Молитвенная лирика ФИ Тютчева

Афанасьева Э.М.
В лондонском сборнике 1861 г. «Русская потаенная литература XIX столетия» под заглавием «Молитва» было помещено стихотворение:
«Не дай нам духу празднословья!»
И так от нынешнего дня
Ты в силу нашего условья
Молитв не требуй от меня.
Его автограф не известен, но исследователи рукописного наследия Ф.И. Тютчева связывают этот текст с его именем на том основании, что оно было помещено в альбоме 1820-х гг. вместе с другими его произведениями за подписью Ф.Т. [1]
Уже в конце жизни в 1872 (1873 (?)) [2] поэт обратился к переложению великопостного светильна, исполняемого на утрене в первые три дня Святой седмицы: «Чертог Твой вижду, Спасе мой, украшенный, и одежды не имам, да вниду вон: просвети одеяние души моея, Светодавче, и спаси мя». Приведем это переложение.
Чертог Твой, Спаситель, я вижу украшен,
Но одежд не имею, да вниду в него. [3]
Тютчев, лишив стихотворение просительной молитвенной части, акцентировал внимание на уверенности в необходимости духовного поступка и духовного подвига веры. «Не дай нам духу празднословья…» и «Чертог Твой, Спаситель, я вижу украшен…» – два полюса в авторской концепции молитвенного слова, между ними поиск духовной опоры в мироздании, пророческие предсказания и исповедальное переосмысление пережитого.
Молитвенная тема в лирике Ф.И. Тютчева входит в контекст поэтических размышлений о природе религиозного мировосприятия [4]. С одной стороны, сакральное слово воспринимается как абсолютная ценность, в частности в проповедническом призыве, обращенном ко всему человечеству: «Молитесь Богу, // В последний раз вы молитесь теперь» (1, 156). С другой стороны, отвергается ее сакральная идея: «И смысла нет в мольбе» (1, 172).
Оксюморонный способ осмысления темы не подвергается однозначной трактовке, но обращает к проблеме дискурсивной установки в разработке молитвенной ситуации. Можно обнаружить любопытную закономерность, характерную для поэтики Тютчева. Сомнения в отношении ключевых аспектов религиозного мировоззрения возникают только в субъективной сфере «моего» знания о мире, причем эти сомнения представлены как интимнейшие откровения исповедального плана. Эти откровения могут получать исторический аспект при оценке современного состояния общества, одержимого революционными идеями. Но когда религиозная проблематика проецируется в область «другого» сознания (при этом наличествует эстетическая дистанция между субъектом и объектом лирического действа, отстраненный взгляд на молитвенное событие), то она осознается как непоколебимая данность или неизбежная необходимость.
Сопоставим два типа контекстов реализации мотива молитвы. К первому отнесем интимную сферу чувств, «герметизирующую» представления о взаимоотношениях человека с Богом, когда молитва осознается как органичная форма самовыражения и мировосприятия. Ко второму – надличностные аспекты моральной, этической значимости, когда размышления о необходимости обращения к вере вообще и к молитве в частности обретают характер проповеди.
Герой Тютчева находится в постоянном колебании, размышляя о возможности приобщения к сакральному слову. Примером органичного восприятия молитвенного состояния является судьба тютчевских героинь, освященных молитвенным дыханием. Молитва «дышит на устах» возлюбленной («Восток алел… Ладья катилась…» 1831–36), освящает ее любовь («Чему молилась ты с любовью…» 1851–52) и материнское чувство к младенцу («Не раз ты слышала признанье…» 1851). Молитвенной печалью проникается и сам герой в день поминовения возлюбленной, провидя ее ангельский образ в запредельном мире («Вот бреду я вдоль большой дороги…» 1864). Грехопадение – рождение – смерть – воскресение: на уровне частной жизни сакральное слово вписывается в христианский цикл искупления.
И другой аспект. В стихотворении «Наш век» (1851) представлен доведенный до апокалипсического абсурда эстетический вариант несостоявшейся молитвы. Безверие, выворачивающее наизнанку сами представления о вечных ценностях, разрушает целостность религиозного мировосприятия, поэтому возникает осознание погибели и жажда веры и тут же обостряется трагическая невозможность обращения к просительному слову.
Подразумеваемая искупительная молитва в век безверия вводится в стихотворение через свое собственное отрицание:
Не скажет век, с молитвой и слезой,
Как ни скорбит перед замкнутой дверью:
«Впусти меня! – я верю, Боже мой!
Приди на помощь моему неверью!..» (2, 40)
Заключительные два стиха восходят к евангельской легенде об исцелении Иисусом отрока, одержимого духом немым. Отец отрока в ответ на призыв Христа веровать, «если сколько-нибудь можешь», восклицает со слезами: «верую, Господи! Помоги моему неверию!» (Марк. 9, 23-24). У Тютчева евангельская цитата – иллюстрация вопиющей безысходности современного состояния мира, всего века. Это – нравственный, этический, а по большому счету, исторический тупик всего человечества, преодоление его в эстетической парадигме требовало особой коммуникативной стратегии, придающей авторской позиции активную роль.
Монументальный стиль, закрепленный в малых формах, – так определил особенность поэтики Тютчева Ю.Н. Тынянов [5]. В.Н. Касаткина, исследуя политическую лирику поэта, соотнесла стилевые особенности его панславистских произведений с проповеднической традицией [6]. Грандиозность поэтического побуждения к действию, к переосмыслению общечеловеческих ценностей вносила новые аспекты эстетического обоснования необходимости обращения к молитвенному миросозиданию. Романтическая тема пророческого предназначения поэтического слова суггестивно реализуется в поэзии Тютчева в эмоциональной напряженности стиха, в установке на его действенную природу [7]. Энергетические и функциональные потенции такого слова обретают грандиозный масштаб, насыщаясь религиозными, историософскими, ментальными свойствами. Тютчев говорит о необходимости обращения к вере как о последнем шансе, предоставляющемся человечеству.
Слово о преодолении безверия, греховности, высшей кары превращается в проповедь, в которой существенная роль отводится молитве. Лирическое высказывание насыщается энергией побуждения к действию, к религиозному поступку. Особенно остро проблема духовного самоопределения встает в творчестве Тютчева 1840–60 годов на волне раздумий об историческом пути России, возможности мирного диалога с Западом. К молитвенно-покаянному слову он обращает всех («Я лютеран люблю богослуженье…»1834): и императора («Пророчество» 1850), и папу Римского («Свершается заслуженная кара» 1867), и весь век заставляет задуматься о современном растлении духа («Наш век» 1851).
К середине XIX века молитвенная идея, получив проповедническое обрамление, вызвала не просто непонимание, а отторжение современников от подобной доселе незнакомой миссии, которую брала на себя светская литература. По характеру пророческого импульса и проповеднической идеи авторская позиция Тютчева сближается с эстетикой Н.В. Гоголя периода  второго тома «Мертвых душ». Романтически идеализированный образ пророка растворяется в дискурсивной установке императивного, дидактического свойства, когда писатели не просто берут на себя функцию оценки современной жизни с наивысшей нравственно-этической позиции, но и поучают современников. Пиковая точка побуждения к религиозному самосознанию в поэзии Тютчева связана со страстным увещеванием об искупительной молитве… папы Римского (Пия IX): «Свершается заслуженная кара» (2, 185).
Проповеднический дискурс придал молитве новые функциональные черты, так как она теперь осознавалась как поступок, в своем высшем онтологическом значении. Она перестает быть словом, замкнутом в себе самом, а воспринимается как событие, вмещающее в себя космические законы, парадоксы современной жизни, нравственно-этическую доминанту века. Подобная установка провоцировала видоизменение утвердившейся в романтической поэзии молитвенной формы и некоторую переакцентацию ее онтологического наполнения [8]. * * *
Интерес к осмыслению ситуации богообщения в лирике Тютчева отразился в особой группе стихотворений, воссоздающих элементы молитвенной архитектоники и сакрального дискурса. Один из ярких тому примеров – «Олегов щит» [9], представляющий собой поэтическую реакцию на события русско-турецкой войны и заключение Андрианопольского мира [10].
В стихотворении звучат три «голоса»: молитва мусульман («Аллах! пролей на нас свой свет!..»), соборное слово христиан («Великий Бог! Веди нас ныне…») и отстраненное авторское пророческое заключение:
Глухая полночь! Все молчит!
Вдруг… из-за туч луна блеснула
И над воротами Стамбула
Олегов озарила щит. (1, 71)
Тютчев ориентируется не на внешнюю сторону исторического события, а на духовно-религиозное настроение нации, воспроизводя две мировоззренческие модели мира. Тема молитв обретает совершенно особый смысл за счет наслоения взаимоисключающих друг друга религиозных систем. В финальном отклике на потенциальные возможности двух со-бытий – лишь намек на их провиденциальный смысл, отсылающий к историческим событиям эпохи завоевания Царьграда Олегом [11].
Обращение Тютчева к молитвенной архитектонике в 1829 г. связано с актуализацией одной из функций молитвенного действа – единения нации в кризисный исторический момент. Две мировоззренческие модели мира в молитвах мусульман и христиан, драматизируя лирическое событие, создают полифоническую основу «диалога диалогов». Военное столкновение вытесняется орудием веры [12]. Подобное освещение русско-турецкой войны придает значимость актуальнейшей для поэта теме бескровных завоеваний.
Следующим этапом осмысления природы молитвы станет стихотворение «Пошли, Господь, свою отраду…» Специфика тютчевского воссоздания молитвенной ситуации заключается в том, что она обрамляет относительно самостоятельное лирическое событие, жизненный фрагмент (путь «нищего», бредущего мимо сада), которому, в свою очередь, именно в силу отстраненного молитвенного видения придается глобальное общечеловеческое значение [13]. Тютчев подвергает художественному осмыслению религиозную молитву за ближних, когда охранный диалог молящегося с Богом направляет сакральное слово в сферу «другой» жизни и «другого» сознания.
Символика пейзажной горизонтали в стихотворении разворачивается на фоне духовной молитвенной вертикали, соединяющей мир земной и небесный. Пространственно-временная организация, вписываясь в образ креста, накладывает отпечаток на лирический сюжет, в котором взгляд изнутри лирического события подвергается переосмыслению в молитвенном видении. Природная зарисовка насыщена реальными зримо представляемыми образами, что создает целостную картину локального пейзажа, которая в то же время теряет свою конкретику, обретая оттенки призрачности, ирреальности. В стихотворении Тютчева нет даже определенного субъекта лирического действа. Ведь нищий – это не герой стихотворения, а лишь парафраза «того, кто…»:
Пошли, Господь, свою отраду
Тому, кто в летний жар и зной,
Как бедный нищий, мимо саду,
Бредет по жесткой мостовой… (2, 19)
Символическая модель мира в данном случае формируется за счет смены и взаимодействия двух точек зрения. Городской пейзаж представлен словно в двойном видении: реальные образы (мостовая, сад, фонтан, грот), воспринимаемые в линейной перспективе, преломляются в трансцендентном молитвенном видении, насыщаясь интертекстуальными ассоциациями, основной из которых становится архетип утраченного рая [14 ].
Архитектоническая модель молитвы в этом стихотворении находит предельную концентрацию всего в одном стихе (но дважды воспроизведенном): «Пошли, Господь, свою отраду». Возможности молитвенной темы развиваются не за счет актуализации просительной части, а за счет привлечения внимания к судьбе «другого», «ближнего», «того, кто…» Финальный повтор начальных стихов акцентирует значимость охранного слова. Оно превращается из «моего слова о другом» в «мое слово о каждом», бредущем «жизненной тропой».
Обратим внимание и на еще один важный момент, связанный с внутренней идеей стихотворения. Мировоззрение лирического «героя» и субъекта сакрального богообщения драматически не совпадают. В этом стихотворении молитвенное слово в своем отстраненно-медитативном качестве проецируется на жизненную сферу «того…», в поле зрения «которого» не входят ни молитвенное событие, ни молитвенный поступок, ни молитвенная перспектива. Поэтому просьба, обращенная к Господу, предполагает активную позицию не человека, а Бога, это – просьба о проявлении божественной вездесущности в судьбе конкретного человека.
Дальнейшее осмысление возможностей молитвенного дискурса в лирике Тютчева практически закономерно соотнесено с поэтическими рассуждениями об онтологической природе слова. Поэтому несомненный интерес в аспекте исследуемой проблемы представляет стихотворение 1856 г.:
Все, что сберечь мне удалось,
Надежды, веры и любви,
В одну молитву все слилось:
Переживи – переживи! (2, 78)
Молитвенной функцией в данном случае наделяется одно слово, значимость которого усиливается за счет финального удвоения. Стихотворение датируется 8 апреля. Дата значительная – день рождения Эрнестины Федоровны, жены поэта. Р.Ф. Брандт высказал предположение, что в этом произведении Тютчев обращается к супруге и просит для нее сил пережить его сближение с Е.А. Денисьевой [15 ].
Начало стихотворения вызывает ассоциации с христианским преданием об обратном. О мученицах Вере, Надежде, Любви и их матери Софии, пострадавших за веру. Метафорический пласт стихотворения таит в себе мотив «новой Софии». Жизненные победы в драматическом совмещении несовместимого: вер, любовий, – выливаются в молитвенную просьбу о преодолении жизни и примирении с реальностью.
Драматизм лирической ситуации в стихотворении передается с помощью расщепления авторского сознания, через отношение к себе как к другому [16 ]. То, что является «нормой» для авторского я («веры и любви»), для авторского ты нуждается в молитвенном преодолении. Установка на самообращение трансформирует религиозную форму.
В сферу молитвенного события в стихотворении входит одно только побуждение «переживи». Эстетическая установка полностью подчиняет себе религиозную концепцию молитвенного слова. Весь жизненный опыт сливается в молитвенном проникновении в область слова-состояния. Пере-живи – это преодоление жизни в ее пограничном слиянии со смертью, мучительное ее продолжение в новом измерении после пережитых утрат и тяжких испытаний. Глубоко интимное философское осмысление семантического взаимовлияния приставочной и корневой морфем слова создают фон осмысления его сущности. Для выявления онтологической природы молитвенного осмысления бытийности СЛОВА необходим краткий экскурс в авторскую трактовку этого явления.
Состояние преодоления непреодолимого, очевидно, впервые наиболее остро постигло поэта после смерти жены. К этому времени (октябрь 1838 г.) относится его признание В.А. Жуковскому: «Есть ужасные  годины в существовании человеческом… Пережить все, чем мы жили – жили в продолжение целых двенадцати лет… Что обыкновеннее этой судьбы – и что ужаснее? Все пережить и все-таки жить. Есть слова, которые мы всю нашу жизнь употребляем, не понимая… вдруг поймем… и в одном слове, как в провале, как в пропасти, все обрушится». И далее: «Не вы ли сказали где-то: в жизни много прекрасного и кроме счастия. В этом слове есть целая религия, целое откровение» (выделено Тютчевым (4, 113)). Попытка вербализовать боль произошедшего придает напряжение каждому слову. Жить и пере-жить впервые осознаны Тютчевым как явления абсолютно разного масштаба, в глаголе «пережить» уже заключается боль утраты родного человека.
Романтизм создает условия для онтологического осмысления слова как микромодели мироздания. Для Тютчева глагол переживи в определенный момент становится отражением жизненного состояния, с которым невозможно примириться, но которое присутствует как некая данность, неизбежность. Жизнь в ее пограничном осмыслении превращается в источник поэтической рефлексии. В 1850 г. это передается следующим образом:
Живя, умей все пережить:
Печаль, и радость, и тревогу –
Чего желать? О чем тужить?
День пережит – и слава Богу! (2, 18)
Магнетическое притяжение бытийности слова набирает новую силу после сильнейшего потрясения, пережитого Тютчевым со смертью Е.А. Денисьевой. Восприятие слова как отражения состояния духовного надлома вновь входит в сферу поэтической философии Тютчева. «Весь день она лежала в забытьи…» – одно из самых драматичных стихотворений. Угасание жизненных сил возлюбленной на фоне неиссякаемой энергии мира, веселья летних звуков, – одновременно переживаемые лирическим героем антиномии вводят в стихотворение мотив «живого трупа»: «Я был при ней, убитый, но живой…» Вновь появляется глагол пережить, буквально прочитываемый как преодоление смерти близкого человека, когда в одно жизненное событие входит конечность другой жизни:
Любила ты, и так, как ты, любить –
Нет, никому еще не удавалось –
О Господи!.. и это пережить…
И сердце на клочки не разорвалось…
(Выделено в первоисточнике (2, 129))
Онтология жизненной сферы с конца 1830-х гг. аккумулирует в себе два полярных состояния: жить и пережить. За первым – восприятие полноты и целостности бытия, за вторым – надлом и катастрофичность мира. С наибольшей силой этот контраст обнажается в стихотворении 1866 г. «Графине А.Д. Блудовой», где глагол пережить наполняется  окказиональным смыслом, притупляющим семантику корневой части слова: «То, что нам с каждым днем яснее, // Что пережить – не значит жить» (выделено Тютчевым (2, 154)).
Вернемся к стихотворению 1856 г. Неожиданный и в какой-то степени неоправданный поэтический вариант молитвы, воплощенный в одном слове «переживи», оказывается актуальным для художественной философии Тютчева. Само по себе это слово не обладает молитвенной идеей. Она актуализируется только в поэтическом и эпистолярном контекстах. Одно слово концентрирует в себе авторскую мифологему жизненного состояния в своем пограничном варианте. За молитвенным побуждением здесь проступает молитвенное напряжение, духовная концентрация сил в поисках опоры жизненного существования. Авторски маркированный глагол пережить часто выделяется Тютчевым как в письмах, так и в стихотворных произведениях. Весь жизненный опыт в своем переосмысленном виде предстает в этой словесной модели побуждения к дальнейшей возможности жизни.
Еще одним авторским вариантом сакрального жизнеосмысления станет искупительная молитва о страдании. Речь пойдет о стихотворении «Есть и в моем страдальческом застое…» В истории публикации этого текста обнаруживается упорное неприятие молитвенного финала. В усеченном виде оно предстало уже при первой публикации (И. Аксаков «Биография Ф.И. Тютчева»), а в материалах Р. Брандта молитвенные строки названы «добавочными», которые «ценны, как биографическое указание; однако художественность от их упущения только выигрывает» [17 ].
Однако именно финальный прорыв в сакральную сферу придает стихотворению онтологический масштаб. Источник молитвенной рефлексии – острое переживание тяжелейшего жизненного момента, связанного с переживаниями смерти Денисьевой. Начало стихотворения – фиксация эмоционального надрыва, показанная сквозь призму временной конкретики: «Часы и дни ужаснее других» (2, 137). У Тютчева опрокидывается объективное восприятие времени. Минувшее, настоящее и будущее обретают не горизонтальную линейную направленность, а принимают форму вертикали: минувшее – как труп, лежит под землей, а над ним – бездушный мир «действительности ясной». Субъективное восприятие времени очерчивает направленность лирической медитации, воплощенной в молитвенной вертикали обращения к Богу. Молитва о жгучем страдании, способном рассеять мертвенность души, представлена как единственно возможный эмоциональный всплеск.
О, Господи, дай жгучего страданья
И мертвенность души моей рассей –
Ты взял ее, но муку вспоминанья,
Живую муку мне оставь по ней, –
(курсив в первоисточнике (2, 137))
Через молитвенное слово лирический герой вступает в область духовного провидения той, которая умела «Страдать, молиться, верить и любить».  Он словно соприкасается с каждым из этих состояний, творя молитву Господу о страдании, в которой воскресает образ возлюбленной. Ретроспекция и молитвенная перспектива сфокусированы в единственном образе, упорно возникающем в воспоминании «о ней».
Исследуя специфические особенности молитвенной архитектоники, особую роль в воссоздании духовной медитативной атмосферы мы отводим онтологии сакрального имени, которое концентрирует в себе ценностные аспекты миропорядка [18 ]. Обращение к Господу – это завязка молитвенного события. Молитвенное проникновение в иносферу в произведении «Есть и в моем страдальческом застое…» получает дополнительное контекстуальное осмысление, потому что потусторонний мир – прибежище умершей возлюбленной. Так в стихотворении Тютчева появляется еще одна сакральная именная сфера, онтологическим дублетом которой становится местоимение она. Рефренная анафора «По ней, по ней…» и авторски маркированное местоимение ее актуализируют эту сторону молитвенного поступка. Онтология ее присутствия в воспоминаниях молящегося равнозначна онтологии присутствия Господа в мире.
Следующим этапом осмысления молитвенной проблематики стала молитва старца. Тютчевские рассуждения в переписке и поэзии о реальности неизбежной смерти аккумулирует 1866 год. Причинами тому были смерть матери, скончавшейся 14 мая этого года, переживания смерти Денисьевой и ее детей. На волне раздумий о трагическом несовпадении космических законов бытия с жизненным циклом отдельной личности создается стихотворение «Когда дряхлеющие силы…» Это – рефлексия стареющего человека по поводу «изменяющей жизни».
Динамика молитвенных просьб вопреки стремлению к самоуспокоению раскрывает процесс постепенного сокрытия внешних, вербальных («малодушных укоризн», «клеветы»), и внутренних, невербальных («чувства затаенной злости», «желчи горького сознанья»), проявлений недовольства изменяющимся миром. Многочисленные синтаксические повторы, развивающие тему спасения не в религиозном, а в реально-бытовом плане, словно имитируют эффект старческого бормотания, задорной сварливости. Диалогическое расщепление сознания, спровоцированное формой просительной молитвы, обнажает болезненное переживание пороговой ситуации:
Когда дряхлеющие силы,
Нам начинают изменять
И мы должны, как старожилы
Пришельцам новым место дать, –
Прости тогда, нас, добрый гений,
От малодушных укоризн,
От клеветы, от озлоблений
На изменяющую жизнь… (2, 162)
Стихотворение использует элементы молитвенной архитектоники: здесь есть обращение к особого рода сакральному источнику («гению») и просьбы, имеющие охранительный смысл. Однако наполнение этой формы просительного слова имеет чисто эстетический характер. Обращение к «доброму гению» с просьбами о спасении, регламентирующими поведение человека на склоне жизни, становится той поэтической условностью, которая в отстраненном видении собственной беспомощности перед неизбежностью помогает найти возможность примирения с самим собой и миром. Эта условность тем более ощутима, что Тютчев использует ту лирическую схему, по канве которой были сотканы первые романтические излияния Музам, Гениям, Фебу и т.д. Но в начале века эти поэтические медитации носили юношески озорной характер первых романтиков, молитвенные излияния стареющего поэта к устаревшему кумиру – прибавляет стихотворению долю горькой иронии.
* * *
Специфика освещения молитвенной проблематики в творчестве Ф.И. Тютчева связана с осознанием поэтом катастрофичного состояния мира, находящегося на грани духовного растления или на грани разрушения личного бытия. Молитва, как искупительное действо, признается единственным событием, способным приобщить человека к мировой гармонии. С одной стороны, атеистические тенденции современного мира порождают грандиозную проблему целесообразности богообщения в творении, лишенном творца, но с другой, – именно вера и ее проявленность в молитве противостоит антихристанским революционным тенденциям.
Наделение сакрального слова искупительными функциями влияет на характер стихотворных молитв. В поэзии Тютчева молитвенный сюжет-архетип в большинстве случаев предстает в сжатом, концентрированном виде. Он является отправной точкой для воссоздания макродиалога. Концентрация молитвенной модели обращения к высшему божественному началу даже в пределах одного стиха становится мгновенной отсылкой к припоминанию известного, что организует горизонты читательского восприятия словесного события. Ни в одном из проанализированных нами стихотворений молитвенная диалектика не стала основой единого сюжета. Лирическая мысль у Тютчева стремится ускользнуть от сакральной вертикали, от привязанности к сакральному источнику и воссоздать свой мир, со своими земными ценностями, жизненными фрагментами. Однако именно онтологическая природа молитвенного слова придает этим рассуждениям бытийный смысл. Архитектонические фрагменты молитвенного сюжета, даже в своем концентрированном виде, организуют горизонты молитвенной макромодели мира и ее охранной природы. Список литературы
 [1] См. комментарий Г.И. Чулкова в издании: Тютчев Ф.И. Полное собрание стихотворений. М., 1994. Т.2. С. 502–503.
[2] Вопрос о датировке стихотворения не решен однозначно. Г.И. Чулков относит его к 1873 г., времени предсмертной болезни: Тютчев Ф.И. Полное собрание стихотворений… Т.2. С. 500; К.В. Пигарев – к 1872 г.: Тютчев Ф.И. Лирика: В 2-х тт. М., 1966. Т. 2. С. 336.
[3] Тютчев Ф.И. Полное собрание сочинений и письма: В 6-ти тт. М., 2002 – 2004. Т. 2. С. 239. В дальнейшем тексты Тютчева цитируются по этому изданию с указанием в скобках тома и страницы.
[4] Розадеева М.А. Евхаристическое богословие Ф.И. Тютчева // Религиозные и мифологические тенденции в русской литературе XIX в. М., 1997. С. 88–97.
[5] Тынянов Ю.Н. Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977. С. 38–51.
[6] Касаткина В.Н. Поэтическое мировоззрение Ф.И. Тютчева. Саратов, 1969. С. 84.
[7] Ср.: Вересов Д.А. Концепция евангельского слова в поэтике Ф.И. Тютчева (постановка темы) // Евангельский текст в русской литературе XVIII-XX веков. Петрозаводск, 1998. С. 254–268.
[8] Подробнее в нашей работе: «Молитва» в русской лирике XIX века // Русская стихотворная «молитва» XIX века. Антология. Томск, 2000. С. 7–56.
[9] Название появилось только в 1854 г. при публикации в «Рауте», первая публикация – 1829 г., вместе со стихотворением «Видение»: Гаврилов А.К. «Видение» Ф.И. Тютчева: История жанрового переосмысления // Жанр и композиция литературного произведения: Историко-литератур. и теоретич. исследования. Петрозаводск, 1989. С. 41–56.
[10] Шеремет В.И. Турция и Андрианопольский мир 1829 г. Из истории Восточного вопроса. М., 1975. О тютчевском осмыслении «Восточного вопроса» см.: Котельников В.А. Восточный вопрос в русской политике и литературе // Русская литература. 2004, № 2. С. 17–19.
[11] См.: Карамзин Н.М. История государства Российского. М., 1989. Т.1. С. 103–105.
[12] Молитва как «орудие веры» – частотный образ в святоотеческой традиции. См.: Иоанн Лествичник. Лествица, возводящая на небо. М., 1997. С. 277.
[13] В истории осмысления этого шедевра Тютчева молитвенная идея не учитывалась. Ср.: Аксаков И.С. Биография Федора Ивановича Тютчева. М., 1997. С. 108; Берковский Н.Я. Ф.И. Тютчев (Вступительная статья) // Тютчев Ф.И. Полное собрание стихотворений. Л. 1987. С. 37; Петрова И.В. Мир, общество и человек в лирике Тютчева // Тютчев Ф.И. Литературное наследство. Т. 97. Кн. 1. С. 34–35; Пигарев К.В. Тютчев Ф.И. и его время. М., 1978. С. 270.
[14 ] См. нашу работу: Образ мира в стихотворении Ф.И. Тютчева «Пошли, Господь, свою отраду…» // Вестник Томского государственного педагогического университета. Серия: «Гуманитарные науки» (Филология). Томск, 1999. Вып. 6 (15). С. 6–8.
[15 ] Брандт Р. Материалы для исследования «Федор Иванович Тютчев и его поэзия» // Известия отделения русского языка и словесности Императорской Академии Наук. 1911. Т. XVI. Кн. 2. С. 194.
[16 ] Ср.: Лотман Ю.М. Заметки по поэтике Тютчева // Лотман Ю.М. О поэтах и поэзии. СПб., 1996. С. 555.
[17 ] Брандт Р. Материалы для исследования «Федор Иванович Тютчев»… С. 211.
[18 ] Булгаков С.Н. Философия имени. СПб., 1998; Лосев А.Ф. Имя. Сочинения и переводы. СПб., 1997: его же: Философия имени. М., 1990. Онтологические аспекты имени, применительно к молитвенной лирике, рассмотрены в нашей работе: Русская стихотворная «молитва» XIX века. Антология… С. 21–25.