Островский – "Гроза"

Кризис патриархального мира и патриархального сознания остается в центре авторского внимания и в “Грозе”. Но в этой драме Островский придает проблеме совершенно иное звучание, рассматривает ее под принципиально новым углом.
Классицистическая “окаменелость” персонажей глубоко соответствует всей системе патриархального мира. Это его неспособность к изменениям, его яростное сопротивление любому чужеродному элементу порабощает всех, входящих в круг патриархального мира, формирует души, неспособные существовать вне его замкнутого круга. Безразлично, нравится им эта жизнь или нет – в другой они жить просто не сумеют. Герои пьесы принадлежат к патриархальному миру, и их кровная с ним связь, их подсознательная от него зависимость – скрытая пружина всего действия пьесы; пружина, заставляющая героев совершать по большей части “марионеточные” движения, постоянно подчеркивать свою несамостоятельность, несамодостаточность. Образная система драмы почти повторяет общественную и семейную модель патриархального мира. В центр повествования, как и в центр патриархальной общины, помещены семья и семейные проблемы. Доминанта этого малого мирка – старшая в семье, Марфа Игнатьевна. Вокруг нее группируются на различном отдалении члены семейства – дочь, сын, невестка и почти бесправные обитатели дома: Глаша и Феклуша. Та же “расстановка сил” организует и всю жизнь города: в центре Дикой (и не упомянутые в пьесе купцы ем уровня), на периферии – лица все менее и менее значительные, не имеющие денег и общественного положения. От мира Калинов отгородился столь прочно, что вот уж больше века не проникает в город ни одно веяние живой жизни. Посмотрите на калиновском “прогрессиста и просветителя” Кулигина! Этот механик-самоучка, чьи любовь к науке и страсть к общественному благу ставят его на грань юродства в глазах окружающих, все пытается изобрести “перпету-мобиль”: он, бедняжка, и не слыхал, что в большом мире давным-давно доказана принципиальная невозможность вечном двигателя…. Он вдохновенно декламирует строки Ломоносова и Державина, и даже сам пишет стихи в их духе…. И оторопь берет: будто не было еще ни Пушкина, ни Грибоедова, ни Лермонтова, ни Гоголя, ни Некрасова! Архаизм, живое ископаемое – Кулигин. И его призывы, ем идеи, его просветительские монологи об общеизвестном, о давно открытом кажутся калиновцам безумными новшествами, дерзостным потрясением основ: “Дикой. Да гроза-то что такое, по-твоему? А? Ну, говори! Кулигин. Электричество.
Дикой (топнув ногой). Какое еще там елестричество! Ну как же ты не разбойник! Гроза-то нам в наказание посылается, чтобы мы чувствовали, а ты хочешь шестами да рожнами какими-то, прости господи, обороняться. Что ты, татарин, что ли? Татарин ты? А? Говори! Татарин? Кулигин. Савел Прокофьич, ваше степенство, Державин сказал: Я телом в прахе истлеваю, Умом громам повелеваю. Дикой. А за эти вот слова тебя к городничему…. ”
Ни громоотводы, ни Ломоносов, ни вечный двигатель Калинову не нужны: всему этому попросту нет места в патриархальном мире. А что же происходит за его границами? Там бушует океан, там разверзаются бездны – словом, “Сатана там правит бал”. В отличие от Толстого, полагавшего возможным параллельное и независимое существование двух миров: патриархального, замкнутого на себе и неизменного, и современного, постоянно меняющегося, Островский видел их принципиальную несовместимость, обреченность застывшей, не способной к обновлению жизни. Сопротивляясь надвигающимся новшествам, вытесняющей его “всей стремительно несущейся жизни”, патриархальный мир вообще отказывается эту жизнь замечать, он творит вокруг себя особое мифологизированное пространство, в котором – единственном – может быть оправдана его угрюмая, врачебная всему чужому замкнутость. Вокруг Калинова творится невообразимое: там с неба падают целые страны, населенные кровожадными народами: например, Литва “на нас с неба упала…. и где был какой бой с ней, там для памяти курганы насыпаны”. Там живут люди “с песьими головами”; там вершат свой неправедный суд султан Махнут персидский и султан Махнут турецкий.
“Нечего делать, надо покориться! А вот когда будет у меня миллион, тогда я поговорю”. Этот миллион даст Кулигину на судилище “право сноса”, будет самым веским аргументом в его пользу. А пока миллиона нет, умница Кулигин “покоряется”. Покоряются, ведя свою тихую обманную игру, все: Варвара, Тихон, лихой Кудряш, покоряется затянутый уже в замкнутое пространство Калинова Борис. Катерина же покориться не может. Выродившаяся в патриархальном сознании в пустой обряд Вера жива в ней, ее ощущение вины и греха прежде всего личностно; она верует и кается с пылом первых христиан, не закостеневших еще в религиозной обрядности. И это личностное восприятие жизни, Бога, греха, долга выводит Катерину из замкнутою круга и противопоставляет ее калиновскому миру. В ней увидели калиновцы явление куда более чужеродное, чем горожанина Бориса или декламирующего стихи Кулигина. Потому Калинов и организовался в судилище над Катериной.
В блестящем этюде “А судьи кто? ” В. Турбин тонко исследует тему суда в “Грозе”: “Никого не хочет судить Кулигин. С усмешечкой уклоняется от роли судьи простушка Варвара: “Что мне тебя судить? У меня свои грехи есть”. Но не им противостоять охватившему Калинов массовому психозу. А психоз разжигают две мельтешащих на сцене чудачки: странница Феклуша и барыня с лакеями”. Феклушины повествования о Махнутах и людах с песьими головами представляются Турбину важнейшим элементом поэтики пьесы: “И глядятся друг в друга, будто в зеркало, два мира: фантастический и реальный. И опять мы встречаемся со сборищем монстров, кентавров. Правда, на сей раз их причудливые фигуры – только фон, на котором, по мысли скиталицы-странницы, яснее выступает праведность суда, творимого здесь, в Калинове. Этот суд затаился в ожидании жертвы. И жертва является: в раскатах грома, в сверкании молнии раздается естественное, честное слово взалкавшей очищения грешницы. А что было дальше, слишком известно. Где-то в царстве Махнутов турецкого и персидского Катерину, может быть, помиловали бы; но в Калинове пощады ей нет. Гонимая в бездну, в пропасть всепроникающим, всенастигающим словом самодеятельного суда, грешница уходит из жизни: “В омут лучше…. Да скорей, скорей! “‘