Iners otium

Iners otium

Межерицкий Я.Ю.

В
66 г. в римском сенате состоялся не совсем обычный судебный процесс. Сенатора
Тразею Пета, вызвавшего особую ненависть принцепса (Тас. Ann., XVI,21,1; ср.:
insontis – XVI,24,2)1, обвиняли в том, что он покинул курию после
убийства Агриппины, не принял активного участия в ювеналиях, не явился в сенат
при определении божеских почестей Поппее, уклонялся от ежегодной присяги на
верность указам принцепсов, подвергал все вокруг молчаливому осуждению и др. В
его поведении принцепс и обвинители усматривали пренебрежение общественными
обязанностями (publica munia desererent – XVI,27,2), которым Тразея и его
последователи предпочли “досуг” – iners otium.

Тацит,
подробно излагающий дело, преподносит его как один из многочисленных примеров
жестокости и кровожадности Нерона, решившего “истребить саму
добродетель” в лице Тразеи и Бареи Сорана (XVI,21,1). Ясно, однако, что за
этим locus communis стоит вполне реальное политическое содержание и дело отнюдь
не ограничивалось сферой морали. Примечательно, что историка, не раз
возмущавшегося преследованием не только по поводу действий, но и слов, не
удивляет обвинение… в молчании (silentium omnia damnatius – XVI,28,2; ср.
I,72; IV,34,1 сл.).

Участие
в общественной, государственной жизни (res publica) было важнейшей качественной
характеристикой античного гражданства2. Непосредственная демократия
осуществлялась при участии каждого полноправного члена гражданской общины
(civitas) в народном собрании, что должно было служить гарантией политической и
экономической “свободы” (libertas)3. Гражданская (военная
и политическая) деятельность римлянина времени расцвета civitas (III–II вв. до
н.э.) обладала безусловной ценностью. Жизненный путь гражданина, cursus
honorum, отмеченный военными кампаниями и отправлением магистратур, был
предметом гордости. Вхождение в состав выборных органов, будучи обусловлено
“достоинством” (dignitas), происхождением и имущественным цензом,
считалось почетным долгом. Господствующее положение в обществе подразумевало в
то же время и более высокий уровень ответственности за состояние
государственных дел. Военные триумфы, причисление к principes подчеркивали
значение государственной деятельности, как и торжественно обставленные похороны
известных граждан, превращавшиеся в подлинный апофеоз деяний во имя Рима, его
прошлых, настоящих и будущих побед4.

Культивирование
добродетелей гражданина, как и следовало бы ожидать, исключало высокую оценку
досуга. Латинское слово otium, означавшее “досуг”, “бездеятельность”,
“праздность” и др., является семантически первичным по отношению к
производному от него negotium – “дело”, “занятие” и т.п.
Будучи одной из универсальных категорий римской античной культуры, понятие
“досуг” могло приобретать в различных контекстах и исторических
условиях все новые оттенки и значения5. У Плавта, например, otium
означало во многих случаях нечто, пользующееся скорее дурной репутацией
(Mercator, III, II; Trinummus, 657, сл.). У Теренция, Катона, а позднее у
Цицерона, Ливия otium и однокоренные слова означали отсутствие опасности,
угрозы, часто предполагая праздность, особенно губительную для солдат (см. A.
Gellius, 19,10). Известна типично римская версия хода II Пунической войны,
согласно которой армия Ганнибала, закаленная в боях и походах, была изнежена и
развращена во время комфортабельной зимовки в Капуе (Liv., XXIII, 18,11; Sen.
Ep., LI,5). Кампания с благоприятными природными условиями и в других случаях
ассоциировалась у римлян с губительным otium. См., например, рассуждение Цицерона
о том, что предки покорили некогда гордых кампанцев предоставлением
“бездеятельного досуга” (innertissimum et desidiosissimum otium); это
обусловило их моральную деградацию и утрату независимости (Cic. De leg. agr.,
III,33,91). Однако и победитель пунов Сципион Африканский завершил свою
блистательную карьеру полководца и государственного деятеля вынужденным досугом6.

Политическая
обстановка последних десятилетий республики, когда отстранение от
государственной деятельности было еще не самым худшим итогом неудачной карьеры,
закрепляет за термином otium в качестве одного из значений “вынужденный
досуг”, или “отставка”. Глубинные изменения в представлениях о
досуге и его месте в жизни человека и обществе происходят вследствие кризиса
полисной системы ценностей и освоения эллинского культурного опыта. Эти
изменения нашли отражение у Цицерона, несмотря на сознательное и неосознанное
стремление оставаться на традиционных позициях гражданина civitatis.

В
конце первой книги трактата “Об обязанностях” Цицерон специально
ставит вопрос о сравнительной ценности государственной деятельности и досуга,
заполненного литературными и научными занятиями. Точка зрения Цицерона,
казалось бы, не вызывает никаких сомнений: обязанности, проистекающие из
общественного начала, в большей степени соответствуют природе, чем обязанности,
диктуемые познанием (De off., I,153); познавательная деятельность имеет в
конечном счете государственные интересы (Ibidem, 155,158; ср.: De rep., II,4;
V,5). Здесь в зародыше обнаруживается идея, получившая развитие в последующей
политико-философской мысли, – досуг, посвященный изучению наук, может быть
полезен государству. Еще более актуальным и перспективным, учитывая дальнейшее
развитие событий в Риме, оказался анализ ситуации, когда властвует один человек,
и таким образом rei publicae как объекта служения viri boni
(“добропорядочного мужа”) не существует; она “утрачена”
(res publica amissa). В такой ситуации Цицерон считал даже необходимым
предаться философскому (литературному) досугу.

Цицерон
много раз в различных вариациях использует выражения, содержание которых
сводится к тому, что истинной rei publicae уже нет, она погублена, утрачена
(amissa), будучи несовместной с тиранией отдельных лиц, в частности Цезаря.
Например: res publica…
nulla esset omnino (Off., II.3); rem vero publicam penitus amissimus
(ibidem, 29) и др.7
В этом же смысле используется выражение parricidium patriae – “убийство
(букв.: “отцеубийство”) отечества” (Off., III,83; ср.: Phil.,
II,17 и др.). Важная для нас мысль о том, что “утрата истинного
государства” является условием и – в качестве вынужденной необходимости –
оправданием философского = литературного досуга, развернута в Off., II,2–4.

Однако
Цицерон рассматривал такую ситуацию как исключительную. Историческое значение происходивших
событий еще не могло быть осознано в полной мере, и потому нормой не только для
его современников, но и гораздо позднее8 оставалась жизнь,
посвященная rei publicae, а досуг в конечном счете расценивался как нечто
нежелательное и второсортное в сравнении с активной общественно-политической
деятельностью9 и воспринимался положительно лишь в значении
“гражданский мир”, которого боятся сеятели раздоров (см.: Att.,
XIV.21; Phil., II,34,87). Досуг государственного деятеля мыслился только как
вынужденный, за исключением “почетной отставки в связи с преклонным
возрастом” (cum dignitate otium)10.

Не
должно удивлять, что Цицерон, не раз испытавший крушения своих политических
замыслов и ощутивший горечь сознания все увеличивавшегося разрыва между должным
и действительным, сыграл решающую роль в философском и риторическом оформлении
идеализированной модели rei publicae. Только в то смутное время гражданских
раздоров и могла возникнуть ностальгическая тоска по неосуществимой, с большим
напряжением мысли и чувств проецировавшейся в прошлое гармонии личности и
общества. Это была ведущая по своему влиянию и значению утопия, искавшая и
потому находившая в “древности” богоподобных героев, беззаветно
преданных rei publicae (De rep., I,1–3,12)11. Именно поэтому, подводя
итоги, казалось бы, вполне достаточной для того, чтобы разочароваться в ней,
политической деятельности, осенью 44 г. до н.э. Цицерон продолжал утверждать:
“Из всех общественных связей для каждого из нас наиболее важны, наиболее
дороги наши связи с re publica” (De off., I,57; ср. 58). Несмотря ни на
что, выдающийся оратор сохранил убеждение, что государственная деятельность
требует большего величия духа, чем философия; уклонение от нее не только не
заслуживает похвалы, напротив – такое поведение следует вменять в вину (ibidem,
I,71–73).

Традиционная
римская точка зрения надолго пережила республику. На ее сторонников указывает
Сенека (Sen. Ер. XXXVI, I сл.), а еще позднее – Квинтилиан, который обвинял
тех, кто оставлял политическую деятельность и риторику ради философских занятий
(Quint., II,1,35; ср.: Epictetus, 3,7,21; Dio, LXVII,13,22). И все же глубинные
изменения, происходившие в общественном сознании, не могли не сказаться на
соотносительной ценности otium и negotium. Саллюстию, акцентировавшему внимание
на упадке нравов и коррупции государственной деятельности, не казалась
привлекательной никакая cura rerum publicarum (В. J., III,1). Хотя историк
считает необходимым оправдывать свой абсентизм, он все же утверждает, что res
publica получит от его досуга гораздо большую пользу, чем от деятельности
других (ibid., IV,4). Так Цицерон и особенно Саллюстий, оставаясь в целом на
полисных позициях, изобрели логический ход, оправдывавший otium с позиций
римского политического мышления (см. также: Cic. Tusc. Disp., I,5; Nat. deor., I,7; De offic.,
II,5; Sallust. B.J., III,1–IV.6). Этот путь мог завести достаточно
далеко в условиях разложения системы ценностей civitas и изменения характера
политической деятельности последних десятилетий республики и, особенно, с установлением
империи.

Теоретическая
мысль так или иначе оценивала явления, уже проявившие себя в социальной
практике. Государство, оставаясь на словах сферой общественных –
общегражданских интересов (res publica), на деле превращалось в инструмент
политики своекорыстных группировок господствующего класса и отдельных
честолюбцев. Чем более отчуждалось оно от граждан, преследуя имперские
интересы, тем шире в общественном сознании распространялся политический
индифферентизм. В сохранявшейся тем не менее полисной системе представлений
“уход” из сферы общественной деятельности, помимо своего реального
жизненно-бытового смысла, становился еще знаком определенной политической
позиции. Крайним его вариантом было самоубийство.

Подобный
акт в контексте политических событий конца республики мог быть выражением
протеста против “тирании”, поправшей интересы rei publicae. Так,
самоубийство Катона Утического – на языке политической идеологии первых
десятилетий империй – читалось как символ гибели “свободы”
(libertas): жизнь, поскольку ее предназначением было служение истинной rei
publicae, теряла в этой ситуации свой смысл (Cato post libertatem vixit nec
libertas post Catonem.– Sen.
Const., sap. II,2; Cf. De prov., II,9; Ep. XXIV,7; CIV,32, etc.). Казалось
бы, у одного из наиболее доверенных приближенных императора Тиберия, сенатора
Кокцея Нервы, “не было никаких видимых оснований торопить смерть”, но
знавшие его мысли передавали, что чем ближе он приглядывался к бедствиям
Римского государства, тем сильнее негодование и тревога толкали его к
самоубийству (Т ас. Ann., VI,26). Еще через четверть века Анней Сенека воспевал
его как единственно доступный для каждого – от раба до сенатора – путь к
свободе.

Разумеется,
абсолютное большинство здраво рассуждавших (не говоря уже о тех, кто вовсе не
утруждал себя бесплодными размышлениями) людей не приходили к таким крайним
выводам, а тем более поступкам. Если философ Секстий, отказавшийся от
сенаторского звания, предложенного ему Юлием Цезарем, руководствовался при этом
“антитираническими” убеждениями (Sen. Ep., XCVIII,13; Plut. Мог.,
77E-F), то для подавляющего большинства определяющими были самые утилитарные
мотивы. Опасности и скука сенатской жизни в эпоху империи побуждали сыновей
сенаторов отказываться от наследства (Dio, LIV,26, 3 сл.). Другие стремились
избежать получения сенаторского звания. Примером может служить Овидий (Tristia,
IV,10,35–38), который предпочел сенаторской карьере праздность досуга и занятие
поэзией. Уже при Августе не всегда удавалось найти нужное число кандидатов для
занятия должностей народного трибуна и эдила, и в 12 г. до н.э. всадникам,
отобранным в качестве трибунов, была предоставлена возможность вернуться во
всадническое сословие или войти в состав сената (Dio, LIV,30; LV,24). В то же
время вокруг высших магистратур, в частности консулата, развертывалась острая
борьба12.

Среди
сенаторов все шире распространяется абсентеизм13. В 11 г. до н.э.
Августу пришлось отменить кворум в 400 человек, и до того фактически
игнорировавшийся. Через два года принимается lex Julia de senatu habendo,
имевший целью регулирование всех аспектов деятельности этого органа.
Посещаемость заседаний была весьма актуальной проблемой. В календы и иды
каждого месяца устанавливались запланированные заседания, предполагавшие
обязательное присутствие сенаторов. В связи с такой регламентацией
устанавливался и возраст “отставки” для сенаторов, после достижения
которого они могли посещать сенат по своему усмотрению (60 или 65 лет)14.
В 13 г. Август принудил принять сенаторское звание молодых senatorii, простив в
то же время упорно не желающих это сделать лиц более старшего возраста (Dio,
LIV,26,3). Светоний сообщает о многочисленных нововведениях Августа,
направленных на приобщение сенаторов и всадников к активному участию в
административной деятельности (Suet. Aug., 32,2-3; 35,3-40,1; Plin. N.Н.,
33,3). Малоэффективным было возобновление практики штрафов за пропуск заседаний
и увеличение штрафа за опоздания (Dio, LIV,18).

Усиление
абсентеизма представителей высшего сословия с установлением империи,
несомненно, объясняется тем, что сенат утратил свои политические позиции. Итог
обсуждения принципиально важных вопросов был фактически предрешен, а дебаты в
большинстве случаев превращались в поддержку предложений принцепса и его
близких. Обычно сенат обсуждал важнейшие вопросы после того, как решение было
уже в сущности принято советом принцепса. Когда же позиция императора вызывала
сомнения, даже от присутствовавших на этих заседаниях трудно было добиться
ясного выражения своих мыслей. Исключения могут лишь подтвердить правило. Речь
Августа могла встречаться неодобрительными репликами, не раз ему, возмущенному
спорами сенаторов, приходилось покидать курию. Вслед кричали: “Нельзя
запрещать сенаторам рассуждать о государственных делах” (Suet. Aug., 54).
Известны и случаи, когда сенат принимал решения вопреки мнению принцепса (Suet.
Tib., 31,1; 30–32). Тиберий, пытавшийся повысить активность сената, упразднил
совет принцепса. Он же перенес в сенат выборы магистратов. При Тиберии сенату
были также предоставлены судебные полномочия, он вместе с императором решал
юридические, религиозные, дипломатические вопросы, что должно было
способствовать повышению роли и престижа этого аристократического органа.
Однако результаты были гораздо скромнее ожидавшихся, и политический абсентеизм
высшего сословия усиливался.

Тенденция
к уклонению сенаторов от активной общественной деятельности была обусловлена
объективными долговременными факторами, а потому проявлялась на протяжении
всего раннего принципата. С абсентеизмом высших сословий боролся и Клавдий,
который лишал всаднического звания тех представителей этого сословия, которые
отказывались от вхождения в состав сената (Suet. Claud., 21). На одну из
возможных мотивировок подобного выбора указывает Тацит, объясняя поведение Аннея
Мелы (брата Сенеки и отца Лукана). Он избегал вполне доступных ему высших
должностей и оставался всадником в сенаторском достоинстве, поскольку надеялся
достичь большего богатства, будучи прокуратором императорского имущества
(XVI,17). Подобным же образом Тацит трактует выбор карьеры Меценатом и
Саллюстием Криспом (Tac. Ann., III,30; Hist., II,86). Ряд примеров отказа от
сенаторской карьеры предоставляют нам письма Плиния Младшего, который называет
в такой связи Минуция Макрина (I,14,5), Арриана Матура (II,11,1; III,2,4),
Теренция Младшего (VII,25,2).

Как
мы имели возможность убедиться, дело заключалось не только в том, что сенаторы
не могли активно участвовать в государственной жизни. Даже когда
предоставлялась возможность действовать, это не вызывало особого энтузиазма.
Причины такого равнодушия заключались в изменении самого характера
общественно-политической жизни. Государство все в меньшей степени оставалось
civitas и res publica, хотя термины эти продолжали широко использоваться.
Отделение государства от гражданского коллектива вело к отчуждению личности от
государства, порождая дальнейшую девальвацию полисных ценностей и в корне меняя
отношение к политической деятельности. Весьма характерно, что переоценка
ценностей происходила и в сознании тех, кто имел, казалось бы, все возможности
непосредственного и активного участия в управлении империей – самих принцепсов.

Имеются
сведения о том, что о досуге мечтал сам основатель империи – Август. Но
осуществить такую мечту смог лишь его преемник, предоставляющий нам весьма
характерный пример otium. Современная историография с большим трудом замещает
черно-белые мазки античной традиции живыми тонами, способными воссоздать фигуру
этого, очевидно, незаурядного человека и политического деятеля15.
Все менее убедительно выглядят и те интерпретации каприйского уединения
Тиберия, которые ограничиваются ссылками на низменные инстинкты и расстроенную
психику тирана. Первоначально решение покинуть Рим было сознательным шагом,
имевшим глубоко продуманное основание. Преемник Августа был человеком
высокообразованным, посвященным в литературную жизнь и идеологические коллизии
своего времени. Даже Тацит отметил богатое содержание речей Тиберия, искусное
владение словом. О его литературных интересах и любви к искусству сообщает
Светоний (Suet. Tib., 70–71; 74,44,2; Tac. Ann., IV,11; XIII,32; см. также:
Vell. II,94,2; Plin. N.Н., 34,62; Dio, LV,9,61). Эти независимые свидетельства
не позволяют игнорировать слова панегириста Веллея Патеркула о прекрасном
образовании и одаренности Тиберия16. Самую лестную характеристику
его правлению до момента смерти Германика дает Дион Кассий, в сочинении
которого, видимо, использована значительная часть сохранившейся до его времени
античной традиции. Со страниц “Римской истории” предстает образ просвещенного
и “демократичного” правителя (Dio, LVII,1-19).

Политическое
поведение Тиберия может быть понято только с учетом как его сознательной
приверженности староримским традициям и Стое (пусть и не во всем искренной),
что проявлялось в подчеркнутой суровости его характера и внешнего вида, так и
его философских симпатий (Tac. Ann., XVI,22, III,6, IV,19). Еще Август отмечал
суровый нрав Тиберия, прерывая при его приближении легкомысленные разговоры
(Suet. Tib., 21,2; 10,4; 19;26–32). Стоический характер многих
“добродетелей” Тиберия уже отмечался в литературе17.
Сенека, Тацит, Валерий Максим писали о его мужестве. Очевидно, не случайно, и
уж во всяком случае не без последствий, Тиберий в 6 г. до н.э. для обучения и
уединения избрал Родос – родину Панэция и местопребывание школы Посидония,
выдающихся представителей Средней Стои. Сам Тиберий мотивировал это
“удаление” “усталостью от государственных дел и необходимостью
отдохновения от трудов” – вполне в духе римского философского otium18.
Находясь на Родосе в течение семи лет (Veil., II,99,4), будущий принцепс
“был постоянным посетителем философских школ и чтений” (Suet. Tib.,
11,3). Лишь впоследствии философские интересы, безусловно оставившие глубокий
след в его мировоззрении, переродились в пристрастие к астрологии. Некоторые
ближайшие помощники императора – Л. Пизон Понтифик, Л. Сей Страбон, Л. Элий
Сеян, Л. Сей Туберон – были патронами греческих философов и литераторов19.

Много
лет спустя “философскому” уединению Тиберия находили
соответствовавшие серьезные политические мотивы, а Тацит пытался объяснить
отъезд императора на Капри желанием Тиберия прикрыть свою жестокость и
любострастие, стыдом появиться на людях из-за внешности, властолюбием Ливии,
что нельзя признать по крайней мере исчерпывающим (Ann., IV,57; 41,2; Suet.
Tib., 51; Dio, LVII,12,6). Веллей, следуя, очевидно, официальной версии,
называет самые благородные побуждения Тиберия (II,99,2).

Важнейшей
причиной этого уединения была политическая ситуация в целом. В первые годы
своего правления Тиберий приложил немало усилий для привлечения сената к
активному сотрудничеству в управлении империей. Можно вспомнить и о подчеркнуто
уважительном отношении к сенату и магистратам, о передаче сенату ряда вопросов
управления, о перенесении из комиций в курию выборов магистратов и др. Не
случайно некоторые исследователи указывают, что были установлены широкие
границы сенатских полномочий, каких не было никогда после 43 г. до н.э. за
исключением междуцарствия 41 г. н.э.20 Однако отводившаяся сенату
роль инструмента императорской политики, хоть и важного, не соответствовала
традиционным представлениям значительной части этого, аристократического по
духу, органа о libertas21, и политика Тиберия потерпела неудачу.
Тацит упоминает о его упреке сенаторам, что “все заботы они взваливают на
принцепса” (Ann., III,35). Похоже, Тиберий вполне искренне сетовал, что
наиболее выдающиеся из числа бывших консулов уклоняются от командования
войсками (Ann., VI,27).

Принимая
наследство Августа, Тиберий с самого начала ощущал недостаток той несколько
загадочной auctoritas, которую так ценил основатель принципата. Сенат не
признавал auctoritas Тиберия (Tac. Ann., IV,42). Неуверенность, которую
принцепс, видимо, постоянно чувствовал в курии, впоследствии переродилась в
страх. Позднее, не решаясь вернуться в Рим, в письме сенату Тиберий указывал,
что навлек на себя недовольство, заботясь о благоденствии государства, и просил
разрешения ходить на заседания сената с телохранителями (Ann., VI,15). В курии
Тиберия встречала претившая ему лесть, замешанная на ненависти (Suet. Tib.,
70). Все это и толкнуло принцепса на широкое использование закона “о
величии”. И террор по отношению к политическим противникам, и собственное
удаление из Рима были следствием одной и той же причины – краха его политики по
отношению к сенату.

В
этом контексте следует рассматривать неоднократные заявления Тиберия о
намерении отречься от власти, которые Тацит представляет как “пустые и уже
столько раз осмеянные” (Ann., IV,9). Именно так они были восприняты
враждебно настроенными сенаторами, но это не значит, что Тиберий в этих случая
сознательно лицемерил. Убедившись, что никакое соглашение и деловое
сотрудничество с людьми, привыкшими в большинстве своем раболепствовать (а
некоторые еще и стремились к власти), невозможно, Тиберий решил, удалившись из
Рима, управлять ими посредством террора. “Уединение” Тиберия было
вынужденным обдуманным политическим шагом. На это указывает и бросившееся в
глаза еще современникам резкое различие между его активнейшей деятельностью в
первое десятилетие его правления и почти полнейшей бездеятельностью в последнее
(Тас. Ann. I,46– 47; Suet. Tib., 37,4; 38; Тас. Ann., IV,13–14, 67; Suet. Tib.,
41.)

О
характере, который Тиберий хотел первоначально придать своему
“уединению”, говорит его окружение. Кроме Элия Сеяна и других
должностных лиц Тиберий взял с собой уважаемого юриста М. Кокцея Нерву,
астролога Фрассила и множество ученых греков, чьи беседы соответствовали бы
“философскому” otium’у (Тас. Ann. IV,58). Ювенал именует всех их астрологами
(X,94). Несомненно, возраст, изоляция и мания преследования постепенно
способствовали перерождению первоначальных мотивов уединения (Тас. Ann.,
IV,67,5; Suet. Tib., 41). Впрочем, то же, что сообщают Тацит и Светоний о
Тиберии, ранее рассказывали о Дионисии Сиракузском (Sen. Cons ad Marc.,
XVII,5). В то же время Сенеке, например, видимо, неизвестны скандальные слухи о
семидесятилетнем Тиберии (ср. Ammianus Marcell, XXI,6)22.

Отказ
от власти, уклонение от участия в общественно-политической деятельности, удаление
из города в сельскую местность, на лоно природы, наконец, уход из жизни по
политическим мотивам – все это было так или иначе проявлениями разочарования в
старых идеалах и нормах, выработанных гражданской общиной. Проблема соотношения
vita activa и vita contemplativa – жизни активной и жизни созерцательной – была
одной из острейших для мыслящих людей того времени и, в частности, для Сенеки.
Обоснование созерцательного, философского образа жизни мы находим в трактате
“О досуге”, где автор сравнивает отношение стоиков и эпикурейцев к
общественной деятельности (res publica). Мнение Эпикура резюмируется так:
“Мудрец не должен заниматься общественными делами за исключением крайней
необходимости”. Точку зрения Зенона Сенека формулирует следующим образом:
“Мудрец должен заниматься res publica, если ему что-либо не
воспрепятствует” (De otio, III,2). Однако далее Сенека утверждает, что не
существует государства, которое может терпеть истинного мудреца, и нет мудреца,
который смог бы вынести какое-либо реальное государство (VIII,1–4). Поэтому на
практике sapiens вынужден предпочесть otium, созерцательную жизнь, т.е.
эпикурейский идеал. Сенека считает, что по существу это не противоречит
стоической доктрине, поскольку мудрец, удаляясь от “малого”
государства, не перестает быть гражданином “большого” (мира) и служит
ему, постигая благо и истину. Однако эта оговорка еще более отдаляет философа
от традиционной римской позиции23.

В
другом трактате, “О краткости жизни”, Сенека советует Паулину,
префекту анноны, оставить свои общественные обязанности и посвятить себя
созерцательной жизни (возможно, это Помпей Паулин, занимавший ответственные
посты при Нероне.– Plin. N.N. XXXIII,143; Тас. Ann., XIII,53,2; XV,18,4).
Бросается в глаза пренебрежительное отношение философа к самой должности
Паулина, занимающегося “желудками людей” (De brev., XVIII,6). Сенека
преисполнен презрения к “занятым” (occupatis), мелким и крупным
политическим дельцам, которых собаки насилу выгоняют из судов, за которыми
следуют толпы клиентов (XII,1). “Мерзкими” называет философ тех, кто
до последнего дня жизни, стремясь к наживе, отправляет государственные
должности. В пример приводится девяностолетний Секст Туранний, который никак не
мог оставить службу при Гае Цезаре (у Сенеки – образец тирана) и заставил домашних
оплакивать свою отставку (XX,2–3; ср.: Тас. Ann. I,7; XI.31).

Призыв
посвятить себя философскому досугу проходит и через все “Письма к
Луцилию”. Сенека убеждает адресата, что государственная деятельность
недостойна добродетельного человека, это “цепкое зло”, от которого
нужно во что бы то ни стало избавиться. “Жалкая прокураторская
должность”, провинция и все, что они сулят, скрывают от глаз Луцилия
здоровую жизнь (Ер., XIX,5; XXI,9). Государство – закуток, лишь выйдя из
которого на широкий простор и поднявшись к небесам, можно понять, “как
низко стоят кресла в сенате или в суде” (LXVIII,2). Дела, “навязанные
честолюбием”, совершенно бесполезны, это дела “ради самих дел”,
да притом еще “грязные и унизительные” (XXII,4,8), “пустые”
(XXXI,4); занимающиеся ими лишь притворяются занятыми, “множат дела и сами
у себя отнимают дни…” (LXII,1). Под стать этим делам и сами
“занятые”. Лишь по обычаю (подразумевается: уже давно не отвечающему
действительности) можно назвать соискателей на выборах “доблестными мужами”
– bonos viros (III,1). Что может быть гнуснее стариков, с усердием готовящихся
занять должности (XLV,17)? Поиски почестей – ambitum – занятие тщеславное,
бессмысленное и ничтожное (LXXXIV,11). Все это – стучаться в двери
могущественных гордецов, переписывать по алфавиту бездетных стариков, обладать
влиянием на форуме, – может быть, и власть, но всем ненавистная, недолгая и,
если оценить ее по-настоящему, “нечистая” (sordida) (LXIII,10).

Таков
был внутренний фон размышлений Сенеки, когда он в “Письмах к Луцилию”
в последний раз отвечал на важнейший вопрос своей жизни: должен ли мудрый
(точнее – стремящийся к мудрости, каким он считал и себя) участвовать в делах
государства?24 Существо ответа не оставляет сомнений. Цель всех
наставлений, из которых соткано содержание “Писем”, – убедить
читателя в необходимости оставить “пустые занятия” и посвятить все
время, всю жизнь философскому досугу. В VIII письме Сенека призывает Луцилия
“скрываться и запереть двери”, удалиться, последовав его примеру, от
людей и дел и заняться “делами потомков” (VIII,1–2). В последующих
наставлениях эта же мысль излагается в различных вариантах, пока в XIV письме
не появляется развернутая аргументация против участия в res publica. Вначале
она сводится к тому, что избегать государственной деятельности следует потому,
что она опасна. Следуя фактически эпикурейскому правилу “живи
незаметно”, Сенека рекомендует не только никого не задевать, избегать
опасного властителя, но и это делать незаметно, не подавая повода подозревать
себя в его осуждении (XIV,7–8). Даже философией надо заниматься “тихо и
скромно” (XIV,11).

Сенека
обращается к излюбленному историческому деятелю – Катону Утическому. Но мы не
найдем здесь обычных дифирамбов в честь последнего героя республики. Напротив,
Катон подвергается самой серьезной критике. Сенека высказывает мнение, что
мудрецу не следовало бы вмешиваться в res publica, поскольку речь шла уже не о
свободе, давно погубленной. Вопрос заключался в другом: кто, Помпей или Цезарь,
завладеют государством. Но в предшествующие годы, до начала войны между Цезарем
и Помпеем, мудрому вряд ли допустимо было участвовать в разграблении rei
publicae (XIV,13). Подвергая таким образом сомнению деятельность героя
“стоической оппозиции” (а некогда и своего!), Сенека зовет Луцилия
последовать примеру “тех стоиков, которые, когда их отстранили от
государственных дел, не оскорбляли никого из власть имущих, но удалились, чтобы
совершенствовать свою жизнь и создавать законы для рода человеческого”
(XIV,14).

Философ
так горячо высказывает свою мысль, что даже “не замечает”, что
ситуация, анализируемая им, собственно не имеет отношения к адресату, поскольку
Луцилия никто не удалял от государственных дел. Напротив, его приходится
убеждать, что отказ от государственной карьеры выгоден (XXVI,1); много спустя
(судя по номерам “писем”) мы узнаем, что ему еще предстоит долго
“добиваться освобождения от должности” (LXV,2). Сенека даже
настаивает, что если освободиться будет невозможно, то следует “вырваться
силой” (XIX,1) и т.д. Моралист радуется успеху своих наставлений: “Ты
понял уже,– пишет он,– пора освободиться от этих на вид почетных, на деле
никчемных занятий, и спрашиваешь только, как этого достичь” (XXII,1). Но и
далее, вплоть до последних писем, Сенека не устает убеждать Луцилия (и других
читателей) в тщетности честолюбивых устремлений и необходимости отойти от
общественных дел (CXVIII,3–4).

Приведенный
“пример” с Катоном имел особый подтекст, понятный
читателям-современникам. Во-первых, он заключался в объяснении поведения самого
Сенеки (otium после отставки в 62 г.); во-вторых, смысл exemplum состоял не
только в том, что человек, отстраненный от res publica, должен был уйти из мира
политики вообще. Сенека также указал условие, при котором удаление от
государственных дел должно стать результатом свободного выбора для sapiens. Это
условие – утрата свободы, время гражданских войн, ситуация, обозначенная
Цицероном словами res publica amissa. В новых условиях мудрец должен отделить
себя от res publica – от государства как особого института, не совпадающего с
гражданским коллективом, общиной,– и думать уже не о том, как служить ему, а
как воспользоваться хотя бы теми благами, какие оно способно предоставить,
избегая опасностей, сопряженных с участием в государственных делах.

Свою
позицию в ситуации, наступившей с установлением единовластия, Сенека и
разъясняет в полугротескном XIV, а потом в проникнутом до циничности
рационализмом LXIII письме. Философ не претендует на участие в государственной
деятельности и не собирается вмешиваться в политику или осуждать существующие
порядки в государстве. Он полон благодарности правителю (не уточняет даже,
какому) за предоставленную ему возможность заниматься философией, быть
свободным и от государственных дел, и от связанных с ними опасностей. Сенека
уверяет (и было бы неверно видеть здесь лишь попытку обезопасить себя), что
ошибаются те, кто полагает, будто приверженцы философии “презирают
должностных лиц и царей, всех, кто занимается общественными делами”.
Напротив, никто не испытывает к ним такой благодарности, как философы. Ведь их
цель – праведная жизнь – недостижима без общего спокойствия в государстве, ведь
именно им, обладающим наивысшими ценностями – духовными, в случае
неблагополучия в государстве придется потерять более всего. Поэтому философы благодарны
своему “кормчему” и чтят правителя как отца (LXXIII,1–2,8).
“Мудрый не станет отрицать, сколь многим он обязан тому, чье правление и
попечение дарят ему щедрый досуг и право распоряжаться своим временем и покой,
не нарушаемый общественными обязанностями” (LXXIII,10).

Полемичность
приведенных рассуждений Сенеки представляется очевидной. Свой вариант (идеал
ли?) “философского досуга” Сенека противопоставляет другой
общественной позиции, уязвимой в отношении политической благонадежности. Этот
“стоящий за кадром” вид “досуга” связан с недоверием к
государству. Именно от такой позиции явно отгораживается Сенека. В том,
насколько опасным было обвинение в подобном образе мысли, показало выступление
Коссуциана Капитона на процессе Тразеи (Тас. Ann., XVI,22) и исход этого дела.
Еще более энергично и, представляется, более искренно и последовательно, Сенека
обрушивался на другой вид “досуга”– iners otium или desidia – на
извращенную роскошь (luxuria).

С
пылом, предполагающим какие-то вполне конкретные социально-политические, а
возможно, и личные мотивы, Сенека обличает безделие и роскошь как
противоречащие законам природы. Его сочинения содержат множество примеров
извращенного образа жизни. Люди, порабощенные кухней и желудком, щеголи и т.п.
не занимаются ничем полезным, но их нельзя назвать и свободными от дел
(otiosus), они заживо похоронили себя. Наиболее возмутительное извращение
естественного образа жизни представляют “антиподы” (antipodes) –
полуночники, “живущие навыворот” (retro vivunt – Ер., CXXII,2,5,7);
они боятся смерти и так же несчастны, как ночные птицы. Их жизнь подобна
смерти, их пиршества сходны с погребальными обрядами. С особым негодованием
Сенека пишет о тех прожигателях жизни, которые прикрывают свое поведение именем
философии, будь то эпикурейской или стоической (De vita, XII,3–4), пытаясь
представить его как своего рода “философский досуг”. Явно
неприязненное отношение к ним Сенеки вполне понятно. Лжефилософы
компрометировали истинных любомудров, давая обильную пищу пересудам.

Философия
всегда оставалась в Риме явлением чужеродным и вызывавшим подозрения. Это
создавало обширное поле для всевозможных спекуляций в целях травли политических
противников. Оказывается, в рассматриваемое время существовал некий лагерь
непримиримых врагов и хулителей философии (qui philosophiam latrant). Они
выискивали недостатки того или иного ее поклонника, чтобы опорочить философию
как таковую и связанный с ней образ жизни – “философский досуг”,
поскольку “чужая добродетель служит укором их собственным прегрешениям”
(De vita, XIX,2–3, XVII–XX; Тас. Ann., XVI,32).

Обличения
Сенеки – не проявление мизантропии25. Их явный
социально-политический подтекст, очевидно, был вполне понятен современникам.
Исключительная популярность писателя засвидетельствована даже его литературным
противником – Квинтилианом (Inst. orat., X,1,125–131). Осуждение delicatus,
antipodes имело, конечно, вполне конкретный социальный адрес.

Дальнейшее
рассмотрение нашего сюжета вновь возвращает к мысли о том, что досуг как
таковой и его типы были не просто формами бытового поведения, а воплощением и
обозначением определенных жизненных и политических позиций. Для того, чтобы
морализирующий язык инвектив и апологий Сенеки стал понятен в их
конкретно-историческом содержании, попытаемся совместить кажущиеся нам
абстрактными рассуждения и оценки с канвой событий времени принципата Нерона,
которая прослеживается в первую очередь по “Анналам” Тацита. При
таком сопоставлении информация, предоставляемая этими двумя авторами,
удивительно удачным образом взаимодополняется. Кажущиеся абстрактными
морально-философские рассуждения Сенеки – ценнейший комментарий к конкретным
событиям, описываемым Тацитом, у которого, как правило, отсутствуют развернутые
оценки интересующих нас фактов.

Особая
актуальность темы досуга в идеологических коллизиях середины I в. и
ускользающий от современного читателя исторический подтекст “дела
Тразеи” начинают проясняться в свете некоторых особенностей и тенденций
развития принципата Нерона26.

Тразея
Пет в качестве влиятельного члена сената выступил против указа, разрешавшего
Сиракузам допускать к играм большее, чем обычно, число гладиаторов.
Недоброжелатели Тразеи обвиняли его в том, что он занимался “столь
незначительными вопросами”, “пустяками” и отмалчивался, “когда
речь шла о главнейшем”. Тацит, в целом благоприятно оценивающий Тразею, не
пытается оспорить это обвинение, цитируемое несколько раз и в различных
вариантах. Похоже, что историк то ли оказался не в состоянии разобраться в
сущности дела, то ли по каким-то соображениям предпочел обойтись без
комментариев. Странно и то, что Тацит, в других местах вполне определенно
высказывавшийся об истинной сущности принципата (1,2; 4,1), здесь не пытается
опровергнуть явно абсурдное утверждение обвинителей Тразеи, что сенаторы якобы
“могут беспрепятственно высказать все, что бы ни пожелали, а также
потребовать обсуждения своих предложений” (XIII,49).

Впрочем,
сомнение противников Тразеи в необходимости для государства сенатской
“свободы” (…si rem publicam egere libertate senatoria…), борцом
за которую он был, ясно указывает на провокационный характер подобных заявлений
(XIII,49,2). Более того, если верить Тациту, даже друзья Тразеи были в
недоумении и нуждались в разъяснениях по поводу его речи в сенате. Потребность
в них могла действительно возникнуть в том случае, если бы Тразея впервые
проявил себя таким образом. Но из объяснения Тразеи, выглядящего в изложении
Тацита не то оправданием, не то угрозой, ясно, что он регулярно участвовал в
обсуждении столь “ничтожнейших” вопросов для демонстрации своей
готовности “взять на себя заботу о существенном” (XIII,49,4). Кроме
того, выступление об устройстве гладиаторских игр в провинциальном городе
затрагивало проблему излишеств в общественной жизни и, следовательно, бросало
тень на характер досуга самого императора. Не случайно Тацит далее описывает
переход Нерона к “открытым бесчинствам” (XIII,49).

Проблема
otii оказывается в центре идеологической и политической жизни Рима с самого
начала принципата Нерона. Отсутствие интереса к государственной деятельности
(которая, как отмечалось, была сердцевиной традиционной системы ценностей) и
приверженность к тому, что относилось к сфере “досуга”, не могли не
обратить на себя внимание поборников “старинных нравов” (mores
maiorum). “Старейшие” (seniores) сразу же отметили, что Нерон был
первым из принцепсов, нуждавшимся в чужом красноречии (речи сочинял для него
Сенека), поскольку с раннего детства обратил свой деятельный ум на иные
занятия: искусство чеканки, пение, умение править конными упряжками (XIII,3).

Эти
необычные и чуждые староримскому идеалу viri boni интересы невозможно объяснить
лишь индивидуальными наклонностями юного принцепса или особыми условиями
окружения, воспитания и исключительными материальными возможностями – вне
тенденций морального перерождения общества, связанных с кризисом полисных
ценностей. Нерон оказался “свободным”” от традиций и
ориентированным на модель культуры, в центре которой находился
индивидуалистический потребительский идеал otium. “Золотая молодежь”,
чьим кумиром был Нерон, с иронией относилась к преданиям о мозолистых ладонях
консула Цинцинната, который, победив противника, возвращался к своему плугу.
Родители и деды ровесников Нерона лишь понаслышке знали, что такое
“истинная республика”. Старые идеалы были чужды его поколению,
которое невозможно было вдохновить примером предков. Через несколько лет
выяснилось, что потребности подобных подданных (не граждан!) предполагают и
такого правителя-прагматика, как Веспасиан.

Таким
образом, столкновение между ориентациями на res publica и на otium было
принципиальным политическим конфликтом между противостоящими друг другу
социальными силами. Разворачиваясь в первую очередь в сферах общественной
психологии и идеологии, размежевывая политические группировки, философские
ориентации, эстетические симпатии, сталкивая поколения, этот конфликт был
провозвестником заговоров и последовавших за ними репрессий, сыграв
определенную роль в подготовке гражданской войны 68–69 гг.

На
первых порах приверженность императора ко всему, что относилось к сфере
“досуга”, современники расценивали как легкомыслие, свойственное
возрасту. Поскольку важнейшие вопросы государственного управления решались
такими искушенными и в то же время добросовестными политиками, как Сенека и
Бурр, это не вызывало особой тревоги. Надо думать, Сенека вполне сознательно
стремился дать выход дурным наклонностям Нерона в сфере otium, дабы избежать
опасности их проявления в области res publica (XIII,2); на этом собственно и
строилось зыбкое политическое равновесие. Однако Сенека переоценил свои
возможности и недооценил на сей раз опасности монархического режима, о которых
сам неоднократно напоминал. Поскольку “досуг” стал средоточием
интересов не частного лица, а монарха, да еще воспитанного в духе
“милосердия”, он неизбежно должен был как-то соотнестись с res
publica.

Конфликт
нарастал исподволь, но неуклонно. Чуть более чем через год после прихода к
власти молодого принцепса (начало 56 г.) город Рим почувствовал
“отвратительную разнузданность” (XIII,25). В начале 57 г. на Марсовом
поле начинает сооружаться огромный амфитеатр, о чем с неудовольствием сообщает
Тацит (XIII,31), а в 58 г., как упоминалось, Нерон перестает скрывать свои
“бесчинства” (XIII,47). Не исключено, что это и имел в виду Тразея,
говоря о “существенном” (XIII,49).

Поскольку
активность принцепса была направлена на сферу “досуга”, к ней же было
обращено и общественное мнение. Центральным событием 59 г. было убийство
Агриппины, после чего “досуг” Нерона решительно вторгается в область
политики, и это проявляется в учреждении “ювеналий”. Говоря о
развращающем влиянии этих “притонов”, которые стали
“рассадниками разнузданности и непотребства”, Тацит, безусловно,
приводит мнения противников таких увеселений (XIV,15). Главным событием 60 г. становится
учреждение “пятилетних игр”, или “нероний”. То, что Тацит
считает необходимым довольно подробно изложить взгляды противников и
сторонников развлечений принцепса, показывает, что эти эстетические по природе
воззрения выступают здесь как выражение политических позиций двух группировок –
поборников старых идеалов res publica и неронианцев.

Консерваторы,
рассказывает Тацит, вспоминали, что на их памяти “старики” (seniores,
фигурировавшие в цитировавшемся пассаже XIII,3) порицали даже Гнея Помпея за
возведение постоянного театра. А в старину, рассуждали они, народ и вовсе
смотрел представления стоя, ибо опасались, что в противном случае он будет
проводить в театре “целые дни в полном безделье” (dies totos ignavia
continuaret). Дальнейшая аргументация поборников старины также сводилась к
тому, что “вследствие заимствованной извне разнузданности” молодежь
проводит время в “праздности”, вместо того чтобы служить в войске и
совершенствоваться в военном деле. Но более всего поборников старины и negotium
возмущает то, что всем этим “извращениям” отданы даже ночи,
скрывающие “мраком” все непотребства (XIV,20), что, как мы видели,
полностью соответствует рассуждениям Сенеки.

Показательно,
что сторонники развлечений – неронианцы прежде всего защищались от последнего
обвинения, утверждая, что всего лишь несколько ночей за целое пятилетие было
отдано веселью, но не разгулу, и празднества озаряло такое количество огней,
когда ничто предосудительное не могло скрыться (XIV,21). Эстетизированные
категории “солнца” и “мрака”, “дня” и
“ночи”27 : стали идеологическим оружием в борьбе
неронианцев и сторонников традиций. Это была борьба двух культур. Одна,
традиционная, была культурой, порожденной civitas, и предполагала идеал
служения rei publicae, другая, отрицая традиционные полисные ценности,
отстаивала индивидуалистический идеал otium. При Нероне это противостояние
ощущалось совершенно явственно, но уже во времена Тацита его смысл был не
вполне понятен, и, приводя аргументы сторонников нероний, писатель не особенно
категоричен в их осуждении. Явно путаясь в оценках, он констатирует, что эти
“игры прошли без явного ущерба для благонравия” и даже греческая
одежда, в которую в те дни многие облачились, по прошествии игр вышла из
употребления (XIV,21).

Официальная
идеология нового режима эволюционировала, показав изнанку пропагандистской
фразеологии Августа, провозгласившего наступление “золотого века”.
Появился император, который не пожелал довольствоваться домотканой одеждой.
Нерон решил осуществить “золотой век” для себя и своих фаворитов, без
стеснения распоряжаясь в личных целях ресурсами империи (XV,42). Это поставило
“досуг” в центр идеологической борьбы.

Тацит
видит в отношении к деятельности и досугу важнейший критерий для оценки
социальной позиции человека. Приведем несколько характерных примеров. Тацита
удивляет участие в известном заговоре Пизона Сцевина и Квинциана. О первом из
них сообщается, что у него “от распутства ослабел разум, и он прозябал в
бездеятельности и сонливом существовании” (XV,49). Эта характеристика
соответствует по существу “бездеятельному досугу” (iners или segne
otium) у авторов конца республики и начала империи (Sall. В. J. IV,3; Sen.
Ben., IV,13,1; VII,2,2; Ep. LXXI,15;
LXXVII,15; LXXVIII,26; LXXXI,2; Tac. Ann., XII,49,1; Suet. D. Claud., 5).

Тацит
ищет компромисса между излишней дерзостью и безобразной угодливостью (Ann.,
IV,20) и требует общественной активности. Так, историк не одобряет полководца
Петрония Турпилиана, пребывавшего “в ленивом бездействии, которому
присвоил наименование мира” (XIV,39). Тацит с явным неодобрением
отзывается о “бездеятельной благонамеренности” префекта претория
Фения Руфа (XIV,51), презрительно говорит о “вялости” императора
Клавдия (XI,19), проконсула Азии Юния Силана (XIII,1) и др. Впрочем, замечает
Тацит, “не отличался ни строгостью нравов, ни воздержанностью в
наслаждениях” и сам Гней Пизон, однако это нравилось большинству, которое
“не желает подчиняться суровой верховной власти” (XV,49). Не случайно
в Риме циркулировал слух, что среди заговорщиков были люди, которые планировали
после умерщвления Нерона убить и Пизона, вручив бразды правления Сенеке
(XV,65).

Каким
предстает на этом фоне образ Тразеи Пета? Насколько справедливы были
предъявленные к нему претензии? Среди множества обвинений можно выделить два
совершенно не согласующихся между собой варианта. Первый принадлежал самому
принцепсу, который, не называя имен, обвинял сенаторов, “достигших в свое
время консульства и жреческих должностей” (что было справедливо и для
Тразеи), в уклонении от обязанностей в отношении государства, т.е. в iners
otium (XVI,27). Вторая группа обвинений, продолжавшая якобы мысль Нерона, в
сущности совершенно ей противоречила. Коссуциан Капитон и Эприй Марцелл
обвиняли Тразею во враждебности “режиму, республиканизме и пр., приписывая
ему политическую программу и продуманную линию поведения, проявлявшуюся в
демонстративном удалении от государственной деятельности и молчаливом осуждении
существующего строя (XVI,21,28). Отметим, что этот комплекс обвинений очень
напоминает те нападки на философов, от которых считал необходимым защищаться
Сенека в XIV и LXXIII письмах.

Итак,
в чем же виновен Тразея?

После
упоминавшегося выступления Тразеи по поводу гладиаторских игр в 58 г. мы видим
его в курии во время обсуждения мероприятий в связи с убийством Агриппины (59
г.). “Обычно хранивший молчание, когда вносились льстивые предложения, или
немногословно выражавший свое согласие с большинством”, Тразея на сей раз
не вынес зрелища соревнующейся в раболепии римской знати и покинул сенат
(XIV,12). Был ли его уход демонстрацией, разрывом с правительством, переходом к
otium? Нет, поскольку и после этого случая Тразея участвовал в работе сената.

Примечателен
эпизод в начале 62 г., когда шел первый при Нероне процесс “об оскорблении
величия”. Вначале слышались лишь голоса льстецов, желавших смертным
приговором претору Антистию угодить Нерону – якобы для того, чтобы предоставить
принцепсу случай в очередной раз проявить “милосердие”. Тразея
воспрепятствовал такому ходу событий. Он заявил, что “при столь выдающемся
принцепсе” сенат не должен выносить сурового решения. “Свободомыслие
Тразеи сломило раболепие остальных”, и за ним в ходе дицессии
“последовал весь сенат, кроме немногих льстецов”. Несмотря на явно
выраженное неудовольствие Нерона, был утвержден приговор об изгнании
обвиняемого с конфискацией имущества (XIV,48-49).

Другой
случай, с одобрением рассказанный Тацитом (XV,20–22), с еще большей
очевидностью обнаруживает политическую позицию Тразеи. В конце 62 г., выступая
на суде над богатым критянином Клавдием Тимархом, он предлагает ограничить
зависимость римских администраторов от провинциалов, запретив последним
оценивать деятельность наместников. По замыслу Тразеи, пропреторы и проконсулы
получат возможность проявлять “непреклонную строгость”,
“несгибаемый дух”, “справедливость”, “прямоту” и
“твердость” – добродетели, имевшие в то время явно
“республиканский” характер, что вполне соответствовало просенатскому
духу предлагаемой реформы. Мнение Тразеи опять встретило всеобщее сочувствие
сенаторов, и в дальнейшем было принято соответствующее постановление28.
Видимо, влияние Тразеи в сенате было значительным. Однако в начале 63 г., когда
сенат в полном составе отправился в Анций поздравлять царственную чету с
рождением дочери, Тразее сделать это воспретили. Тем самым было нанесено
оскорбление, предвещавшее гибель (XV,23). Видимо, Нерон уже был в ссоре с
Тразеей, поскольку вскоре с издевкой похвалился Сенеке, будто примирился с ним.

После
этого пассажа мы на протяжении целой книги не находим упоминаний о Тразее. Лишь
рассказав о расправе с участниками заговора Пизона, Тацит сообщает, что Нерон в
лице Тразеи Пета и Бареи Сорана “возымел желание истребить саму
добродетель” (XVI,21). Далее следует изложение известных обвинений, из
которых, в частности, становится ясно, что Тразея, оказывается, уже в течение
трех лет не появлялся в курии, на чем, собственно, как считают29, и
построено все дело. Однако был ли здесь свободный выбор, а следовательно, otium
как форма политического протеста?

Таким
образом, трехлетнее бездействие, вмененное Тразее в вину, началось с того
момента, когда запретом Нерона ему не разрешено было отправиться в Анций. С
конституционной точки зрения Нерон, как отец семейства (pater familias),
отказывал Тразее лишь в возможности принять участие в семейном празднестве по
случаю рождения его дочери, т.е. действовал как частное лицо. Фактически же,
особенно учитывая характер этих празднеств, запрет следовало расценить минимум
как конец политической карьеры и устранение из сферы res publica, а можно было
понять и как приказание умереть. Тацит говорит об “оскорблении,
предвещавшем скорую гибель” (XV,23). Сопоставление с другими аналогичными
случаями подтверждает нашу мысль.

В
20 г. н.э. Гней Кальпурний Пизон, обвинявшийся в смерти Германика, был так
устрашен видом замкнувшегося в себе Тиберия, что решился на самоубийство
(III,15). Децим Силан понял отсутствие благосклонности Августа как приказание
отправиться в ссылку, лишь при Тиберии через своего брата добился прощения и
разрешения жить в Риме, однако без допуска к государственным должностям
(III,24). Самому Тиберию в свое время также было дозволено возвратиться с
Родоса “при условии не принимать никакого участия в государственных
делах” (XIII,2). Эта мера хорошо известна и для времени Нерона. Курций
Монтан, обвиненный на процессе вместе с Тразеей, был прощен Нероном “с
оговоркой, воспрещавшей ему отправление государственных должностей”
(XVI,33). Не правда ли, обвинить его после этого в уклонении от участия в res
publica было бы издевательством?

Запрещение
Тразее последовать в составе сената в Анций собственно и означало исключение из
этого органа, а фактически – из государственной жизни. Точно так же запрещение
Гаю Кассию, другому лидеру сената, участвовать в погребении Поппеи Сабины было
“первым предвестием грозящей ему беды”. Тацит не случайно расценивает
этот шаг Нерона как “новое злобное деяние”, имея, очевидно, в виду,
что данное запрещение расценивалось не иначе, как гражданская смерть, за
которой должна была последовать и физическая расправа. Действительно, Нерон тут
же направил сенату речь, в которой настаивал на отстранении Кассия (вместе с Л.
Юнием Силаном Торкватом) от государственных дел (XVI,7), в связи с чем
сенатским постановлением они были вскоре отправлены в ссылку (XVI,9). Тразея в
течение трех лет находился в исключительном положении. И незадолго до судилища
над ним Нерон вновь запретил сенатору участвовать в общественно-политическом
акте – на этот раз во встрече армянского царевича (XVI,24,1), подтвердив его
отлучение от rei publicae.

Таким
образом, уединение Тразеи Пета нельзя квалифицировать как добровольное.
Обвинение в отказе от исполнения государственных обязанностей было явной
фальсификацией; даже Коссуциан невольно обмолвился, что Тразея был прежде
“ревностным и неутомимым” (XVI,22). Один из активнейших и влиятельнейших
сенаторов был отстранен императором от политической деятельности, и приходится
удивляться, что еще в течение столь длительного срока он оставался в живых.
Можно предположить, что Нерон не решался привлечь Тразею к суду не только из-за
значительного авторитета его в сенате. Принцепс и его приспешники никак не
могли подыскать подходящего обвинения. Очевидно, он был настолько далек от
заговорщиков, что Тразею, скажем, в отличие от Сенеки, невозможно было привлечь
по “делу Пизона”.

Обвинение
в “бездеятельном досуге”, выдвинутое Нероном, было не просто
безосновательным, но явилось вообще беспрецедентным для рассматриваемого
периода римской истории, ибо, как правило, для выдающихся то ли личными
качествами, то ли знатностью и богатством людей как раз бездеятельность была
единственным шансом спастись от недоброжелательности принцепса.

Гай
Кассий, выступая по делу об убийстве Педания Секунда, выразил, по-видимому,
общее мнение, сказав, что “излишнее рвение” опасно, поскольку оно
расценивается как “чрезмерная любовь к древним нравам” (XIV,43).
Осужденный вместе с Тразеей Барея Соран “вызвал недовольство принцепса
своим справедливым и попечительным управлением” в провинции, а отнюдь не
бездельем (XIV,23; XIII,53). Его усилия были расценены не как попечение об
“общественном благе”, а как способ добиться “расположения ее
обитателей” (XVI,30; XIII,52). При таких общественных нравах именно iners
otium могло спасти знатного и богатого человека, как это удалось, например,
Меммию Регулу, опасность положения которого усугублялась тем, что он считался
достойной заменой принцепсу (XIV,47; XVI,7–9). Агрикола, будучи человеком
замечательных деловых качеств, при Нероне воздерживался от активной
деятельности, ибо, по саркастическому высказыванию Тацита, “тогда
бездеятельность заменяла мудрость” (Agric., 6). Правда, и таким путем не
всегда удавалось спастись. Тигеллин обвинил Фавста Корнелия Суллу, что он лишь
прикидывался бездеятельным и равнодушным, в отличие от Рубеллия Плавта, который
даже не притворялся, что ищет покоя.

Эти
примеры говорят о том, что несмотря на отрицательные последствия
распространения квиетизма в рядах старого правящего класса не это в первую
очередь пугало принцепсов.

Тразея
и подобные ему лидеры сената устрашали императора отнюдь не бездеятельностью,
а, напротив, излишней активностью. При этом они не нарушали никаких законов
государства, действуя в соответствии с остававшейся официально неизменной с
республиканских времен конституцией. “Консерваторы” вели себя
сравнительно лояльно по отношению к правительству, однако их влияние и духовная
независимость ограничивали самовластие принцепсов, вызывая к себе особую
ненависть. А поскольку за это нельзя было их привлечь к суду ни по одному из
имевшихся в распоряжении правительства обвинений, в качестве предлога был избран
iners otium. Нерон обвинил сенатора Тразею в том, что скорее относилось к
самому императору. Как и в случае с дикой расправой над христианами, Нерон
пытался здесь достичь еще одной цели – отвести от себя неблагоприятные толки.

Но
даже при жизни он мог ввести в заблуждение лишь тех, кто сам хотел этого.
Список литературы

1.
Ниже в отдельных случаях используется перевод А.С. Бобовича по изд.: Корнелий
Тацит Сочинения, т. I. Л , 1970

2.
Специфика античной гражданской общины и, в частности, римской civita (которой
типологически соответствует греческий polis) находится сейчас в центре внимания
исследователей классической древности. См.: Штаерман Е.М. Кризис античной культуры. М., 1975; Nicolet C. Le metier de citoyen dans
la republique romaine. Paris, 1976; Утченко С.Л. Политические учения
древнего Рима III–I вв. до н.э. М., 1977. См. также: Античная Греция. Проблемы
развития полиса, т. 1–2. М., 1983; Finley М.I. Politics in the ancient world.
Cambridge, 1983; Культура древнего Рима, т. 1–2. М., 1985.

3.
См.: Штаерман Е.М. Эволюция идеи свободы в древнем Риме.– Вестник древней
истории, 1972, № 2; Wirszubski Ch. Libertas as a political idea at Rome during the late republic and early
principate. Cambridge, 1950.

4. См.: Bruck E.F. Political ideology, propaganda
and public law of the Romans Ius imaginum and consecratio imperatorum.–
Seminar, 7, 1949, p. 1–25.

5. См.: Andre J.M. Recherches sur l’otium romain.
Paris, 1962; idem. L’otium dans la vie morale et intellectuelle romaine. Paris,
1966; Grilli A. De problema della vita contemplativa nel mondo greco-romana.
Milano – Roma, 1953; Laidlaw W.A. Otium. – Greece and Rome, XV, 1968, №1 (далее: GR); Bernet E. Otium. – Wurzburger
Jahrbucher fur die Altertumswissenschatt, 4,1949–1950. S. 89–99.

6. Scullard H.H. Roman politics
220–150 В.С. Oxford, 1951, р. 290–303.

7.
Подробнее см. статьи С.Л. Утченко и О.В. Горенштейна в кн.: Цицерон, О
старости. О дружбе. Об обязанностях. М., 1975, с. 173–174, 182, прим. 4; см.
также: Meter Chr. Res publica. Wiesbaden, 1966.

8.
Мысль об органически присущем общественному сознанию рассматриваемого времени
противоречии между ориентацией на “полис” и “империю”
раскрыта и обоснована в кн.: Кнабе Г.С. Корнелий Тацит. М., 1981.

9. Ср.: Andre J.M. Otium cher Ciceron, ou le drame
de la retraite impossible. – Communication de congrfes d’Association… Bude.
Actes. Paris, 1960, p. 300–304.

10. См.: Boyance P. Cum dignitate otium.– REA, 1941,
p. 172–191; Wirszubski Ch. Cicero’s cum dignitate otium: a reconsideration.–
Journal of Roman Studies. 1954, p. 1–13; Balsdon J.P.V.D. Auctoritas, dignitas,
otium.– Classical Quarterly, 1960, p. 43–50.

11.
См.: Утченко С.Л. Указ. соч.; Штаерман Е.М. Указ. соч.; см. также: Майоров Г.Г.
Образ Катона Старшего в диалогах Цицерона, – Античная культура и современная
наука. М., 1985, с. 55–61.

12.
См.: Машкин Н.А. Принципат Августа. М.–Л., 1949, с. 438–439.

13.
См.: Гревс И.М. Очерки из истории римского землевладения. СПб., 1899; Talbert R.J.A. The senate of Imperial
Rome. Princeton [N.J.], 1984, и др.

14. См.: Talbert R.J.A. Augustus and senat.– GR,
XXXI, 1984, № 1, p. 55–63

15. См.: Коrпетапп Е. Tiberius. Stuttgart, 1960.
В работах последних лет все более преобладает трезвая, взвешенная оценка
деятельности преемника Августа: Seager Н. Tiberius. Berkeley. – Los Angeles,
1972; Levick В. Tiberius as politician. London, 1976. Обзор работ см.: Егоров
А.Б. Развитие политической системы принципата при Тиберии.– Социальная
структура и политическая организация античного общества. Л., 1982, с. 162.

16.
О значении сообщений Веллея Патеркула для историка принципата Тиберия см.:
Немировский А.И. Веллей Патеркул и его исторический труд.– Вестник древней истории, 1983,
.№ 4.

17. См.: Arnold E.V. Roman stoicism. Cambridge, 1911,
p. 306, № 30; Grenade P. Essai sur les origines du Principat. Paris, 1961, p.
452.

18. См.– Sattler. Augustus. Darmstadt, 1969; Seager
R. Op. cit., p. 29–32.

19. См.: Cramer F.H. Astrology in Roman law and
politics. Philadelphia, 1954, p. 61; Levick B. Op. cit., p. 18, 231, n. 37,

20. Levick В. Ор. cit., p. 112–115. Мы не считаем возможным согласиться с
заключением другого автора, что, “давая сенату широкие права, император
должен был сделать так, чтобы этот орган не мог ими воспользоваться”
(Егоров А.Б. Указ. соч., с. 162).

21. См.: Wirszubski Ch. Op. cit., р. 136–138.

22. Douglas N. Capri. Florence,
1930, р. 136–142;
Balsdon J. Life and leisure in Ancient Rome. N.Y., 1969, p, 143–144.

23. Интересная трактовка колебаний Сенеки дается в статьях: Momigliano A. Seneca between active
and contemplative life.– Quarto contributo alla storia degli studi classici.
Roma, 1969, p. 236–256; Griffin M. Seneca. A philosopher in politics. Oxford,
1976, p. 315.

24. Andre J.M. Otium et vie
contemplative dan les Lettres a Lucilius. – Revue des Etudes latines, 40, 1962.

25.
Ср.: Культура древнего Рима, с. 61.

26. См.: Henderson B.W. The life and principate of
emperor Nero. London, 1963; Bishop J. Nero, the man and the legend. N.Y., 1965.
См. также: Picard G. Ch. Augustus and Nero.
London, 1966; Cizeh E. L’Epoque de Neron et ses controverses ideologiques. Leiden,
1972.

27.
См.: Balsdon J. Op. cit.

28.
Мы не можем считать это свидетельством сохранившегося расположения императора.
См.: Wtrszubski Ch. Op. cit., p. 140.