Н. А. Николаева
Проблема определения жанровой принадлежности «Семейной хроники» (далее — СХ) не раз поднималась в комментаторской литературе. Диапазон трактовок жанра этого произведения простирается от мемуаристики [1], до исторического романа [2].
В современном литературоведении сложилась традиция рассматривать СХ в контексте жанра семейных хроник [3]. Однако творчество С.Т. Аксакова в данном случае не является превалирующим предметом исследования. Кроме того, СХ рассматривается в указанных работах в сопоставлении с хрониками Н.С. Лескова, и М.Е. Салтыкова-Щедрина, и рядом собственно мемуарных семейных хроник XIX века, которые возникли уже после публикации текста С.Т. Аксакова. Тем не менее, очевидно, что если С.Т. Аксаков использовал жанровое обозначение «семейная хроника» в заглавии своего произведения, то он ориентировался на определенную традицию.
Итак, вопрос о том, на основе какой предшествующей традиции создается СХ, какими именно текстами она представлена, происходит ли трансформация (романизация) мемуарного жанра в СХ — этот круг вопросов по-прежнему остается актуальным в отношении СХ С.Т. Аксакова.
Судя по предмету изображения: описание истории рода, прошлого семьи, переложение семейных преданий, воспоминаний о детстве, семейного быта, нравов, в целом, преимущественно частной стороны жизни, — типологически близкими СХ текстами являются семейные и автобиографические записки конца XVII-XIX вв. Здесь мы можем назвать записки А.Т. Болотова [4], И.М. Долгорукова [5], М.В. Данилова [6], И.И. Дмитриева [7], М.А. Дмитриева [8], С.Н. Глинки [9], Н.И. Греча [10], С.В. Скалон [11]. Этот список можно продолжить, поскольку письменное изложение семейных преданий и собственных воспоминаний в дворянской среде было явлением массовым. Мы выбрали эти тексты по двум причинам: они репрезентируют жанр семейных записок XVIII-XIX века до момента появления СХ и позволяют составить общее представление о данной жанровой традиции и можно с уверенностью предположить, что с текстами этих записок С.Т. Аксаков был знаком.
Хотя непосредственно каких-либо ссылок в воспоминаниях С.Т. Аксакова мы не находим, но известно, что записки А.Т. Болотова были опубликованы в 1839 году, М.В. Данилова — 1842, И.М. Долгорукова — в 1849. Полные публикации остальных текстов уже были после появления СХ. Однако в те годы, когда С.Т. Аксаков писал свою «Семейную хронику» отрывки из воспоминаний, записок, материалы частных архивов постоянно появлялись в периодических изданиях. В 50-е годы XIX века многие неопубликованные семейные записки, воспоминания издавались в альманахах «Русский архив» и «Русская старина», а также «Московитянине» М.П. Погодиным, с которым С.Т. Аксаков был в близкой дружбе. Записки И.И. Дмитриева и С.Н. Глинки, кроме того, были хорошо известны и до публикации в окружении авторов, куда, несомненно, входил и С.Т. Аксаков. В частности, о знакомстве с И.М. Долгоруким, И.И. Дмитриевым и С.Н. Глинкой он упоминает в своих «литературных и театральных воспоминаниях» [12].
За вековую традицию существования автобиографических и семейных записок в дворянской культуре сложились определенные принципы построения текста, типологические ситуации, эпизоды, образы.
Главное в семейных записках — это изображение истории семьи, охватывающей несколько поколений (а не только судьбу самого повествователя) и показанной в аспекте частной, внутрисемейной, домашней жизни.
Как правило, обязательным элементом в текстах семейных записок оказывается предуведомление, либо введение, где автор излагает причины и цели ведения своих записок. Этот элемент текста является обязательным в мемуарных повествованиях, он указывает на функциональное назначение текста: сохранение памяти (И.И. Дмитриев), назидательный пример для потомков (А.Т. Болтов), восстановление истории рода (М.В. Дмитриев).
Далее авторы семейных записок рассказывают об истории своего рода, как правило, констатируя древность происхождения и отношение предков к определенному князю или царю. М.А. Дмитриев заключая описание своей родословной, пишет: «Вот краткое известие о роде Дмитриевых вообще и о моих предках. Из него видно, что род наш, происходящий от Мономаха, восходит до Рюрика, то есть до самого начала Российского государства. Происхождение довольно древнее. Я не горжусь им, но и не пренебрегаю. Желаю, чтобы дети мои помнили о своих предках как оставивших им задатки благородства, которому оказывают пренебрежение только те люди, которым его недостает» [13]. Подобную точку зрения выражает и герой СХ, однако С.Т. Аксаков сокращает этот фрагмент до лаконичного упоминания о «родовой отчине, жалованной предкам от царей московских» (35). Причем мысль героя уже не высказана, а скорее изображена, и не без иронии, усиливающей дистанцию точки зрения автора от восприятия героя: «Древность дворянского происхождения была коньком моего дедушки, и хотя у него было сто восемьдесят душ крестьян, но, производя свой род, бог знает по каким документам, от какого-то варяжского князя, он ставил свое семисотлетнее дворянство выше всякого богатства и чинов» (37).
Собственно рассказ о самом себе может либо накладываться на рассказ об истории семьи (информация о том, кто есть рассказчик, когда и где родился, следует в самом начале текста (С.Н. Глинка, И.И. Дмитриев, И.М. Долгоруков), либо вписываться в общую хронологию событий, то есть вводиться после перечисления родословной (М.А. Дмитриев, С.Н. Греч, С.В. Скалон), но в данном случае важно само стремление начать рассказ о собственной жизни с установления своего места в ряду семейной истории.
М.О. Гершензон, объясняя подобный тип мироощущения, замечал: «В биографии современного деятеля часто нечего сказать о его семье, биографию же славянофила необходимо начинать с характеристики дома, откуда он вышел» [14]. Подобное высказывание может быть связано не только со славянофильскими идеалами, а с дворянской культурой в целом [15].
Доминирование надличностного, семейного и шире — родового начала в семейных записках выражается в выделении момента «начала», фигуры родоначальника, образа дома, и топоса родового имения, осмысляемого в категориях «родового гнезда». С.Н. Глинка, в частности, с момента возвращения в родное имение и начинает свои воспоминания: «После 1812 года в первый раз в половине 1834 посетил я свою родину Я видел следы праотцов моих, я видел липы, вязы, дубы, насаженны рукой моего прадеда Я сидел под ними, вслушиваясь в минувшее, и вспоминал…» [16].
Образ дома (в широком смысле) в семейных записках приобретает хронотопическое значение, поскольку в этом пространстве сконцентрировано время. В «Семейной хронике» имение Багровых названо «родимым пепелищем», а также «гнездом дедов и прадедов» (35), а сын Багрова обозначен также «как единственная надежда и отрасль древнего дворянского дома» (35).
Как правило, детство будущих авторов семейных записок проходило в имении, как достаточно замкнутом, спокойном и благополучном месте, на лоне среднерусской природы, в окружении близких людей, в число которых органично входили не только родные, но и кормилицы, няньки, дядьки, девки, крестьяне, соседи. Все это не могло не сформировать в сознании образ дома как уютного, защищенного локуса, с которым связано осмысление начал своей личности.
В Воспоминаниях С.В. Скалон, например, создается идиллическая картина подобного обетованного уголка, описания которого удивительно близки Аксаковским (хотя создавались независимо). Здесь воспроизводятся те же «живописное местоположение», «прозрачная извилистая река» «небольшой дом, крытый соломою и защищенный от севера горою» [17], «шум мельницы» и ” свист соловьев”, — все эти детали, равно как и «темные леса», «гора», создающие образ отгороженного от большого мира пространства, являются непременными атрибутами и имения Багровых в СХ С.Т. Аксакова.
С образом счастливого места тесно связан и миф о счастливом детстве, образ которого, как утверждает Э. Вахтель, также являются порождениями русской дворянской культуры [18]. В описаниях И.И. Дмитриева, С.Н. Глинки, С.В. Скалон мы найдем немало уютных, любовно выведенных описаний безмятежных вечеров, чтения, игр, бесед, семейных обедов, за которыми собиралось все семейство. Такой позитивный образ начала своей жизни отчасти способствовал в целом формированию особого ностальгического переживания прошлого, как золотого времени детства, своего рода «потерянного рая». Нередко подобные воспоминания осмысляются через литературные стереотипы, в частности — через мотивы «золотого века», образа непроизвольно и вроде бы невзначай возникающего в описаниях прошлого.
Так, в записках И.И. Дмитриева читаем: «Матушка сидела на канапе за ручною работаю, а старший брат мой против ея на подножной скамеечке и держал на коленях лист бумаги, он записывал карандашом стих за стихом; я же стоя за ним, слушал с большим вниманием, хотя и не все понимал, но помню, что при одном произнесении слова „золотого века“, „утешения“ я находил в этих словах какую-то неизъяснимую для меня прелесть, гармонию. C каким удовольствием вспоминал я эти стихи и вместе все мое детство…» [19] (выделено мной — Н.Н.).
Как правило, с прошлым в семейных записках связывается мысль о гармоничности и целостности семейного быта, отношений между людьми, благополучия и независимости человека. Так, после описания идиллических сцен из домашней жизни И.И. Дмитриев создает не менее идиллическую картину жизни общества в целом: «Симбирские обитатели… наслаждались тогда своей независимостью: от дворянина до простолюдина. Последний мещанин или цеховой имел свой плодовитый при доме садик, на окне в буравчик розовый бальзамин, и ничего не платил за лоскуток земли, доставшийся ему куплею или от прадеда. Еще не было в провинциях ни театров, ни клубов, которые нынче и в губернских городах разлучают мужей с женами, отцов с их семейством. Каждый имел свои связи, не от трусости, не из корыстных видов, а по выбору сердца…» [20].
Подобный стиль мировосприятия, когда жизненный идеал переносится в прошлое, можно обозначит, пользуясь определением М.М. Бахтина, как «ретроспективный утопизм» [21]. Причем прошлое конструируется в семейных записках по принципу создания эпического образа, что проявляется в склонности к масштабности описаний и гиперболизму. Особенно характерно это для записок С.Н. Глинки, который описывая «первобытных предков своих, замечает, что „упитанные сельские тельцы не уступали яствам героям Омировских“, за столом дедушки „кипели щи, похлебка, разсольники, жареная баранина, величались огромные караваи“, а „стопы“ с „медом и липецом“, которые „опорожнялись одним духом“, были настолько велики, что в них „вливались по нескольку бутылок“ [22]. Картина сказочного благополучия прошлого, воссоздаваемая в записках С.Н. Глинки, где „домоводство цвело изобилием под животворным надзором хозяйским“, сопоставима с аналогичными описаниями у СХ С.Т. Аксакова, где „в несколько лет гумна Нового Багрова занимали втрое больше места, чем сама древня“ (46), „стол ломился от яств“, а „кушаний готовилось впятеро более, чем было нужно“, „рожь была с человека вышиною и стояла как стена“ (54) и даже от мух дедушку обмахивал „здоровый деревенский детина целым сучком березы“ (55).
Основным настроением в изображении прошлого в семейных записках оказывается погружение в переживание полноты жизни, изобилия, радости, связанной с воспоминаниями об идиллическом детстве, проведенном в поместье. Обратной стороной подобного образа прошлого является его уязвимость. Однако она выражается не в категориях угасания, а, скорее, в мифологических: как внешняя угроза разрушения ладно организованной безмятежной жизни, заканчивающейся, тем не менее, восстановлением утраченной в определенный момент гармонии. Любопытно отметить, что во всех рассматриваемых нами текстах разрабатывается в разных модификациях сюжет о нападении разбойников на безмятежный обетованный уголок, защищенный и горами, и лесами, и удаленностью от прочего мира.
Например, в записках А.Т. Болотова разбойники нападают на семью его предков, идиллическая жизнь которых заканчивается трагически [23]. И.М. Долгоруков после описаний жизни семейства упоминает о Чумном бунте, тем не менее, прошумевшем отдаленно: „Господь помиловал нас, и зло физическое к нам не прикоснулось. Все поселяне наши, смирные как овцы, ниже пошевелились и не приняли никакого участия в возмущении помещиков. Это означало кротость родителей моих в управлении домовнем. Благополучно, преблагополучно протекла для нас в селе ужасная для многих и прискорбная година“ [24]. В записках С.Н. Глинки возникает почти сказочный образ, „чудесной неведомой силы“ угрожавшей идиллическому житию прадедов, появившейся неожиданно и как-то неожиданно отступившей: „Не взирая на такое сближение с крестьянами в образе жизни, было в то время какое-то чудное необыкновенное восстание крестьян. Помещики со своими семействами укрывались в леса. Не слышно было ни о каком зачинщике бунта. Казалось, что какая-то неведомая сила волновала села и деревни…“ [25]. В „Главах из Воспоминаний моей жизни“ М.А. Дмитриева упоминается о том, что „всякое лето ждали разбойников. У дедушки, с наступлением весны, обыкновенно в лакейской развешивали по стенам ружья и сумы с зарядами …“ [26]. В Записках И.И. Дмитриева — это поданный на фоне безмятежной жизни семейства известный исторический эпизод Пугачевского восстания, спасаясь от которого бежала семья в Москву: »… таким образом проходили наши тихие вечера, и ни мой отец, ни его собеседники не предчувствовали того, что они вскоре оставят мирных своих пенатов, и вот по каким обстоятельствам. Все наше дворянство из городов и поместий помчалось искать себе спасения” [27].
Понятно, что в каждом отдельном случае речь идет об исторически-конкретных личностях и событиях, однако показательна сама опора на ключевую мифологическую оппозицию: Космос — Хаос, предполагающую в изложении о прошлом выделения организации благополучной жизни семьи в имении и угрозы ее разрушения. При этом, рассказ о прошлом в семейных записках строится таким образом, что разрушительные события проходят эхом, не затрагивая семьи непосредственно. В воспоминаниях о прошлом, о детстве явно доминирует гармоническое начало. Противоположность подобному восприятию прошлого представляют собой образы семьи в романах М.Е. Салтыкова-Щедрина, где история развивается по принципу разложения и угасания.
Итак, сопоставление текстов семейных записок и СХ позволяет заключить, что все они принадлежат одной категории произведений, которые по аналогии с «петербургским текстом» В. Топорова можно назвать «усадебным» или шире «поместным» текстом, выработанным в рамках дворянской культуры.
О.Н. Евдокимова отмечает, что «структура семейной хроники определялась не только творческой волей автора, но и типом бытового уклада русского дворянства» [28]. Действительно, семейные записки, с одной стороны отражают мироощущение патриархально-родового дворянства, для которого было свойственно осмыслять себя через свою семью, род, но являются плодом уже новоевропейского исторического сознания. Поэтому здесь с одной стороны выдвигается личностное начало, «рефлексия на себя» (Л.М. Баткин), а с другой — в семейных записках личность мемуариста осмысляется не в узко-биографическом времени жизни, а в более широком временном контексте жизни семьи, частью которой он себя ощущает.
Таким образом, структура повествования в семейных записках отражает действие двух указанных начал: родового и индивидуально-личностного. Первое проявляется на уровне «матрицы», кладущейся в основу построения рассказа, что обусловлено тем, что жанр семейных записок в принципе опирался на структуру родословной, представляя собой ее своеобразное развертывание. Наиболее наглядно этот принцип построения композиции представлен в записках М.В. Данилова, где автор сначала прописывает всю родословную, приводя текст сказки «о происхождении фамилии Даниловых», которая служит своего рода планом изложения: имя очередного предка становится заглавием отрывка (этот же принцип использован у С.Т. Аксакова). То есть в данном случае используется не линейное построение повествования, а гнездовое: об одном поколении: отец, его дети, затем — о следующем. Так, после рассказа о родителях идет отрывок «Отца моего дети», и о каждом рассказывается по старшинству, рассказ о себе автор не обособляет, а излагает в числе других.
Итак, в семейных записках, с одной стороны, принцип организации повествования подчиняется хронологическому порядку: история предков, родителей и изложение собственной жизни, но эта нить повествования, выдерживается не последовательно, поскольку сама фигура рассказчика выполняет в здесь синтезирующую роль. О.В. Евдокимова отмечает: «Весь материал получает характер семейного, благодаря тому, что он вмещается в память вспоминающего, пишущего о семье. Семейное время, таким образом, оказывается равным личной памяти семейного хроникера» [29]. (выделено мной — Н.Н.). Эта личная память «семейного хроникера» в значительной мере способствует размыванию стройной хронологии повествования. Действительно, в записках С.Н. Глинки, И.И. Дмитриева, М.А. Дмитриева, Н.И. Греча, С.В. Скалон внутри каждого крупного фрагмента повествование организовано по логике воспоминания. –PAGE_BREAK–
На это указывают такие «скрепы» как: «Мне очень памятна минута…», «столь же приятно мне вспоминать..»; «С каким удовольствием вспоминаю я эти стихи…»; «Прибавлю к слову..»; «Здесь кстати будет сказать» (И.И. Дмитриев) «Я помню себя», «Помню, как во сне..» (С.В. Скалон), «Во мне осталось умилительное воспоминание о моей матери..», «кажется, в 1806 году, только помню. что еще при жизни моей матери…», «я помню, нередко случалось что..» (М.А. Дмитриев). Также свободно вставляются в текст воспоминаний стихи, посвященные тому или иному члену семьи, отрывки из стихотворений отца или матери, фрагменты писем, тексты семейных документов, собственные рассуждения рассказчика.
Иначе говоря, уже в записках конца XVIII-XIX веков мы видим весьма прихотливую манеру организации повествования, осложненную многочисленными анахрониями, эллипсами, вставками. В какой-то степени эти тексты можно назвать «текстами сознания», где подобная спонтанность, отражающая работу памяти, была закономерной. Поэтому слова «записки» или «воспоминания» или «главы из воспоминаний», «письма» как раз и фиксируют подобную фрагментарность и нестабильность повествования, как допустимую для данного типа текстов.
Однако мы не можем однозначно разделить мемуарные тексты по принципу нарастания организованности нарратива: летописное (до 60-х годов XVIII века) — вспоминающее — сюжетное. В подобных маргинальных по своей природе текстах, создаваемых и как исторические сочинения, и как автобиография, и осложненных той или иной литературной традицией, на которую ориентировался автор, все гораздо сложнее. В какой-то степени «завершающее» начало присутствует во всех мемуарных записках. Установка на единство повествования выражается в тех или иных «жанровых предпочтениях» авторов, зафиксированных, как правило, в заглавиях записок. (То есть тексты имеют два подзаголовка — общий: «записки» и индивидуально-авторский, как правило, соотносимый с определенной литературной традицией).
Причем, в мемуарах XVIII века этот прием внешнего завершения проявляется сильнее, что, вероятно, объясняется действием риторического принципа в культуре, предполагающего необходимость универсализации эмпирического материала. Автор старается вписать свой текст в существующую жанровую систему. «Записки» А.Т. Болотова, названы «Жизнь и приключения А.Т. Болотова писанные самим им для своих потомков», и И.М. Долгорукова — «Повесть о рождении моем, происхождении и всей жизни». Этот обозначенный в заглавии записок жанр действует далее как некий универсальный для данного произведения способ «завершения» материала.
А.Т. Болотов, обозначая свои записки как «Жизнь и приключения…», осмысляет исто-рию своего рода и своей жизни в рамках распространенного в XVIII веке жанра приключенческого романа. Любопытно, что эта установка прослеживается уже в «Истории Ере-мея Гавриловича» (единственный образ далекого предка, сохраненный семейными преда-ниями, в данном случае А.Т. Болотов «заполняет» место фигуры «первопредка», обяза-тельно присутствующей в семейных записках). Жизнь этого героя представлена как чере-да приключений, в которые он вовлекается волею судьбы. Заключая третье письмо, А.Т. Болотов пишет: «В сих письмах описал я все, что нашел упомянуть о происхождении нашей фамилии, о моих предках и бывших до меня происшествиях…» [30]. Изложение собственной жизни начинается также с упоминания о «приключении», описав которое, рассказ-чик делает вывод о том, что «это служило некоторым предвозвестием тому, что в течение жизни моей не столько печальных, горестных и скучных, сколько спокойных, веселых и радостных минут иметь буду» [31]. В то же время, внешне А.Т. Болотов использует форму «писем любезному приятелю», не выстраивая события в завершенный сюжет.
В XIX веке, жанровые обозначения используются реже, каждый раз записки строятся очень индивидуально, что выражается и в самих заглавиях: «Взгляд на мою жизнь» И.И. Дмитриева, записки его племянника М.А. Дмитриева названы «Главы из Воспоминаний моей жизни», записки Н.Я. Трегубова обозначены как «Описание жизни моей детям моим», «Записки» С.Н. Глинки второго названия не имеют. Однако следует отметить, что текст, лишенный внешней завершающей оформленности, не распадается. И можно выделить некие закономерности отбора материала, что объясняется единством личности вспоминающего, определенными доминантами его мировосприятия [32].
Но все же в рассмотренных примерах этот обобщающий принцип в первом случае (А.Т. Болотов (письма), И.М. Долгоруков (летопись), М.В. Данилов (родословная) проявляется в виде внешних приемов организации повествования не доходящих до уровня системности, а во втором (И.И. Дмитриев, М.А. Дмитриев, С.В. Скалон, С.Н. Глинка, Н.И. Греч) — проявляется на уровне скорее личностного начала, не приобретающего внешней жанровой выраженности, поскольку авторы погружены в свои воспоминания, перед нами все-таки записки. То есть, с одной стороны, семейные записки уже организованы сложнее по сравнению с жанром семейных хроник или летописей (в русской мемуаристике первой половины XVIII века), но все же уровень сюжетного единства здесь выражен слабо.
Нередко СХ С.Т. Аксакова, осмысляясь в контексте традиции семейных записок, приравнивается исследователями к ним не только по предмету изображения, но и по характеру организации нарратива. Например, И.П. Видуэцкая отмечает, что «безыскусственная простота Аксаковской хроники явилась также следствием неискушенности Аксакова — писателя, решившего записать свои воспоминания и известные ему семейные предания» [33]. В работе другой исследовательницы, В.В. Заманской, хронология возводится в принципиальную установку. Согласно В.В. Заманской сама концепция понимания истории как частной истории семьи выражена в композиции СХ, которая состоит как бы из «произвольно вырванных отрывков из потока жизни», где одно поколение сменяет другое. Тем самым, по мнению В.В. Заманской, автор хотел показать историю «как естественный поток без начала и конца» [34]. Мы принципиально не согласны с этим утверждением. И полагаем, что в СХ С.Т. Аксакова хроникальность и «текст памяти» поглощаются более продуманной каузальной связью между всеми частями текста, придающей произведению новое качество уже художественной целостности.
Во-первых, обратим внимание на принципиально отличие начала СХ от традиционного начала мемуарных текстов. Как мы указывали в первой главе, в мемуарных семейных хрониках важно обоснование цели мемуариста, то есть текст несет прежде всего определенную функцию. В СХ риторические рассуждения вынесены в финал и даны не от лица рассказчика, а от лица автора, который говорит, что жизнь его героев «будет любопытна и поучительна для потомков» (223). То есть в СХ происходит смещение расположения структурного элемента по сравнению с жанром записок, в результате чего СХ начинается не с момента обозначения акта воспоминания и обоснования функции текста, а непосредственно с развертывания истории: с рассказа переселения деда на новые места, то есть история, а не прагматическая функция текста выдвигается на первое место в СХ.
Во-вторых, нарративная структура в СХ и ДГ подчиняется хроникальному принципу только на уровне крупных повествовательных блоков: первое поколение Багровых (первые два отрывка), второе (последующие три отрывка СХ) и первые годы жизни Сережи Багрова (ДГ).
За счет усложнения повествовательной структуры в СХ и ДГ, что связанной с введением образов рассказчика и издателя его рассказов, а, главное — с изменением функции издателя, в СХ и ДГ появляется новый уровень осмысления материала. С одной стороны издатель выступает как «Бесстрастный передатчик семейных преданий», фигура которого, ведена с той целью, чтобы подчеркнуть истинность рассказов Багрова, с другой — он введен в текст как его автор, «написавший „Семейную хронику“ рассказам гг. Багровых».
Издатель как автор мало заботится о сохранении всех фактов, он выстраивает все фрагменты семейной истории по определенной логике. Так, ничего не сказано об истории рода Багровых (что является традиционным моментом в жанре семейной хроники), много внимания уделяется прошлому Степана Михайловича, в то время как о жизни его сына будет сказано лишь вскользь (что тоже не характерно для жанра записок), о перипетиях Багровых во время Пугачевского бунта сказано одной строкой: «Был голод, были повальные болезни, была Пугачевщина» (сравним, например, с воспоминаниями И.И. Дмитриева, где этому фрагменту было уделено значительное место, как важной составляющей опыта мемуариста), однако целый отрывок посвящен неделе пребывания Молодых Багровых в деревне («Молодые в Багрове»). Об истории женитьбы П.И. Чичагова повествователь говорит, что «это целый роман, но я расскажу его как можно короче» [35], в то время как история Куролесова, также слабо связанная с историей семейства Багровых развернута в целый отрывок. Многочисленные вставные рассказы о бывших ранее событиях, отсылки к будущим, эллипсы, обнаруживаемые в повествовательной структуре СХ, позволяют утверждать, что повествователь все-таки не просто следует за ходом событий, он «сворачивает» одни сюжеты, иные, наоборот — развивает, он выделяет одни эпизоды, сопоставляет их с иными из прошлого и будущего, пропускает ряд событий, тем самым, выстраивая некий сюжет СХ, и в этом смысле название «хроника» оказывается формальностью.
Обратим внимание на то, что в центре каждого отрывка СХ оказывается один из героев: Степан Михайлович Багров, Михайла Максимович Куролесов, Молодой Багров, что вроде бы соответствует гнездовой структуре, которую мы, например, наблюдали в записках М.В. Данилова. Но каждый раз в фокусе повествования оказывается не судьба героя как таковая, а только отдельный эпизод из его жизни. Так, образ Степана Михайловича раскрывается в сюжете о переселении и основании имения, образ Куролесова в эпизоде вредительства Багровым, образ сына — в сюжете о женитьбе, Софьи Николаевны — также в тот момент, когда она входит в семью, то есть как жена и мать. Сам же Багров-внук осознается в роли преемника, наследника и продолжателя рода. Иначе говоря, у каждого из героев в сюжете СХ есть своя функция, а не индивидуальная история жизни, как в семейных записках.
В организации материала в СХ и ДГ можно выделить принцип выстраивания оппозиций, накладывающихся на простую линейность развертывания событий.
Так, в первом отрывке «Степан Михайлович Багров» — это принцип противопоставления ветхого, скудного и тесного мира новому, изобильному, свежему и просторному, формирующий логику сюжета о поисках «земли обетованной», развернутому в четырех частях: «Пересление», «Оренбургская губерния», «Новые места», «Добрый день Степана Михайловича». Оппозиция человек, как активное, агрессивное и мужское начало — и природа, представленная в категориях женского образа формируют и космогонический пласт сюжета, завершающегося на этом этапе эпизодом основания нового имения, описанного как патриархальная идиллия.
Во втором отрывке «Михайла Максимович Куролесов», главный герой, как разбойник и плут противопоставляется Багрову, и идиллический патриархальный мир Багровых осмысляется в оппозиции к авантюрному миру Куролесова. Таким образом, в первых двух отрывках мы наблюдаем преломление архетипического сюжета о борьбе Космоса и Хаоса.
В последних трех отрывках показывается развитие семейной истории на уровне второго поколения. Если первое поколение было введено к сюжет чрез архетипы первопредка и его антагониста, то второе — через образы жениха — Иванушки-дурачка и чудесной невесты. Этот архетипичсекий сюжет в третьем и четвертом отрывках («Женитьба Молодого Багрова» и «Молодые в Багрове») раскрывается у Аксакова через оппозицию: деревня (Багрово) — город (Уфа), как систем культуры, норм поведения, жизненных ценностей двух главных героев. Примечательно, что фактическим приемником семейной традиции оказывается не сын, а более сильная, активная героиня, вносящая в Багровский мир третье (наряду с патриархально-идилличсеким и авантюрным) начало — мир светской, городской культуры.
В пятом, финальном отрывке СХ — «Жизнь в Уфе» выстраивается снова глобальная оппозиция смены старого порядка новым: болезнь и смерть отца Софьи Николаевны сменяется рождением ее сына, наследника, и нового героя — Сережи Багрова.
Развитие действия в ДГ также внешне подчинено хронологическому принципу. В исследовательской практике распространено мнение о том, что в этой части СХ, где художественное начало в большей мере поглощается автобиографическим С.Т. Аксаков сосредоточен на изображении картин быта и природы, своих воспоминаний. Эту мысль находим в исследованиях С.И. Машинского [36], М.В. Грицановой [37], А.Г. Татьяниной [38], а также в одном из последних исследований Е.К. Созиной. Исследовательница определяет тип письма С.Т. Аксакова, как «вспоминающе-визуалистическое» и утверждает, что «сквозного смысла, трансцедирующего из воспоминаний на всю историю жизни, в его повествовании нет, есть скорее череда сменяющих друг друга картин, комментируемых автором-повествователем» [39]. Мы не можем согласиться с этим утверждением.
В качестве организующего сюжетного начала в ДГ можно обозначить идею формирования личности, связывающего эту часть СХ с традицией романа воспитания. По словам самого автора, его интересовал сам процесс формирования личности ребенка, «детский мир, созидающийся постепенно под влиянием ежедневных новых впечатлений» (224). Однако повествование в ДГ ведется с точки зрения мальчика, что и создает ощущение потока неотрефлексированных картин и впечатлений, воссоздаваемых в последовательности поездок героев из города в деревню и обратно. Тем не менее, повествование организовано еще и точкой зрения взрослого рассказчика, вспоминающего себя-мальчиком, анализирующим каждый шаг ребенка, его впечатления, и тем самым, выстраивающим определенную стратегию расположения эпизодов.
Сюжет ДГ, внешне организованный цепочкой поездок героев, приобретает в этом ракурсе значение жизненного пути героя. Основная сюжетная линия в ДГ выстраивается снова через ряд оппозиций: Уфа — Багрово (первая часть повести) вводящая две составляющих личности героя — мир города и деревни / культуры — природы. Во второй части ДГ, когда Багровы переезжают на постоянное житье в деревню, выстраивается новая оппозиция: Багрово (идиллический патриархальный мир) — Чурасово (волшебный Куролесовский мир). Логику развития действия в ДГ определяет принцип введения героя в созданный в СХ мир, собирание культурного опыта предков в личностном опыте автобиографического героя.
Благодаря наличию последовательной каузальной связи между частями СХ и ДГ в читательском восприятии оба произведения складываются в завершенное единство. Особенностью СХ является тот факт, что здесь этот целостный образ дан не в конце произведения, а в начале, (весь сюжет первого отрывка связан с организацией пространства, в целом, жизни нового, становящегося для героя — Сережи Багрова — родовым имения, и он завершается идиллией «Добрый день Степана Михайловича», которая выступает моделью мира, изображенного в СХ на каждом новом витке семейной истории). Сюжет первого отрывка исчерпан, и если далее мир Багровых показан в движении и развитии, то в таком случае возможно три варианта: качественное нарастание смысла и финальная организация некоего нового образа, разрушение и разложение первоначального образа (по этому принципу строятся семейные романы у М.Е. Салтыкова-Щедрина). В СХ С.Т. Аксакова действует иная логика, скорее логика мифа — как принцип вечного возвращения и повторения заложенной модели на каждом новом витке семейной истории.
Таким образом, рассматривая СХ С.Т. Аксакова в контексте традиции мемуарных семейных записок XVIII-XIX вв., мы должны отметить, что здесь происходит трансформация нарративной структуры в сторону ее большей организованности, что позволяет говорить о процессе романизации документального жанра в СХ С.Т. Аксакова. Список литературы
1. Чернышевский Н.Г. Заметки о журналах // Полн. собр. сочинений.: В 15 т. Т. 3. М., 1947; Добролюбов Н.А. Деревенская жизнь помещика в старые годы. Современник. 1858. № 3. Отд. II. С. 1-29; Острогорский В. С.Т. Аксаков. Его жизнь и сочинения. Сб. статей. Сост. В. Покровский. М., 1905; Бялый Г.А. С.Т. Аксаков // История русской литературы.: В 10 т. Т. 7. М.; Л., 1955. С. 578; Машинский С.И. С.Т. Аксаков. Жизнь и творчество. М., 1973.
2. Анненков П.В. С.Т. Аксаков и его «Семейная хроника» // «Современник». 1956. Т. 56; Дудышкин С.С. «Семейная хроника» и Воспоминания С.Т. Аксакова” // Отечественные записки. 1856. Т. 35. № 4, отд. 3. С. 69-90; Гиляров-Платонов Н.П. «Семейная хроника» и Воспоминания С.Т. Аксакова // Собр. соч. Т. 2. М., 1899. С. 75-143.
3. Дашевский В.А. Семья и история (к проблеме традиции и новаторства в жанре семейной хроники) // Человек и общество. Сб. статей. Свердловск, 1966. С. 5-32; Видуэцкая И.П. «Пошехонская старина» в ряду семейных хроник русской литературы // Салтыков-Щедрин. 1826-1976. Л., 1976; Грачева А.М. «Семейные хроники» начала XX века // Русская литература. 1982. № 1. С. 64-76; Евдокимова О.В. Мнемонические элементы поэтики Н.С. Лескова. СПб, 2001.; Заманская В.В. Родовая концепция и нравственная программа С.Т. Аксакова (на материале «Семейной хроники») // Индивидуальное и типологическое в литературном процесс. Межвузовский сборник научных трудов. Магнитогорск, 1994. С. 129-136.
4. Болотов А.Т. Жизнь и приключения Андрея Болотова, описанные самим им для своих потомков. М., 1839. Время создания 1789-1820.
5. Долгоруков И.М. Повесть о рождении моем, происхождении и всей жизни, писанная мной самим. Были опубликованы в 1844-1845 гг. в «Московитянине». Изданы полностью в 1849 год: Сочинения Долгорукого князя Ивана Михайловича. Т.2. СПб., 1849.
6. Данилов М.В. Записки артиллерии майора М.В. Данилова, написанные им самим. (1771-1789). М., 1842.
7. Дмитриев И.И. Взгляд на мою жизнь. М., 1866.
8. Дмитриев М.А. Главы из Воспоминаний моей жизни. М., 1841.
9. Глинка С.Н. Записки (1830-1840-е). СПб., 1895.
10. Греч С.Н. Записки о моей жизни. Впервые опубликованы в «Русском архиве». 1873. № 3, 5.
11. Скалон С.В. Воспоминания // Русские мемуары. Избранные страницы. XVIII в. М., 1988. Воспоминания С.В. Скалон были опубликованы в 1891 в «Историческом вестнике», но создавались в конце 1850-х годов, то есть одновременно и независимо от С.Т. Аксакова.
12. Аксаков С.Т. Литературные и театральные воспоминания. // Аксаков С.Т. Собрание сочинений.: В 3-х т. Т. 2. М., 1986. С. 366., 400., 405.
13. Дмитриев М.А. Указ соч. С. 31.
14. Гершензон М.О. Грибоедовская Москва. М., 1889. С 315-316.
15. В.А. Кошелев, в частности пишет: ” социальные корни славянофильства были в целом характерны для второй четверти XIX века, эпохи дворянской культуры по преимуществу Тот факт, что каждый из них принадлежал к одному из старинных дворянских родов (хотя и сравнительно небогатых), тоже оказал огромное влияние на бытие и развитие славянофильства не одни славянофилы видели «основу» воззрения «русского духа» в патриархальном дворянстве: это была черта, присущая эпохе”. // Кошелев В.А. Эстетические и литературные воззрения русских славянофилов 1840-1850-е годы. Л., «Наука», 1984. С. 28.
16. Глинка С.Н. Указ. соч. С. 3.
17. Скалон С.В. Указ. соч. С. 88-89.
18. Wachtell A. The battle for childhood: Creation of a Russian Myth. California., 1990. Р. 88-89.
19. Дмитриев И.И. Указ. соч. С. 17.
20. Там же. С. 20.
21. Бахтин М.М. Формы времени и хронотопа в романе // М.М. Бахтин. Эпос и роман. СПб., 2000. С. 76.
22. Глинка С.Н. Указ соч. С. 27-28.
23. Болотов А.Т. Указ соч. письмо 3. С. 13.
24. Долгоруков И.М. Указ. соч. С. 497.
25. Глинка С.Н. Указ. соч. С. 29.
26. Дмитриев М.А. Указ. соч. С. 36.
27. Дмитриев И.И. Указ. соч. С. 25.
28. Евдокимова О.Н. Литература и история // Исторические процессы в творческом сознании русских писателей 18 — 20 веков. СПб., Наука, 1992. — 336 с. С. 163 — 178. В другой своей работе она пишет: «Прочно сложившиеся, „отвердевшие“ формы дворянской жизни рождали жанр, достаточно неизменный в своих основах и конструктивных принципа. Жанр семейной хроники покоится на памяти непосредственной жизни и на памяти рассказывания о ней, его исток — и реально текущей жизни дома, усадьбы, и в том, как она отражалась в слове — художественном, мемуарном» // Евдокимова О.В. Мнемонические элементы поэтики Н.С. Лескова. СПб., 2001. С. 141.
29. Евдокимова О.Н. Мнемонические элементы поэтики Н.С. Лескова. — СПб., 2001. С. 137.
30. Болотов А.Т. Указ. соч. Письмо 3. С. 6.
31. Там же. С. 10.
32. «События, хотя и имевшие место в действительности, отбираются мемуаристом не случайно: они призваны подтвердить его взгляд на самого себя и выявить главную идею его жизни», — пишет Г.Г. Елизаветина. // Елизаветина Г.Г. Русский и западноевропейский классицизм. Проза. М., 1982. С. 243.
33. Видуэцкая И.П. «Пошехонская старина» в ряду семейных хроник русской литературы. С. 208.
34. Заманская В.В. Родовая концепция и нравственная программа С.Т. Аксакова (на материале «Семейной хроники») // Индивидуальное и типологическое в литературном процесс. Межвузовский сборник научных трудов. Магнитогорск, 1994. С. 129-136.
35. Аксаков С.Т. Собрание соч.: В 3-х т. Т. 1. М., 1986. С. 223. (Далее в скобках указываются страницы тома).
36. Машинский С. И. указ. соч.
37. Грицанова М.В. Соотнесение голосов рассказчиков в повести С.Т. Аксакова «Детские годы Багрова — внука» // Проблемы литературных жанров. Томск, 1987. С. 59-60
38. Татьянина А.Г. Ранний Л.Н.Толстой и С.Т.Аксаков. К проблеме жанра семейного романа // Проблемы литературных жанров. Томск, 1999. Ч. 1. С. 259-263.
39. Созина Е.К. «Сознание и письмо в русской литературе». Екатеринбург, 2002. С. 379.