Эмблема романа: Россия и Христос

Эмблема романа: Россия и Христос

Захаров В. Н.

У
романа “Бесы” — особая судьба не только в истории русской литературы,
но и в истории России. Достоевский написал роман, который стал камнем преткновения
для нескольких поколений русских читателей. О романе спорили, но спорили не
столько критики и читатели, сколько политики. Роман сразу отвергла либеральная
и революционная интеллигенция, которая осудила его как антиреволюционный и
антинигилистический. В советские времена не было отдельных изданий
“Бесов” — его можно было читать только в собраниях сочинений.
Единственная попытка отдельного издания в 1935 г., которую предпринял известный
исследователь творчества Достоевского Л. П. Гроссман, имела печальный исход:
издание было запрещено, тираж уже отпечатанного первого тома уничтожен,
случайно уцелело несколько экземпляров. Все понимали, кого Достоевский нарек
бесами.

Политическая
репутация автора романа была обусловлена одним обстоятельством его творческой
истории — обращением писателя к “нечаевскому делу”.

“Нечаевское
дело” — известный политический процесс начала 70–х годов XIX века над
тайной заговорщической организацией “Народная расправа”, созданной
бывшим вольнослушателем Петербургского университета С. Г. Нечаевым, который
после весенних студенческих беспорядков 1869 года сначала бежал в Швейцарию,
завел там знакомство с М. А. Бакуниным и Н. П. Огаревым, а в сентябре того же
года с мандатом несуществовавшего “Русского отдела всемирного революционного
союза” (не было ни “русского отдела”, ни “союза” —
подлинна лишь подпись Бакунина) вернулся в Россию и в Москве организовал тайное
общество, главным образом, среди студентов Петровской земледельческой академии.

Нечаевская
“Народная расправа” учинила одну “расправу” — убийство
своего члена слушателя Петровской академии И. И. Иванова, который заподозрил
Нечаева во лжи и интригах, выступил против его методов политической борьбы,
потребовал доказательств полномочий, отказался от участия в заговоре и решил
действовать самостоятельно. Нечаев убедил членов одной пятерки в том, что для
успеха общего дела необходимо убить Иванова, чтобы тот не донес. Убийство
всегда отвратительно. Убийство в жизни было не менее отвратительно, чем в
романе. Протестуя втайне против предложения Нечаева, сообщники помогли ему
убить Иванова, а этими пособниками были заведующий книжным магазином П. Г.
Успенский (прототип Виргинского), известный историк, фольклорист и этнограф И.
Г. Прыжов (прототип Толкаченко), надзиратель арестантского дома Н. Н. Николаев
(прототип Эркеля), студент академии А. К. Кузнецов. Почти сразу убийство было
раскрыто, и “Народная расправа” бесславно прекратила свое
существование. 1-15 июля 1871 г. состоялся гласный судебный процесс,
приговоривший к разным мерам наказания всех участников заговора, кроме
сбежавшего Нечаева, который в 1872 г. был выдан России швейцарскими властями,
осужден на 20 лет каторжных работ и заточен в Алексеевском равелине
Петропавловской крепости. Некоторое время спустя он распропагандировал охрану,
чуть было не сбежал, умер от водянки 24 ноября 1882 года — ровно через
тринадцать лет, день в день, после убийства им студента Иванова.

У
этой истории была своя предыстория. Шурин Достоевского был студентом Петровской
земледельческой академии. Встревоженный сообщениями прессы о волнениях в
академии, Достоевский, живший тогда за границей, предложил жене пригласить его
в Дрезден в гости. Приезд И. Г. Сниткина в октябре 1869 года вызвал оживленные
беседы, в которых брат Анны Григорьевны много рассказывал о событиях в
Петровской академии и особенно о студенте Иванове, вскоре убитом Нечаевым. А.
Г. Достоевская позже вспоминала: “о студенте Иванове мой брат говорил как
об умном и выдающемся по своему твердому характеру человеке и коренным образом
изменившем свои прежние убеждения. И как глубоко был потрясен мой брат, узнав
потом из газет об убийстве студента Иванова, к которому он чувствовал искреннюю
привязанность! Описание парка Петровской академии и грота, где был убит Иванов,
было взято Федором Михайловичем со слов моего брата” (Достоевская, 190).

В
декабре 1869 г. Достоевский узнает из русских газет об убийстве И. И. Иванова и
причастности к этому преступлению С. Г. Нечаева, а в январе 1870 г. среди
набросков повести, в которой фигурируют герои романической фабулы (Князь,
Учитель, Воспитанница, Красавица), появляются Нечаев и его жертва:
“Прокламации. Мелькает Нечаев, убить Учителя (?)”, возникает одна из
ключевых сцен и обозначен конфликт будущего романа: “Заседание у
нигилистов, учитель спорит” (Д. XI, 58–64). В существенных чертах фабула
романа уже созрела.

Среди
осужденных по “нечаевскому делу” был и один из хулителей
“Бесов” П. Н. Ткачев, заявивший в статье “Больные люди”,
что в этом романе “окончательно обнаруживается творческое банкротство
автора “Бедных людей”: он начинает переписывать судебную хронику,
путая и перевирая факты, и наивно воображает, будто он создает художественное
произведение”, что сам роман — “плохое олицетворение одного старого
стенографического отчета” (не такого, впрочем, и “старого”:
процесс состоялся в июле 1871 года, статья в журнале “Дело” вышла
весной, в марте–апреле, 1873 года незадолго до побега Ткачева из ссылки в
Швейцарию). Что стоит за этой критикой — неискренность и озлобление одного из
уличенных “бесов” или недовольство очевидца, не узнавшего в романе
детали знакомых событий?

На
сей счет Достоевский дал исчерпывающие разъяснения в декабрьской статье
“Дневника писателя” за 1873 год. Со ссылкой на мнения “некоторых
из наших критиков” Достоевский писал, что в “Бесах” он лишь
“воспользовался фабулой известного нечаевского дела”, “что
собственно портретов или буквального воспроизведения нечаевской истории у меня
нет; что взято явление и что я попытался лишь объяснить возможность его в нашем
обществе, и уже в смысле общественного явления, а не в виде анекдотическом, не
в виде лишь описания московского частного случая” (Д. XXI, 125). Да,
Достоевский считал “нечаевское дело” единичным фактом. Так отметил он
эту мысль в подготовительных материалах к “Бесам”: “Нечаев сам
по себе все–таки случайное и единоличное существо” (Д. XI, 279). Его
интересовал не Нечаев, а “нечаевщина”: “Я хотел, — продолжал
Достоевский в декабрьском “Дневнике писателя”, — поставить вопрос и,
сколько возможно яснее, в форме романа дать на него ответ: каким образом в
нашем переходном и удивительном современном обществе возможны — не Нечаев, а
Нечаевы, и каким образом может случиться, что эти Нечаевы набирают себе под
конец нечаевцев?” (Д. XXI, 125).

Как
Нечаевы искушали “нечаевцев”, большого секрета нет. Для тех, кто
попроще, это возбуждение смуты, плетение интриг, развязывание инстинктов толпы,
попрание святынь, глумление и кощунство: “нас обманули”, “найди
врага”, “кто не с нами, тот против нас”, “чем хуже, тем
лучше”, “разделяй и властвуй”, “все позволено”,
“цель оправдывает средства” и т. п. Для тех, кто думал о
“высоком и прекрасном”, это искушение идеей “всеобщего
счастья” и обещание чуда любой ценой — принуждением, насилием, даже
кровью, это и искушение непереносимой для многих мечтателей мыслью о том, что
они могут не успеть, опоздать, их могут не взять в светлое будущее, и т. п.

Рецепты
этой политической “кухни” известны. Роман Достоевского — о другом.
Как писал Достоевский, “я попытался изобразить те многоразличные и
разнообразные мотивы, по которым даже чистейшие сердцем и простодушнейшие люди
могут быть привлечены к совершению такого же чудовищного злодейства. Вот в
том–то и ужас, что у нас можно сделать самый пакостный и мерзкий поступок, не
будучи вовсе иногда мерзавцем!” (Д. XXI, 131). Об этой опасности
превращения “чистейших сердцем и простодушнейших людей” в
“бесов” и предупреждает роман Достоевского.

Критики
упрекали Достоевского за то, что он рассказал в своем романе о нетипичном
явлении в русском революционном движении. Н. К. Михайловский, например, сказав,
что “нечаевское дело” — “монстр”, “печальное,
ошибочное и преступное исключение”, нравоучительно вразумлял писателя:
“вы не за тех бесов ухватилась”. Что ж, так можно было думать сто
тридцать лет назад. У нас после трагического опыта XX века подобных иллюзий и
заблуждений нет. Роман давно назван пророческим.

Достоевский
разглядел в “нечаевщине” симптом опасной “болезни” в
общественном сознании. Эта “болезнь” — политический авантюризм и
экстримизм, который уже не рядится в благородные одежды, а разводя мораль и
политику, не гнушается безнравственными средствами — во имя “всеобщего
счастья”, “благой цели”, а то и просто “будущего”. В
романе эта “болезнь” проявилась в соучастии “немерзавцев” в
политическом душегубстве — убийству по подозрению, связавшем их круговой
порукой “на крови”.

Достоевский
однозначно высказается против революции как политического способа решения
социальных и нравственных проблем общества.

У
романного “Нечаева”, Петра Степановича Верховенского, — роковая роль
в “Бесах”. В революционной деятельности он — главный заговорщик, но
“мелкий бес”. У него нет “великой идеи”, нет идеала, но
есть политическая целесообразность. Подстать герою и “говорящая”
фамилия — Верховенский. О себе он говорит с циничной откровенностью: “Я
мошенник, а не социалист”. Действительно, “политический
социализм” был для него всего лишь средством достижения цели. Его
“демон” — власть. Власть полная, безграничная и вожделенная — над
жизнями, мыслями и чувствами людей. Ради этого он готов на всё. Конечно, он не
служит в охранном отделении, как предположил кое–кто (а сам Верховенский это не
опроверг), но Петр Степанович — провокатор не столько в прямом, сколько в
переносном смысле. Он искусно плетет интригу, впутывая в заговор
“наших” и губернские власти. Плоды его провокаторской деятельности —
скандал во время сборища, трупы и пожары во время “праздника” и в
конце концов “расправа” над Шатовым, вызвавшая цепную реакцию других
смертей (Кирилова, Лизы Дроздовой, Федьки Каторжного, жены и новорожденного
младенца Шатова, Степана Трофимовича и Ставрогина).

Петр
Степанович Верховенский — недостойный сын своего отца, хотя и плоть от плоти,
дух от духа его. Образ мыслей и действий Петра Степановича — логическое
развитие либерального идеализма сороковых годов, воплощенного в личности,
характере и судьбе Степана Трофимовича Верховенского.

“Отцы
и дети” — родная и излюбленная тема русской литературы. Она разработана в
комедии Грибоедова “Горе от ума” в конфликте Чацкого с
“фамусовским обществом” — “века нынешнего” с “веком минувшим”.
Чуть позже Лермонтов в своей “Думе” предрек тот знаменательный
конфликт двух поколений, который стал предметом изображения в известном романе
Тургенева. Собирался писать роман “Отцы и дети” и Достоевский, но не
написал, хотя как сказать — начиная с “Бесов”, проблема “отцов и
детей” ставилась и была разработана в романах “Подросток” и
“Братья Карамазовы”, в “Дневнике писателя”.
В “Бесах” — это одна из ключевых проблем.

Как–то
незаметно, само собою, либерал и благодушный ценитель возвышенного и прекрасного
Степан Трофимович утратил былые идеалы и превратился в приживальщика генеральши
Ставрогиной, озабоченного не столько “мировыми вопросами”, сколько
тем, как бы не оказаться подставным мужем — невзначай не жениться на
“чужих грехах”. Лишь перед смертью он сознает свое человеческое
падение (“всю жизнь лгал”) и несбывшееся гражданское назначение.

Петр
Степанович ни во что не ставит сентиментальное прекраснодушие отца.
Политический авантюрист откровенно презирает “эстетическое препровождение
времени” Фурье и Кабе — его вполне удовлетворяет бесовская
“шигалевщина”: подмена свободы деспотизмом, подавление гениальности и
торжество посредственности, обезличение человека и превращение народа в
“массы”. Его энергия неукротима: стоит ему появиться в либеральном
кружке товарищей Степана Трофимовича, почти мгновенно “наши”
становятся политическими заговорщиками. Степан Трофимович не только родной отец
Петруши, но и один из многих духовных отцов русской смуты.

“Бесовство”
Петра Степановича — оборотная сторона административного уклада жизни. Как ни
парадоксально, отрицая власть, он упивается властью — он вожделеет власть ради
самой власти.

Бесы
в романе не только те, кто принадлежит революционному движению. Как ни странно,
губернатор фон Лембке не отвращает, а усугубляет “бесовщину”. Он
простодушно верит и даже убежден, что все дела вершатся в канцеляриях и их
успех зависит от воли чиновника, что всё в жизни устраивается по циркулярам и
распоряжениям. Он сходит с ума, когда во время пожара видит, что стихия не
подчиняется приказам, а его попытка вмешаться в ход событий производит суматоху
и беспорядок. Столь же безуспешна в своих попытках облагодетельствовать
общество Юлия Михайловна, пытавшаяся осуществить предназначение, начертанное
Гоголем в главе “Что такое губернаторша” из “Выбранных мест из
переписки с друзьями”.

Предмет
сатиры в романе шире, чем обличение “нечаевщины”. В круг
сатирического изображения входят и литературные, и общественные нравы
(“великий писатель” Кармазинов, “гениальный графоман”
Лебядкин, “литературная кадриль”, провинциальная суета тщеславий,
“праздник”).

В
романе есть “бесы” и “бесноватые” (одержимые бесами),
причем зачастую их роли неразделимы: есть ситуации, в которых
“одержимые” сами становятся “бесами”, искушают других.
Герои бесят и бесятся: интригуют, завидуют, ревнуют, унижают и ненавидят друг
друга. У каждого — свои “бесы”: у Кирилова — своеволие, у Лебядкина —
хитрость, у Лембке — “административный восторг”, у Юлии Михайловны —
ее роль “губернаторши”, у Кармазинова — самомнение и тщеславие
“великого писателя”.
Каким “бесом” одержим Ставрогин?

В
отличие от многих Ставрогин не знает не то, что ему делать, а то, каким ему
быть. Он “ни холоден, ни горяч”. У него нет своих идей. Он — герой
без лица. В его характере нет выражения определенной духовной сущности. Его
лицо превратилось в маску, красивую, обольстительную, но безжизненную и, как
заметил хроникер, отвратительную.

Ставрогин
давно поставил себя выше добра и зла. Это его исходная и удобная позиция в
жизни. Он “постиг свою оторванность от почвы”, достиг уже предельного
отчуждения от мира и людей, стал богом самому себе.

Ставрогин
преступен, но его преступления совершены не из корысти, хотя в исповеди был и
рассказ о постыдной краже тридцати двух рублей у бедного чиновника. Ставрогин
наслаждается своими падениями, находя и в них прелесть греха. Он испытывает
себя, пределы своей человечности, и не только себя, но и других, искушая себя
властью над мыслями и чувствами других людей.
В его душе таится Мефистофель.

Когда–то
он поставил философский эксперимент: увлек Шатова идеей “русского
Бога”, русского Христа, великого назначения русского народа. Кирилову он
внушил атеистические мысли, которые приняли вид парадоксальной теории
логического самоубийства.
Сын бывшего крепостного Ставрогиных, Шатов получил хорошее образование, знает
несколько иностранных языков, но он же страдает от того, что он, русский по
рождению, сознает себя “нерусским”, мучается “исканием
Бога”, на прямой же вопрос Ставрогина, верует ли тот в Бога, признается,
что “будет веровать Бога”. Для него вера в Бога — надежда единения с
миром, народом, Россией.

Смертелен
и самоубийствен логический вывод Кирилова из атеистических внушений Ставрогина.
В теории Кирилова очевиден ее антихристианский смысл. Христос был
Богочеловеком, Кирилов возмечтал стать человекобогом: чтобы стать богом (боги
бессмертны) необходимо, рассуждает Кирилов, преодолеть страх и боль смерти в
самоубийстве. Несмотря на декларативный атеизм, он не прочь зажечь лампаду
перед иконой, поставить свечку Богу. О степени “приближения” Кирилова
к своей безбожной идее “человекобога” красноречивее всего
свидетельствует безобразная сцена самоубийства, когда по давнему уговору
Верховенский приходит за жизнью Кирилова, чтобы его предсмертной запиской прикрыть
убийство Шатова. В предсмертной игре с Верховенским в “кошки–мышки”,
игре с жизнью и смертью, Кирилов не только не приобретает божественный, но
утрачивает и человеческий облик.

Ставрогин
лишь наблюдает, кто кем станет и что будет, — не вмешиваясь, он следит за
судьбами Шатова и Кирилова. Таков его опыт познания, который он, соглядатай, ни
во что не ставит: это премудрое знание ничего не дает ему — лишь убеждает в
бессмысленности жизни. Для него и собственная жизнь стала самоубийственным
экспериментом. Все, кого он привлекает и обольщает, гибнут. Он не может дать им
ничего, душа его мертва. Эта правда открылась жене Шатова и Лизе Дроздовой. За
его душой ничего нет: ни идей, ни идеалов, ни веры в Бога, ни любви. Свое
неверие он проецирует на внешний мир. “Если Бога нет, всё позволено”,
но как раз в этом не уверен герой и ставит свой убийственный эксперимент над
Шатовым и Кириловым, предпринимает попытку исповеди.

Ставрогин
давно поставил себя выше людей и выше Бога: прежде философского были моральные
эксперименты. Один из них раскрыт в исповеди Ставрогина из неопубликованной
главы “У Тихона”, отвергнутой редакцией “Русского вестника”
по ханжеским соображениям. Там Ставрогин сознается в растлении малолетней
Матреши, совершенном им в здравом уме, по трезвому и холодному расчету, в том
числе и для того, чтобы выяснить, может он остановиться или нет, и, выяснив,
что может остановиться, совершает постыдное и “некрасивое”
преступление, которому нет искупления — в этом убедился сам Ставрогин, обрекая
себя на “истребление”. Как метко угадал Шатов, этот и другие подобные
поступки Ставрогина совершены “по сладострастию нравственному”:
позорная для “принца Гарри” женитьба на пари на полоумной хромоножке
Марье Лебядкиной, проведение за нос по зале одного из старейшин Дворянского
клуба Гаганова, укушение губернаторского уха, дуэль с сыном Гаганова, в течение
которой Ставрогин трижды вставал под выстрел противника и трижды стрелял в
воздух.

Исповедь
была задумана Ставрогиным как акт покаяния — желанного нравственного
возрождения, но она коробит бывшего архиерея Тихона: это циничная исповедь, к
тому же рассчитанная на публичное признание. Тихон проницательно разглядел в
ней прежде всего браваду —презрительный вызов общественному мнению. Задуманное
Ставрогиным — антихристианский акт: христианское покаяние — это таинство,
интимный, а не публичный поступок.

Тихон
угадал, что Ставрогин стоит на грани нового срыва: накануне, казалось бы,
возрождения он готов к “новому и еще сильнейшему преступлению”. Тихон
разглядел “беса” в душе Ставрогина — подстрекательного беса неверия
(“гаденького”, “золотушного” — по признанию самого героя).

Так
и случилось. Признавшись публично, что Марья Лебядкина его законная жена,
Ставрогин ничего не делает, чтобы остановить услужливое рвение Петра
Верховенского, готового на свой лад освободить “Ивана–Царевича” от
семейных уз. Ставрогин мог предотвратить гибель Лебядкиных, но не помешал
этому.

Ставрогин
сам не убивает, но на нем лежит моральная ответственность за многие смерти в
романе. Он беснуется с Федькой Каторжным: тот просит задаток на будущее
убийство Лебядкиных, а Ставрогин разбрасывает по грязи мелкие бумажные деньги —
двусмысленный и зловещий жест: вроде бы не сговаривается, но и отказа нет. Он
мог, но не предотвратил убийство Шатова, вызвавшее цепной реакцией самоубийство
Кирилова, смерть от послеродового осложнения неверной жены Шатова и ее
ставрогинского ребенка. Гибнет Лиза, в которую влюблены все, кто мог влюбиться
в романе, но она увлечена Ставрогиным. Несказанный ужас ее “законченного
романа” со Ставрогиным заключается в том, что после их роковой ночи на
фоне пожаров и убийств она не хочет жить. Ее влечет к смерти вина Ставрогина —
она и растерзана мстительной толпой как “ставрогинская”. И сам
Ставрогин, тщательно готовивший свой отъезд в Швейцарию с “сиделкой”
Дашей, в конце романа висит на чердаке “за дверцей”. Жирно намыленный
шелковый шнурок, “заранее припасенный и выбранный”, — самосуд
Ставрогина. Его самоубийством завершается “изгнание бесов” в сюжете
романа.

Таков
исход его “проб” над жизнью и людьми: неверие и отрицание неминуемо
влекут его к смерти. Так романная судьба Ставрогина развивает сатирическую тему
Петруши Верховенского. Их “принципы” враждебны “живой
жизни”: их нигилизм несет в себе разрушение и смерть другим, их жизнь
обращена на уничтожение самого себя — сначала души, затем и плоти.

До
недавнего времени немногие критики замечали повествователя в романе. Ситуация
изменилась после работ Ю. Ф. Карякина, в которых исследователь, опираясь на
наблюдения предшественников, придал исключительное значение образу и характеру
повествователя в романе , “господину Г–ву”, Антону Лаврентьевичу.
“Бесы” — его роман, он — автор, повествователь, хроникер, один из
героев случившейся истории. О нем почти не находится слов, когда его нужно
представить кому–либо из важных лиц. Самым многословным стало представление
Липутина, который так отрекомендовал хроникера капитану Лебядкину:
“господин Г–в, классического воспитания и в связях с самым высшим
обществом молодой человек”. Антон Лаврентьевич подчеркнуто негениален,
обычен, можно даже сказать — зауряден, не заметен в светском обществе, скромен,
безлик, но не безличен. Он один из немногих, кто устоял и не вошел в заговор.
Он где–то служит, искренне привязан к Степану Трофимовичу, безответно влюблен в
Лизу, может резко возразить Петру Степановичу, его ироничным взглядом увидены
герои и события романа. Это не Достоевский, а “неизвестный” — субъект
со своим мнением, своим словом, своим характером.

По
поводу “Записок из Мертвого Дома”, в которых использован подобный
поэтический прием, Достоевский писал: “Личность моя исчезнет. Это записки
неизвестного; но за интерес ручаюсь” (Д. XXVIII.1, 349). Такой эффект есть
и в “Бесах”. В выборе автором повествовательной маски есть
художественный умысел. Достоевский стремился не к авторскому проявлению
личности повествователя, а к типическому проявлению его духовных и нравственных
качеств. Он один из многих — такой, как все. Чаще всего читатель не замечает
хроникера, но его глазами увидена, его словами рассказана эта история. Ему ясен
идеал, тверда его вера, трезв и проницателен анализ.

Иногда
Антона Лаврентьевича ругают за то, что он чуть ли не обыватель, недалек и
неприметен в романе, а сам роман явно не по его уму. Эти оценки не справедливы,
хотя кое–что входило в замысел Достоевского. Несправедливо отношение к
хроникеру как к обывателю. Взгляд Антона Лаврентьевича на то, что случилось в
романе, не обывательский, а пророческий. И он прошел все искушения — и устоял.
Именно ему доверен духовный опыт и мужество познания, обретенного автором.

Хроникер
— важный социальный тип. В русской литературе он сродни пушкинским
“писателям”: Петру Андреевичу Гриневу в “Капитанской дочке”
и Ивану Петровичу Белкину, автору одноименных повестей. Гениальное открытие
Пушкина в том и состоит, что он явил русскому читателю этот коренной тип
национального характера. Из таких людей, как Петр Андреевич Гринев, Иван
Петрович Белкин, Антон Лаврентьевич Г–в, и состоит народ, вокруг них образуется
нация. Они не восприимчивы к бесовству и бесовщине.
Антону Лаврентьевичу Г–ву даровано и духовное прозрение, и художественное
откровение. “Бесы” — его хроника, его записки. Для себя и для будущих
поколений. Хроникер не только свидетель и участник событий, но и их суровый
судия и, может быть, первый исцелившийся в человечестве. Акт исцеления —
создание “хроники”.

Верховенский,
Ставрогин, хроникер — в такой последовательности даны три ступени романного
восхождения к истине, что соответствует, в свою очередь, трем кругам ее
познания: сатирическому, трагическому, апокалиптическому (иначе говоря,
пророческому: в переводе с греческого языка апокалипсис —
“откровение”).

А.
Г. Достоевская вспоминала, что название романа “послужило для приходивших
покупать книгу поводом называть ее выдававшей книги девушке различными именами:
то называли ее “вражьей силой”, иной говорил: “Я за
“чертями ” пришел”, другой: “Отпустите мне десяточек
“дьяволов”. Старушка–няня, слыша часто названия романа, даже
жаловалась мне и уверяла, что с тех пор, как у нас завелась на квартире
“нечистая сила” (“Бесы”), ее питомец (мой сын) стал
беспокойнее днем и хуже спит по ночам” (Достоевская, 251). Конечно же,
ситуация комичная и двусмысленная: Достоевский писал не о “чертях”, а
одержимых людях.
.

Название
романа — метафора. Впрочем, в ней заключен не только переносный, но и
символический смысл.

Достоевский
сознательно стремился к созданию в романе символических значений. На это
указывает ряд примечательных деталей.
Убийство студента Иванова Нечаевым произошло 21 ноября 1869 года. Достоевский
переносит время действия в романе на сентябрь и октябрь, приурочив
художественный календарь к символике русского церковного календаря: события
происходят на фоне знаменательных праздников Рождества Пресвятой Богородицы (8
сентября), Воздвижения Креста Господня (14 сентября), Покрова Пресвятой
Богородицы (1 октября).

Церковным
календарем и обстоятельствами повседневной религиозной жизни героев вызваны их
беседы о Богородице в первой части романа (и это, в первую очередь, разговор
Марьи Лебядкиной с Шатовым в главе “Хромоножка”). Одним из мест
действия романа является “ветхая церковь Рождества Богородицы,
составляющая замечательную древность в нашем древнем городе”, — у врат
этой церкви совершено “одно безобразное и возмутительное кощунство”:
ограблена вделанная в стену икона Богоматери, а за разбитое стекло киота
подброшена живая мышь (молва приписывает глумление “каторжному
Федьке” с участием Лямшина, но сам разбойник упрекает за это младшего
Верховенского). В Спасо–Ефимьевском Богородском монастыре живет бывший архиерей
Тихон, к которому Шатов отправил Ставрогина, и тот пошел к нему с исповедью.

Не
случайно и то, что роковой скандал, завязавший романную интригу, приурочен к 14
сентября — к дню Воздвижения Честнаго Креста Господня.

Сам
Достоевский не назвал точной даты, но подсказал ее читателю. Первые эпизоды
романа произошли в начале сентября, после чего “прошло с неделю”,
события возобновились “на седьмой или восьмой день”, в пятницу. В
воскресенье к обедне съехался “почти весь город”, была “торжественная
проповедь”.

Л.
И. Сараскина справедливо относит действие романа к 1869 году, но, ссылаясь на
Григорианский календарь, ошибочно датирует этот день 12 сентября , хотя по
Юлианскому календарю, по которому тогда жила Россия, воскресенье было не 12, а
14 сентября. Ошибка Достоевского исключена: в заграничных скитаниях писатель
жил по двум календарям и был чрезвычайно дотошен в расчетах — в этом можно
убедиться из его письма А. Н. Майкову из Дрездена от 16/28 октября 1869 года.
Кроме того, 14 сентября 1869 года стал особым днем в семейной жизни Достоевских
— в этот день родилась дочь Люба.

При
очевидном пристрастии Достоевского к памятным датам воскресный праздничный день
в романе значим по другим причинам. Напомню, что у Ставрогина
“говорящая” фамилия (“ставрос” — по–гречески
“крест”). Именно в этот день, 14 сентября, могла начаться
“Голгофа” великого грешника Николая Ставрогина. В его печатной
исповеди и поведении, как проницательно отметил хроникер, была “страшная,
непритворная потребность кары, потребность креста, всенародной казни. А между
тем эта потребность креста всё–таки в человеке неверующем в крест…”
Тихон хотел укрепить Ставрогина в этой потребности: “Всегда кончалось тем,
что наипозорнейший крест становился великою славой и величайшею силой, если
искренно было смирение подвига”. Но исповедь разрешилась не покаянием и
искуплением, а новым срывом, символическим означением которого для Ставрогина
стали не страсти и воскрешение Христа, а удавка Иуды.

Не
случайно и то, что философские беседы с Шатовым и Кириловым происходят в доме Филиппова
на Богоявленской улице — на метафизический смысл этой детали обратил внимание
английский славист Ричард Пиис . В октябре (“… октября”) после
Покрова был убит Шатов, а накануне в последнее странствие отправился Степан
Трофимович. Случайно для самого героя и не случайно для автора Степан
Трофимович оказывается на большой дороге, ведущей в Спасов , до которого так
никто и не доехал, но все на этом пути исполнены светлой надежды. На этом пути
в Спасов происходит сюжетное завершение “Бесов” — духовное прозрение
Степана Трофимовича, авторское разъяснение заглавной метафоры и идеи романа.

На
то, что название романа — символическая метафора, обращают внимание два
эпиграфа: первый — отрывок из стихотворения Пушкина “Бесы” (1830),
второй — евангельская притча. В пушкинских стихах речь идет о путниках, ведомых
и влекомых бесами и сбившихся с истинного пути (“бес нас водит”,
“Сбились мы, что делать нам?”), во втором — об изгнании бесов и
исцелении бесноватого. Сопряжение двух текстов дает новый смысл, который раскрывается
в развитии сюжета, в рассуждениях Шатова и Степана Трофимовича Верховенского.
Он однозначен: больны не только одержимые — больна Россия. Симптом болезни —
атеизм и ненависть к России. Когда Империя и Церковь были еще в сиянии величия
и ничто не предвещало падения и гонений, Достоевский увидел то, что было скрыто
от всех, но с чего всё начиналось. Он первый предчувствовал, какие беды народу
и стране принесет религиозный кризис. В романе Петруша Верховенский обсуждает
мысль Шатова: “…если в России бунт начинать, то чтобы непременно начать
с атеизма”, — и приводит пример: “Один седой бурбон капитан сидел,
сидел, всё молчал, ни слова не говорил, вдруг становится среди комнаты и,
знаете, громко так, как бы сам с собой: “Если Бога нет, то какой же я
после того капитан?” Взял фуражку, развел руки, и вышел”.

Во
время предсмертной болезни Степан Трофимович попросил прочесть место из
“Евангелия от Луки “о свиньях”, по поводу которого ему
“пришла одна мысль”: “…это точь–в–точь как наша Россия. Эти
бесы выходящие из больного и входящие в свиней — это все язвы, все миазмы, вся
нечистота, все бесы и все бесенята накопившиеся в великом и милом нашем
больном, в нашей России, за века, за века! Oui, cette Russie, que j’aimais
toujours . Но великая мысль и великая воля осенят ее свыше, как и того
безумного бесноватого, и выйдут все эти бесы, вся нечистота, вся эта мерзость,
загноившаяся на поверхности… и сами будут проситься войти в свиней. Да и
вошли уже может быть! Это мы, мы и те, и Петруша… et les autres avec lui , и
я может быть первый, во главе, и мы бросимся, безумные и взбесившиеся, со скалы
в море и все потонем, и туда нам дорога, потому что нас только на это ведь и
хватит. Но больной исцелится и “сядет у ног Иисусовых”… и будут все
глядеть с изумлением…”

Конечно,
это слова героя, которые, как известно, следует отличать от слов автора. Но это
отнюдь не значит, что устами героев Достоевский не объяснял подчас свои
заветные идеи — в данном случае концепцию романа, выраженную в его названии.
Эти слова Степана Трофимовича подтверждаются словами самого Достоевского,
написанными за два года до этого романного прозрения Степана Трофимовича —
тогда, когда еще не была опубликована ни одна из глав романа, но сама идея была
ясна: “произошло то, о чем свидетельствует евангелист Лука: бесы сидели в
человеке, и имя им было легион, и просили Его: повели нам войти в свиней, и Он
позволил им. Бесы вошли в стадо свиней, и бросилось все стадо с крутизны в море
и все потонуло. Тогда же окрестные жители сбежались смотреть совершившееся, то
увидели бывшего бесноватого — уже одетого и смыслящего и сидящего у ног
Иисусовых, и видевшие рассказали им, как исцелился бесновавшийся. Точь–в–точь
случилось так и у нас. Бесы вышли из русского человека и вошли в стадо свиней,
то есть в Нечаевых, в Серно–Соловьевичей и проч. Те потонули или
потонут наверно, а исцелившийся человек, из которого вышли бесы, сидит у ног
Иисусовых. Так и должно было быть. Россия выблевала вон эту пакость, которою ее
окормили, и, уж конечно, в этих выблеванных мерзавцах не осталось ничего
русского” (Д. XXIX.1, 145). Так твердо и определенно заявлена заглавная
идея романа “Бесы” в письме Достоевского А. Н. Майкову от 9 октября
1870 года — идея духовного исцеления России.

И
это еще одно значение “хроники”: “Бесы” — роман о судьбах
России. Так Достоевский продолжил другую тему русской литературы: первой
“поэмой” о судьбах России были “Мертвые души” Гоголя.

Для
Достоевского будущее России обусловлено поисками истинного пути.

В
недавние перестрочные времена чаще всего говорили, что Достоевский напророчил
наше историческое прошлое. Увы, актуальность “Бесов” непреходяща. Как
и “Борис Годунов” Пушкина, роман Достоевского стал одним из архетипов
русской истории. Увидеть бесов не трудно в современности. Вряд ли они перестанут
искушать нас в будущем. Имя им легион — они многолики, но узнаваемы. Роман
Достоевского вооружает читателя духовным зрением, чтобы противостоять им, как
его хроникер.

Достоевский
дал почти прямой ответ, зачем сочинены “Бесы”: “Жертвовать собою
и всем ради правды — вот национальная черта поколения. Благослови его Бог и
пошли ему понимание правды. Ибо весь вопрос в том и состоит, что считать за
правду. Для этого и написан роман” (Д. XI, 303).

В
этих словах Достоевский засвидетельствовал появление в русской жизни поколения
правдолюбцев, изрек молитву (“Благослови его Бог и пошли ему понимание
правды”), открыл замысел романа: “Ибо весь вопрос в том и состоит,
что считать за правду”.
Есть два ответа на этот вопрос, “что считать за правду”.
Один ответ дает народная мудрость: “Правд много — истина одна”.

Ответом
Достоевского была идея романа. Ее можно вычитать в метафорическом заглавии
романа, угадать в символическом значении евангельской притчи об исцелении
бесноватого, в сюжетной гибели бесов в романе, в романных судьбах героев, в
упованиях на будущее исцеление России в устах прозревшего Степана Трофимовича,
в убеждении автора, что Истина — Христос, в эмблеме романа — исцелившаяся
Россия у ног Христа/
Список литературы

Для
подготовки данной работы были использованы материалы с сайта http://www.portal-slovo.ru