. Это и есть сознание как свидетельство. То
есть, я подчеркиваю, во-первых, что есть сознание и, во-вторых, что
термин «сознание» означает какую-то связь илисоотнесенность человека
с иной реальностью поверх или через голову окружающей реальности.
Назовем это условно обостренным чувством реальности. Оносвязано в то
же время с какой-то иномирной ностальгией.
Но, определив так сознание, я хочу далее сказать, что им
выделяется какая-то точка в мире и вплетенность ее в мировые
сцепления. Эта точка выделена, и тем самым она дифференциальна,
различительна. То есть сознание есть одновременно и различение.
Поскольку оно «появляется» только в горизонте допущения иного,
постольку и выделенная точка становится не необходимой, а лишь
возможной. Как одна из возможностей, котораяреализовалась.
Следовательно, проблема человеческой судьбы, человеческого
предназначения начинает выступать при этом для человека, в душу
которого запал осколок такого зеркала сознания, как задача нового
рождения в реальном мире, хотя он является своеобразным гостем мира
нереального, иного. Возможно ли такое рождение? Можно ли, не забыв
своего гражданства неизвестной родины, родиться вторично гражданином
уже этого мира? Можго ли существовать, будучи носителем той смутно
ощущаемой гармонии, которая сверкнула случайно в зеркальном осколке
сознания и превратила столь привычный до этого мир внечто условное и
не самор собой разумеющееся? И ктому же — существовать,не подозревая
о том, что указанная гармония (на что я хотел бы обратить особое
внимание) имеет свой режим жизни, в корне отличный от наших
ежедневных психологических состояний. Ибо он характеризуется не
только мгновенной координируемостью множества связейи элементов, но
и одновременно какой-то неведомой способностью удерживать эту
координацию во все разрушающем потоке времени. Ведь вобыденной жизни
мы можем лишь вспомнать о том, что в какие-то мгновениянаходился или
пребывали в них.
Но, как я ужесказал, человек, в отличие от всех остальных
извесных нам существ, обладает сознанием. А это значит,что он имеет
возможность переживать, испытывать как раз те вещи и ли состояния,
которые естественным образом, в качестве продукта, скажем,
какого-либо физиологического механизма, получить нельзя. Например,
нельзя иметь мысли, полученные простым продолжением отпущенных
человеку естественных психических сил, ибо это будут не его мысли.
Или иметь чувства в силу опять же лишь данных человеку естественных
психических способностей. В философии такого рода веши по традиции
называют обычно «чистыми» («чистоесознание», «чистая мысль», «чистая
любовь» и т. д.). Но не в смысле продуктаабстракции или обобщающего
понятия, а в смысле, хотя и естественным образом для человека
невозможного, но тем не менее случающегося с ним в каких-то особых
состояниях. Какие же это состояния? Состояния,которые сопряжены или
совмещены в человеке с символами. То есть они возможны у человека,
попадающих в поле их силовых линий. Одним из таких символов
(первичным для философии) является «смерть».Н апервый взгляд, этот
символ прост хотя бы по той причине, что мы можем, как я сказал,
увидеть иную реальность, гражданами которой мы себя осознали, будучи
готовы при этом расстаться с самими собой как не необходимыми, не
абсолютными и т. д. Но это на первый взгляд, поскольку в
действительности расстаться с собой оказывается оченьтрдно. И в то
же время, если мы не готовы при расшифровке или освоении символа
смерти расстаться с собой, то не увидим иное. Так как же тогда в
принципе представить смерть? Очевидно, это не просто случайность,
подстерегающая жизнь, которая столь неудачно расшифрована
экзистенциалистами как личная смерть. Это довольно неудачная
расшифровка, затемняющая, как мне кажется, смысл того, о чем здесь
говорится. Потому что та смерть, о которой говорится в символе, не
лично, скажем моя, а лично она моя потому, что она в единственном
числе. Не бывае много смертей, так же как сознание есть нечто,
сущетвующее в единственном числе. Есть только одно сознание, как и
одна смерть. И поэтому, замыкая то, что я говорюсейчас, с тем, что
было сказано перед этим, я могу, видимо, сказать, чтонаше движение в
сторону подозреваемой иной реальности есть не что иное, как просто
приближение к известной платоновской метафоре «пещеры». Перед нами
действительно «тени», не имеющие существования, а то, что
подозревается как иной мир, иная реальность, и естьта реальность, в
которую мы можем попасть лишь через свидетельскоесознание, с помощью
которого мы могли отстраниться от мира и отстранить его. Как
известно, такая операция проделывалась в XX в. и чисто литературными
средствами. Но литература ведь тоже средство духовнойжизни человека,
как и философия. И в этом смысле внутри нее также возможен духовный
философский акт, а не только специфически литературный. Например,
поэт Даниил Хармс спрашивал, что это за существатакие, у которых к
конечностям, то есть к ногам, привязаны какие-то «крючки», и они
этими крючками становятся на лед. Фактически поэтвыявляет здесь то,
что параллельно с Хармсом называлось в европейской традиции
феноменом. Традиции, о которой Хармс, разумеется, не знал, просто
сама проблематика тогда была конгениальна состоянию культур. И
русской, и европейской.
То есть чтомы в действительности видим? Мы видим крючки и
дощечки, но не знаем, что это коньки или лыжи. Ииногда знание того,
что мы видим, несомненно, мешает нам видеть видимое.
* * *
Итак, мы видим следующую фундаментальную для построения
философского аппарата вещь. А именно, что сознание – это
выделенность, различенность. Так вот эта различенностьимеет еще один
весьма важный смысл с точки зрения сознания каксвидетельства. В этом
свидетельском сознании содержится, во-первых, что-то, что я сознаю
или думаю или чувствую. И, во-вторых: я думаю, что я думаю. Или: я
чувствую, что я чувствую. Ну, скажем, я чувствую, что ялюблю. Но это
в принципе может не совпадать с тем, что ядействительно люблю. Одно
дело «я люблю» и совсем другое «я чувствую, что люблю». Или – «я
мыслю», и «мыслю, что я мыслю». Эти вещи принципиально различны, и
никакое преобразование, никакое дпущение, никакое рассуждение не
могут устранить этого различия. Эта испытываемая нами подчас
сложность душевной жизни очевидна независимо от того,сумеем ли мы в
ней разобраться, пытаться понять себя и других.
Тем самым мы незаметно подошли фактически к знаменитой
философской проблеме, весьма роковой, о которой было сказано, как
известно, очень много и всегда с суровыми оценками, – проблема так
называемой непознаваемой «вещи в себе». Междутем для Канта (как мы
можем теперь судить) понятие «вещи в себе» и было связано с той
простой, в сущности, философской дилеммой, вырастало из неминуемого
допущения вот того дифференциала («мыслю, что ямыслю», «думаю, чтоя
думаю»), о котором я только что говорил. Так что здесь существует
неизбежное различие.
В самом деле, когда мы сталкиваемся, например, с феноменом
любви, то так или иначе допускаем, что ее внешнеевыражение (то, как
она реализуется, высказывается, проявляется в тех илииных поступках)
может порой не иметь ничего общего с действительным положением дела.
И, следовательно, по явлениям нельзя судить о том, что является.
Поэтому отвлеченная духовная мудрость и гласит — оназафиксирована не
только в философии, но и в религии, — что лишь тот может судить по
поступкам, кто видит наши сердца до дна. То есть, длякого нет ничего
скрытого, как для Бога. Я имею ввиду известную метафору Бога как
судьи. В каком смысле? А в том смысле, что лишь для негонет различия
между явлением и вещью в себе: что это не обычное человеческое
существо, способное соверщать подмену действительного чувства или
действительной мысли своим эмпирическим чувством илисвоей мыслью. То
есть существо, которое не хочет расставаться спривычной ему жизнью,
подставляя в этом случае под действительную мысль или действительные
чувства массу подменных образований. Существуют целыеслои, в которых
начинает в результате жить тот или иной мысленный предмет только
потому, что человек не хочет расстаться с самимсобой. С самим себе
любезным. Это, так сказать, удобные ему истины,удобные ему чувства,
продолжающие его выживаемость или приспособление в условиях
окружающей среды, положения и т. д.
Из этойпринципиальной вещи и вырастает очень сложная техника
философского анализа. Собственно сам язык философиивырастает вот из
того, что я только что описал. Но для того чтобы нам согласиться с
этим и понять (и мне, и вам) суть дела, нужносделать еще один шаг.
Для этого я поставлю ту проблему, кторую сформулировал в терминах
«явления» и «вещь в себе», несколько иначе, поверну ее для
наглядности другой стороной. В свое время Владимир Лефевр придумал
для своих задач (он занимался рефлексивными играми) очень хороший
пластичный образ, которым я воспользуюсь.
Представьтесебе домино, но не обычное, а с цифрами, написанными
на обеих сторонах фишек. Причем на одной (скажем, видимой нам
стороне) — одни цифры, а на другой, невидимой намстороне, но видимой
другому существу, которое и двигает фишки домино, — другие цифры. Оно
двигает их по законам арифметики и сообразно своим описаниям.
Например, там написано на одной фишке — один, на другой — два, и оно
хочет получить три и соответственно складывает их. Но на нашей
стороне пришли в движение совсем другие цифры. И совсем в другом
порядке и последовательности — для нас непостижимой.Не видя лицевой
стороны фишек, мы в принципе не можем увидеть никакого
умопостигаемого порядка движения цифр на нашей стороне. На нашем
экране. Сравните эту проблему с принципиальной возможности
фундаментального различия между «вещью в себе» (я специально взял
этот известный термин, хотя, как вы теперь понимаете, его можно
заменить другим – он не обязателен) и тем, как вещь является.
Закрепим это различие.
Ну, ясно ведь,что человек, который действительно любит, может
вести себя совсем не так, как ведут себя любящие.Например, поведение
Данте, любящего Беатриче, не имело ничего общего с поведением
любящих. И судить по тому, как он себя вел, о его любви невозможно.
На своем отвлеченном языке (а у Данте весьма отвлеченный духовный
язык) он говорил: все внешнее ничто. То есть все только внутри, а
вовне ничто. Как бы я не поступил, это не похоже на то, что я
чувствую. И ничего общего с этим может не иметь. Он ведь в принципе
не хотел на Беатриче жениться. Именно потому, чтоон любил ее, она
должна была оставаться женщиной, с которой не выполняются обычные
акты супружеской жизни. В том числе и потому, что он боялся за нее.
Или, скажем, известное целомудрие Христа, который явно незнал женщин
еще и потому, что он слишком высоко ценил, высоко ставил чувство
человеческой любви как таковой и считал его опасным длятех, кто мог
оказаться реальным эмпирическим объектом этой любви. В любви Христа
могла сгореть любая подруга. Это одна из причин – я ведь говорю о
символах, расшифровываю символы – нашего обращения к философии в
случае разговора о том, о чем на другом языке мы не смогли бы
разговаривать, не запутываясь в бесконечныхпротиворечиях.
Так вот,возвращаясь к тому, о чем я говорил. Значит, мы снова
имеем ситуацию, когда перед нами нечто, скажем, тасторона экрана, к
которой мы не можем перейти никаким продолжением наших операций на
этой стороне экрана. То есть продолжением наших логических сил. Сил
нашего мышления. И отсюда, введя все это, я сделаю такой вывод, что
есть, следовательно, вещи, знание которых или понимание которых для
нас совершенно непостижимо. Мы не можем представить, чтомы можем это
понять, но… при условии, если бы уже не понимали. Илиуже не знали,
поскольку это «уже» и есть возможность нашегосознания.
Итак, я ввелпрблему вещи и явления вещи, внутреннего внешнего,
в рамки проблемы эмпирии и теории, или мысли теории. Есть какая-то
мысль, к которой мы не можем прийти продолжением обработки эмпирии;
которую мы не можем знать из опыта, как, например,невидимую для нас
сторону домино, поскольку это имеет отношение к сознанию.А последнее
фактически есть связность одного с другим. То есть связность с тем,
что мы не могли бы понять, если бы уже не понимали. В этом смысле
иметь сознание – значит иметь тавтологию: понимаем, потому что
понимаем. Сошлюсь на простой геометрический пример того, что в
принципе нельзя получить из опыта, с одной стороны, и с другой
стороны, что нельзя понять, если уже не понимал.
Допустим, унас есть понятие кривой или постоянного искривления.
Если мы имеем кривую, которая имеет постоянную кривизну или
постоянный коэффициент искривления, то доказуемо, выводимо из
имеющегося у нас знания, что такая кривая пересечет самое себя. Но
будет ли это пересечение кругом, из этого не выводимо. Если есть
круг, то мы увидим круг. Но получить его, ожидая, что кривая где-то
пересечется, невозможно. Поэтому, кстати говоря, одни философы (я
имею в виду прежде всего Платона) и прибегали в этомслучае к понятию
«идеи», а другие, как, например, Декарт, – к понятию «врожденной
идеи». Кант же называл такие вещи просто «чистыми созерцаниями»,
подчеркивая тем самым, что мы можем понять что-то в мире в терминах
причины только тогда, когда понятие причины у нас уже есть. Значит,
это всегда взаимоотношение с иным, к которому мы неможем непрерывным
образом перейти продолжением своих собственных сил.И вот это место
перехода, или место связности, и есть сознание, которое у нас есть
или нет. То есть сознание — это место. Втопологическом смысле этого
слова. Приведу еще один пример.
Представимсебе, что перед нами существа, говорящие на каком-то
языке. Я утверждаю, вслед за Гумбольдтом, вслед за Кантом, вслед за
многими другими философами и лингвистами, что, не зная, не имея
понятия языка, мы вообще не обнаружили бы действие механизма языка:
заметив что-то странное, в принципе никогда не могли бы понять, что
это такое. То есть от своей лицевой стороны доминоникогда не смогли
бы перейти к другой стороне, никогда бы не знали, что это- язык. Так
же как, не имея понятия о театре, никогда не смогли бы понять, что
происходит на сцене, наблюдая театральное действие, разыгрываемое
какими-то существами. Кстати, лет десять назад, развивая метафору
театра, я случайно обнаружил нечто близкое у великолепного
аргентинского испаноязычного писателя Хорхе Борхеса.В одном из его
рассказов говорится об арабском ученом, который сидит и переводит
трактат Аристотеля о поэтике: и ему нужно перевестислово «театр». А
рядом во дворе играют два мальчика, и в их игре проскальзывают
какие-то рудименты театральной игры. И он переводитстранным образом,
не понимая ни текста Аристотеля, ни того, что делают мальчики, –
почему? Потому что он уже не понимает. У него нет ещепонятия таетра.
И все — и ничего с этим не сделаешь.
Следовательно,язык, который мы могли бы понять, а мы понимаем,
потому что уже имеем язык, нуждается для этого понимания в каких-то
постулатах или аксиомах. Назову одну из таких аксиом:язык есть нечто
целостное. То есть я хочу сказать тем самым, что, вступив в ту
область, которую я назвал сознанием, мы еще имеем дело с такими
вещами, которые мы должны принять как возникающиесразу и целиком и
не поддающиеся складыванию по частям и впоследовательности. Ни один
язык нельзя получить по частям. Так он не возникал. А как он
возникал? Как возникает понятие квадрата или круга в нашей голове?
Философ может ответить, что здесь действует всесвязность сознания,
что это уже есть. И только если есть, то может быть понято. Значит,
это как бы некий свидетель и судья одновременно; некое всевидящее
существо, совмещенное с состоянием нашего сознания, когда даны эти
вещи. Сознание как свидетельство обо всех этих вещах илиоб иномирах.
Назовем их условно так. Ино-мирные — значит те,которые мы не можем
понять, если уже не понимаем. Или уже не имеем. А если имеем, то
имеем целиком. Попытаемся теперь связать все эти аспекты проблемы
философии как проблемы места человека в мире. Ведьраз мы говорим о
сознании, а сознание определили как место, тофилософию, конечно же,
должно интересовать место человека в мире как сознающего,
чувствующего и желающего существа. Его возможности. Воспользуюсь для
иллюстрации этого положения примером, к которому обращался в свое
время Эйнштейн.
А. Эйнштейнговорил, что наши знания, или наши представления о
мире, похожи в чем-то на представления того жука, который ползал бы
по поверхности замкнутой сферы, и она представлялась бы ему в виде
бесконечной сферы. То есть я ввожу фактически проблему размерности,
или измерений. В измерении жука, ползущего по некой поверхности,
последняя не есть нечто конечное или замкнутое, перед ним –
простирающаяся бесконечность. И она существует. Для наблюдателя есть
и жук, и поверхность — сфера. Обячно я пользуюсь другим примером,
более разработанным. Эйнштейн оставил этот образ идальше к нему не
возвращался, а более подробно и в других выражениях, независимо от
Эйнштейна, эту же поблему разрабатывал Пуанкаре, описывая особого
рода двумерные существа, живущие на плоскости, – я называю их
«существами Пуанкаре». Так вот, если допустить, что по какой-то
причине, неизвестной этим существам, воображаемая мера прохождения
ими пространственного и временного отрезка пути сокращается (скажем,
в случае измерения такого рода сокращения световыми лучами, как
считал Пуанкаре), то, двигаясь по конечной плоскости и никогда не
достигая конца, они считали бы эту плоскость, разумеется,бесконечной.
Итак, у нас есть мир этих существ и какой-то другой мир, в
котором они живут, но которого в принципе не видят и уменя возникает
тогда главный вопрос: откуда вообще могла появиться мысльо том, что
это есть? Если она уже не есть. Повторяю, мало того, что они сферу
считают бесконечной, я спрашиваю: откуда сама мысль отом, что что-то
универсальным образом сокращается (а не сфера бесконечна), могла
появиться? Ведь это фактически то же самое, как если бы я, не имея
возможности поворачивать голову ни влево, ни вправо, увидел бы
глубину и объем какой-то фигуры, которая появляется точечно в
горизонте моего взгляда. Легко сказать, что кто-топосмотрел затем на
это со стороны и увидел, что это так. Откуда эта мысль?
То есть, вводя сознание как место соотнесенности и связности
того, что мы не можем соотнести естественным образом, мытолько так и
можем определить сознание. Эта связность есть то, что можно увидеть
как бы только в некоем сдвиге.
Сделаю еще одиншаг, чтобы пояснить эту проблему, обрисовать ее
контуры, поскольку она практически неразрешима, хотя мы сталкиваемся
с ней довольно часто. Как, например, в случае с природой языка как
такового, которую я не анализировал, естественно, сточки зрения его
поисхождения, а просто максимально точно пытался описатьего феномен,
получая тем самым возможность понимания отдельных языковых явлений.
То же самое и в случае сознания. Короче говоря, я хочулишь поставить
проблему, как-то высветить ее, так как она мнекажется важной именно
в плане определения призвания философа и его, скажем так,
общественного статуса. То есть, что от него можно ждать и что
требовать. Введу сначала эту тему одной простой фразой.
По существу, изтого, что я говорил, из позиции сознания в
контексте иного мира, когда у философа появляется ощущение
принадлежности к некой неизвестной ему родине и онначинает сознавать
себя ее гражданином, вытекает, что общество едва лиотнесется к нему
благосклонно. Иными словами, проблема «общество ифилософ» отнюдь не
простая и требует прежде всего от общества признания своего