Фантастическое в ранней прозе Н.В.Гоголя
Сперва
настроим оптику, наведем фокус. Чем удаленней от нас автор, тем больше риск
совместить его собственную жизнь с жизнью его персонажей.
Bозможно,
через сто лет “Война и мир” будет представляться читателям
художественным документом эпохи, написанным очевидцем, а шестнадцать лет,
прошедшие со дня Бородинского сражения до дня рождения графа Л.Н.Толстого,
попросту выпадут в исторический осадок.
С
гоголевскими “Вечерами на хуторе близ Диканьки” тоже порой происходит
оптическая аберрация. И дело тут не только в том, что вечерний воздух смазывает
контуры и перекрашивает всех кошек в серый цвет. Вещи зрелого Гоголя современны
ему самому, и репутация писателя остросовременного, каковым Гоголь и был,
сказывается на нашем восприятии его раннего творчества. Есть и другая причина
исторической смазанности “Вечеров”. Для русского и, шире, российского
читателя колорит этих повестей определяется прежде всего местом, в географическом,
краевом, этнографическом смыслах, а не временем, эпохой. Грубо говоря,
“Вечера” – это Украина, Малороссия, а не XIX, XVIII или XVII
столетье. Украина в русском восприятии представляется чем-то вневременным,
внеисторическим. На уровне быта, языка, материальной культуры, наконец,
фольклора Украина в русском сознании существует. На уровне же истории – нет.
Между тем Гоголь в ненавязчивой форме дает понять, в каком десятилетии
происходят события, описанные в “Вечерах”. “Минуту спустя, – это
из “Ночи перед Рождеством”, – вошел в сопровождении целой свиты
величественного роста, довольно плотный человек в гетьманском мундире, в желтых
сапожках. Волосы на нем были растрепаны, один глаз немного крив, на лице
изображалась какая-то надменная величавость… – Это царь? – спросил кузнец
одного из запорожцев. – Куда тебе царь! Это сам Потемкин, – отвечал тот”.
Затем появляется и сама императрица Екатерина. По ходу разговора с запорожцами
она бросает одному из придворных: “- По чести скажу вам: я до сих пор без
памяти от вашего “Бригадира””. Если учесть, что Запорожская Сечь
по инициативе Потемкина была упразднена в 1775 году, а “Бригадир”
Фонвизина поставлен в 1770 году, то можно с точностью до пяти лет определить
время действия “Ночи перед Рождеством”. В “Майской ночи” о
Екатерине уже сказано: “Блаженной памяти великая царица”. Не раз в
книге упоминается и поездка Екатерины в Крым. Императрица совершила эту поездку
из Петербурга в Крым через Украину в 1787 году. Этот нехитрый экскурс в хронологию
понадобился лишь затем, чтобы уточнить жанр “Вечеров”.
Итак,
перед нами не просто фантастическое или романтическое повествование, но
историко-фантастические повести. (В “Сорочинской ярмарке” и
“Майской ночи” события происходят в настоящем, но завязка обеих
историй – в прошлом.) Причем историческое необходимо автору, чтоб придать
правдоподобие фантастическому: чего только в прошлом не случалось! Книги ясного
замысла доставляют наслаждение только когда ясно понимаешь их. Такова, к
примеру, проза Томаса Манна. Ранние повести Н.Гоголя доставляют наслаждение,
когда их воспринимаешь синтетически, а не аналитически. Темноты не поддаются
объяснению. Они равновелики только темнотам. В лучшем случае их можно описать.
Путь к пониманию Н.Гоголя – это путь еще большего утемнения, сгущения его
темнот. Естественно, для достижения этой цели необходимы разъяснения,
толкования, сопоставления. Ибо чем больше мы апеллируем к смыслу, знанию,
логике, тем дальше мы от Гоголя и ближе к достижению цели: утемнению темнот. В
литературу Н.Гоголь пришел на готовое. Удачливость такого рода сопутствует
далеко не всем гениям. Гении целинных культур вынуждены тратить силы на
создание или внедрение жанров, размеров, законов стихосложения, языковых норм.
От этого выигрывает их национальная литература, но лично они остаются в
проигрыше. К тому времени, когда Н.Гоголь вступал в литературу, группа бывших
царскосельских лицеистов уже утвердила свой школьный жаргон в качестве нормы
русского литературного языка.
Начинающие
писатели могли этой норме следовать или, наоборот, оказывать ей сопротивление.
К началу тридцатых годов романтическая школа, перекочевавшая с некоторым
опозданием из Германии в Россию, не только теоретически обосновала себя, но и
показала товар лицом в поэзии и в прозе. Национальный колорит, исторические и
фольклорные мотивы, мечтатели-индивидуалисты утратили свойства заморской валюты
и стали расхожей монетой. Более того, эстетическая концепция немецкой школы
романтиков к концу тридцатых годов XIX века эволюционировала в России в
историко-философскую концепцию славянофильства, последователи которой свое
учение называли “истинно русским”. Уже самим названием повестей –
“Вечера на хуторе близ Диканьки” – Гоголь вполне сознательно
вписывает себя в определенный литературный контекст. Малороссийский колорит,
благодаря А.С.Пушкину, К.Ф.Рылееву, В.Т.Нарежному, еще до Гоголя не был в
диковинку русскому читателю. В 1817 году, опередив Гоголя на одиннадцать лет, в
Петербург приезжает из Малороссии украинский дворянин Орест Сомов. Вскоре он
становится влиятельным журналистом, публикует прозу и литературную критику. В
1823 г. в журнале “Соревнователь просвещения и благотворения” в
статье “О романтической поэзии” Сомов, словно обращаясь к тогда еще
совсем юному Гоголю, пишет: “Но сколько различных народов слилось под одно
название русских или зависят от России, не отделяясь ни пространством земель
чужих, ни морями далекими! Сколько разных обликов, нравов и обычаев
представляются испытующему взору в одном объеме России совокупной! Не говоря
уже о собственно-русских, здесь появляются малороссияне с сладостными их
песнями и славными воспоминаниями”. И ниже: “Но сколько мест и
предметов, рассеянных по лицу земли русской, остается еще для современных
певцов и будущих поколений! Цветущие сады плодоносной Украины, живописные
берега Днепра, Псла и других рек Малороссии… ждут своих поэтов и требуют дани
от талантов отечественных”. Приехав в Петербург, Гоголь близко сошелся с
Сомовым. Судя по рецензии О.Сомова на первую книгу “Вечеров”,
маститый литератор (ныне заслуженно забытый писатель) воспринял Гоголя как
предсказанную им же планету. Фантастическое в “Вечерах” соседствует и
пересекается с фольклорно-сказочным. Свои повести Гоголь буквально собирает из
фольклорных блоков. Этой теме посвящены десятки, если не сотни, исследований.
В
“Пропавшей грамоте”, к примеру, использована легенда о запроданной
душе, за которой отправляются в ад. (Гоголь, сознательно путая фантастическое и
комическое, подменяет в повести “душу” – “шапкой”.) В
основе “Вечера накануне Ивана Купала” – предания об Иване Купала, а
“Сорочинской ярмарки” – легенда о черте, выгнанном из пекла, и о
поиске чертом своего имущества. Как же Гоголь распоряжался своим фольклорным
хозяйством? “На другую ночь и тащится в гости какой-нибудь приятель из
болота, с рогами на голове, и давай душить за шею, когда на шее монисто, кусать
за палец, когда на нем перстень, или тянуть за косу, когда вплетена в нее
лента”. Даже по одному этому отрывку из “Вечера накануне Ивана
Купала” видно, насколько авторская проза далека от первоисточника.
Во-первых, Гоголь пользуется крупным планом (монисто на шее; лента, вплетенная
в косу). Во-вторых, придает происходящему конкретно-чувственный характер.
В-третьих, вводит элемент пародии (“кусать за палец, когда на нем
перстень”). В каждой повести “Вечеров” взаимодействуют сразу
несколько фольклорных сюжетов. Концентрация сказочного материала в них
громадна. Гоголь сжимает целые сказки до размеров эпизода. В “Сорочинской
ярмарке” сварливая Хивря, услышав стук в дверь, прячет кокетливого
поповича на доски под потолком. Этот фрагмент – усеченный сюжет народной сказки
“Поп”. Кстати говоря, в сказке конкретно-чувственное начало, несмотря
на игривость ситуации, полностью отсутствует. У Гоголя же оно играет не меньшую
роль, чем сам сюжет: “Вот вам и приношения, Афанасий Иванович! –
проговорила она, ставя на стол миски и жеманно застегивая свою как будто
ненарочно расстегнувшуюся кофту. – Варенички, галушечки пшеничные, пампушечки,
товченички!”
Фольклорная
фантастика представлена в гоголевской прозе не только на сюжетном – самом
очевидном – уровне. Вода, огонь, лес играют в “Вечерах” ту же роль,
что и в фольклоре. А.Н.Афанасьев в статье “Ведуны, ведьмы, упыри и
оборотни” отмечает, что в разных регионах подозреваемых в ведовстве пытали
по-разному: жгли каленым железом, вешали на деревьях. В Литве колдуний
приманивали на кисель, который варили на святой костельной воде. “На
Украине, – пишет А.Н.Афанасьев, – до позднейшего времени узнавали ведьм по их
способности держаться на воде. Когда случалось, что дождь долго не орошал
полей, то поселяне приписывали его задержание злым чарам, собирались миром,
схватывали заподозренных баб и водили купать на реку или в пруд. Они скручивали
их веревками, привязывали им на шею тяжелые камни и затем бросали несчастных
узниц в глубокие омуты: неповинные в чародействе тотчас же погружались на дно,
а настоящая ведьма плавала поверх воды вместе с камнем. Первых вытаскивали с
помощью веревок и отпускали на свободу; тех же, которые признаны были ведьмами,
заколачивали насмерть и топили силою…” В “Майской ночи”
Гоголь, оставаясь верным украинскому обычаю, превращает ведьму в утопленницу,
которая живет в пруду. В “Вечере накануне Ивана Купала” девушки
бросают бесовские подарки – перстни, монисто – в воду: “Бросишь в воду –
плывет чертовский перстень или монисто поверх воды, и к тебе же в руки…”
Воспринимал ли Гоголь фольклор как фольклор, т.е. филологически? В известном
смысле, да. В письмах он просил мать и близких присылать ему в Петербург
фольклорные материалы. Самым внимательным образом штудирует писатель
“Грамматику малороссийского наречия” Павловского. Он выписывает
оттуда десятки украинских имен и, как отмечает Г.Шапиро, 136 пословиц и
поговорок. Некоторые из них Гоголь использует в “Вечерах”.
И
все же подход писателя к фольклору лишь с большими оговорками можно считать
филологическим. В двадцатых годах XIX столетия на Украине легенды, сказки, думы
были еще частью живой литературы, а не только традицией. Они не нуждались в
первооткрытии и возрождении, в романтизме как школе и программе. В широком
культурном смысле Гоголь был не в меньшей степени современником Ф.Рабле, чем
современником А.С.Пушкина или нашей с вами современницы,
художницы-примитивистки Марии Приймаченко. Лично Гоголь, открытый сразу двум
культурам – украинской и русской, выиграл на патриархальности и периферийности
Малороссии, которой в империи была отведена роль провинции. То, что
петербургские, озерные, иенские, гейдельбергские романтики воспринимали как
фантастическое, сверхъестественное, для Гоголя было естественным, не выходящим
из ряда вон, житейским. “Романтизм” ранней прозы Гоголя столь же
“натурален”, как и его зрелая проза, проходящая по разряду
“натуральной школы”. Субъект – авторское видение – не менялся.
Менялся объект. Попытки же подменить субъект, самого себя, приводили Гоголя к
клиническим последствиям. Театрализация прозы, инсценировки романов и повестей
– жанр уже давно узаконенный, им никого не удивишь и не возмутишь. Гоголевские
“Вечера” – это, условно говоря, “прозаизация” театра.
Фантастическое в них носит характер водевиля. “Боже мой! Чего только нет
на этой ярмарке! Колеса, стекло, деготь, ремень, цыбуля, торговцы всякие… так
что если бы в кармане было хоть тридцать рублей, то и тогда бы не скупил всей
ярмарки”. Ошибиться невозможно. Это Гоголь. Но не Николай Васильевич, а
Василий Афанасьевич. Цитату из отцовского водевиля “Простак, или Хитрость
женщины, перехитренная солдатом”, написанного по-украински, Гоголь
использовал в качестве эпиграфа в “Сорочинской ярмарке”. На водевилях
отца Николай Гоголь не только вырос. Уже в зрелом возрасте в Петербурге он
пытался осуществить их постановку.
В
1818 г. юный Гоголь переезжает в Полтаву, где в течение трех лет учится в
уездном училище. Именно в этот период в Полтаве открывается театр, которым руководит
основоположник украинской драматургии Иван Котляревский. “Петро! Петро!
Где ты сейчас? Может, скитаешься где-то в нужде и горе и клянешь свою долю;
клянешь Наталку, потому что из-за нее остался без крова; а может (плачет),
забыл, что я живу на этом свете”. Пьеса Ивана Котляревского
“Наталка-Полтавка” была поставлена в Полтавском театре в 1819 г. А
вот Н.Гоголь, “Майская ночь”: “Галю! Галю! Ты спишь или не
хочешь ко мне выйти? Ты боишься, верно, чтобы нас кто не увидел, или не хочешь,
может быть, показать белое личико на холод!” Как Васыль Гоголь и Иван
Котляревский, Николай Гоголь понимает слово и фразу не литературно, а
сценически. Речь его персонажей рассчитана не на читательскую, а на театральную
аудиторию. Потому так гулка, громозвучна, зычна гоголевская проза. В 1821 г.
двенадцатилетнего Гоголя принимают в Нежинскую гимназию высших наук. Гоголь
играет комические роли в школьном театре. Целое поколение нежинских гимназистов
вырастает на вертепной драме, на водевилях, на пьесах И.Котляревского. Вместе с
Гоголем в Нежине учились Нестор Кукольник и Евген Гребенка. Первый дебютировал
в литературе драматической пьесой “Торквато Тассо” и историческими
пьесами. Второй – Гребенка – прославился баснями – жанром промежуточным,
близким к драматургии – и текстами популярных романсов. Но не только звучание,
гулкость слова выдает пристрастие Н.Гоголя к театру. Ситуации, в которых
оказываются его персонажи, тоже разворачиваются по законам классического
водевиля. “Черт между тем не на шутку разнежился у Солохи… Как вдруг
послышался голос дюжего головы. Солоха побежала отворить дверь, а проворный
черт влез в лежавший мешок. Голова, стряхнув с своих капелюх снег и выпивши из
рук Солохи чарку водки, рассказал, что он не пошел к дьяку, потому что
поднялась метель; а увидевши свет в ее хате, завернул к ней в намерении
провести вечер с нею. Не успел голова это сказать, как в дверь послышался стук
и голос дьяка. – Спрячь меня куда-нибудь, – шептал голова. – Мне не хочется
теперь встретиться с дьяком. Солоха долго думала, куда спрятать такого плотного
гостя; наконец выбрала самый большой мешок с углем; уголь высыпала в кадку, и
дюжий голова влез с усами и капелюхами в мешок. Дьяк вошел, покряхтывая и
потирая руки, и рассказал, что у него не был никто и что он сердечно рад этому
случаю погулять немного у нее и не испугался метели. Тут он подошел ближе,
кашлянул, усмехнулся, дотронулся своими длинными пальцами до ее обнаженной руки
и произнес с таким видом, в котором выказывалось и лукавство, и
самодовольствие: – А что это у вас, великолепная Солоха? – и, сказавши это,
отскочил он несколько назад. – Как что? Рука, Осип Никифорович! – отвечала
Солоха. – Гм! рука! хе! хе! хе! – произнес сердечно довольный своим началом
дьяк и прошелся по комнате. – А это что у вас, дражайшая Солоха? – произнес он
с таким же видом, приступив к ней снова и схватив ее слегка рукой за шею, и
таким же порядком отскочив назад. – Будто не видите, Осип Никифорович! –
отвечала Солоха. – Шея, а на шее монисто… …Неизвестно, к чему бы теперь
притронулся дьяк своими длинными пальцами, как вдруг послышался в дверь стук и
голос казака Чуба… – Стучатся, ей-богу, стучатся! Ох, спрячьте меня
куда-нибудь!” Гоголевский водевиль не только динамичен и остроумен, но и
фантастичен. Действующие лица то и дело меняют маски. У чертей в
“Вечерах” свиные, собачьи, козлиные, дрофиные, лошадиные рыла. Ведьма
в “Майской ночи” оборачивается кошкой, а после утопленницей. Другая
ведьма из “Вечера накануне Ивана Купала” оборачивается черной
собакой, кошкой, старухой. В “Сорочинской ярмарке” Н.Гоголь описывает
танцующих старух как театральных марионеток: “Беспечные! даже без детской
радости, без искры сочувствия, которых один хмель только, как механик своего
безжизненного автомата, заставляет делать что-то подобное человеческому, они
тихо покачивали охмелевшими головами…”. Некоторые описания в
“Вечерах” отличимы от ремарок разве что лексической выразительностью:
“Гром, хохот, песни слышались тише и тише. Смычок умирал, слабея и теряя
неясные звуки в пустоте воздуха. Еще слышалось где-то топтанье, что-то похожее
на рокот моря, и вскоре все стало пусто и глухо”.
Театральная
условность предполагает встречное усилие зрителя, а в случае Гоголя – читателя.
Если это усилие не будет совершено, то добротные декорации “Вечеров”
могут показаться жалким картоном, а голосистые и бойкие статисты –
раскрашенными пейзанами. Жанр – романтическая история – определяется у Гоголя
не только традиционным литературно-романтическим набором чудес, но и типом
рассказчика. В “Вечере накануне Ивана Купала” пасечник Рудый (т.е.
Рыжий) Панько читает вслух историю, некогда рассказанную дьячком Фомой
Григорьевичем. Дьячок возмущенно спрашивает: “- Что вы читаете? – Как что
читаю, Фома Григорьевич? вашу быль, ваши собственные слова. –
Плюйте ж на голову тому, кто это напечатал! Бреше, сучий москаль. Так ли я
говорил? Що то вже, як у кого черт-ма клепки в голови! Слушайте, я вам расскажу
ее сейчас”. Дьячок, выражаясь филологически, возмущается подменой устной
речи – письменной. Он не желает узнавать своих слов не потому, что их
подменили, а потому, что их перенесли из звуковой стихии в типографский
стандарт. В “Вечерах” несколько рассказчиков: сам пасечник Рудый
Панько, дьячок Диканьской церкви Фома Григорьевич, панич в гороховом кафтане,
так и не появившийся незнакомец, который “такие выкапывает страшные
истории, что волосы ходили на голове”. Но все они относятся к одному и
тому же типу рассказчиков. Читая – слушая – их, испытываешь соблазн дать
внетекстовые дефиниции некоторым устоявшимся жанрам. Поддадимся этому соблазну.
Приходилось ли вам засиживаться допоздна, до последнего посетителя в ресторане,
таверне, траттории, чтобы, переждав всех, выпить с официантом водки, раки или
граппы? Нескольких междометий, сказанных под закуску и горячее, нескольких
жестов хватило, чтобы вы испытали, ну, если не чувство близости, то теплоту,
расположенность друг к другу. Хотя бы потому, что вы друг для друга иностранцы,
и чувство близости, тепла не чревато для вас обоих затяжной душноватой дружбой.
За виски, орухо или коньяком он рассказывает вам, его лучшему другу, свою
жизнь, свою сыновью, любовную, отцовскую драму. “Ты понимаешь, – говорит
он в конце, – да это же не жизнь, а роман! Какую книгу можно написать!”
Подобная ситуация с той же заключительной фразой возможна, например, в поезде,
со случайным пассажиром в роли откровенного собеседника. Антураж может
меняться, обязательны лишь два условия: интимность беседы и ее случайность,
неповторимость. Итак, отважимся на первую дефиницию: эпический роман – это
восприятие, понимание и пересказ собственной жизни как литературного
произведения.
А
вот другая ситуация. Вечер. Дюжина спальных мешков. Пионерский или скаутский
палаточный лагерь. Впрочем, это может быть барак каторжан или заключенных. Все,
кроме одного, молчат. Один рассказывает, остальные слушают, сопереживают.
Рассказ может быть пересказом Артура Конан-Дойла, Эдгара По или собственных
приключений. Условие одно: речь должна идти о сверхъестественном, чего в жизни
не бывает и быть не может. Попытаемся сформулировать вторую дефиницию: полет
полуночной фантазии в палатке или в бараке под аккомпанемент гробовой тишины –
это и есть романтическая история. Вернемся к Гоголю. Эпического романа он так
никогда и не написал. На месте откровенного официанта (пассажира) его просто
невозможно представить. Не тот характер, не та натура. Предел гоголевской
эпичности – поэма в прозе. При этом рассказчик он прирожденный, причем историй
сверхъестественных. Так что недаром пионеры или бойскауты из интеллигентных
семей рассказывают своим соузникам или сокамерникам не только о докторе
Мориарти или золотом жуке, но и об утопленнице или о Вии. Что до гробовой
тишины, то тут с Гоголем не так просто, как с Артуром Конан-Дойлом или Эдгаром
По, ибо она то и дело дает трещины и обрушивается смехом. В прозе Гоголя смех
сводит на нет все макабрическое. Макабр пародирует сам себя, благодаря чему
только набирается сил. Вот пример из “Майской ночи”. Теща винокура,
рассказчика, кормит свою многодетную семью галушками. Вдруг откуда ни возьмись
незваный гость, незнакомец. В мгновенье ока он съедает один казан, потом
другой. “А чтоб ты подавился галушками”, – думает теща. Гость тотчас
поперхнулся, упал и испустил дух. Но с того времени покою не было теще. Чуть
только месяц, мертвец и тащится. Сядет верхом на трубу, проклятый, и галушку
держит в зубах. В настоящем макабре все было бы всерьез. Был бы непрошеный
гость, но не было бы легкомысленных галушек на столе. Скорее всего, хозяева
спали бы или отходили ко сну. Был бы таинственный скрип, шорох, метались бы
тени. И гостю бы дали ведерко воды, и вдруг хозяйка увидала бы в ведерке
отражение дьявольских рожек и забожилась, заверещала: “Чур меня, сила
нечистая, сгинь-пропади!” Черт бы сгинул, пропал, но после каждую ночь
являлся бы в дом скрипом половицы, завыванием ветра в трубе, уханьем совы,
стоном завирухи. У Гоголя все сведено на нет галушками. В привидение с галушкой
в зубах веришь, то есть благодаря галушке веришь в привидение. Так элемент
пародийности выручает, вытягивает целую литературную школу. М.Бахтин справедливо
проводит параллель между Гоголем и Рабле. И тот и другой выбирают себе богов, у
которых есть чувство юмора. И для Рабле и для Гоголя то, что смешно, – то
возвышенно. Гоголевские школяры-бурсаки или бродяги-дьяки вставляют в свою речь
латинские выражения и слова лишь затем, чтобы продемонстрировать тяжелый
хохлацкий акцент. Серьезность неубедительна и бледна. Привидение, суть которого
в бесплотности, реализуется в сознании читателя лишь когда оно предельно
плотное, осязаемое, плотское. Публицист и писатель В.В.Розанов, проповедник
семейственности и интимности, а значит, антипод Гоголя, не раз в сердцах
называл автора “Вечеров” чертом, сатаной, страшным хохлом, идиотом.
Благодаря этой трогательной и верной нелюбви Розанов сделал много любопытных
наблюдений о гоголевской прозе. К примеру, он остроумно заметил, что лишь
покойницы у Гоголя по-женски притягательны. Розанов усматривает в этом
свидетельство извращенной натуры писателя, склонность к некрофильству.
Между
тем объяснение здесь следует искать не психологическое, а чисто литературное,
формальное. Утопленницы и покойницы должны быть аппетитными, а живые девчата
слегка эфемерными, малеванными, иначе текст перестает быть художественным. Этот
принцип, который можно было бы назвать “принципом негатива”, один из
самых продуктивных в литературе. Вещное, материальное входит в читательское
сознание, лишь когда оно переведено в другой ряд материальности, вещности.
Скажем, слово “лес” промелькнет мимо глаз, не задев, не поцарапав, не
пощекотав воображения. А вот если без слова “лес” текст зашумит,
закачается и вцепится в волосы ветками, то из этого леса заблудившийся читатель
уже не выберется. У Гоголя прием “негатива” в самых различных
модификациях встречается сплошь и рядом. Чтобы добиться присутствия снега, он пишет
не о самом снеге, который можно взять в руку, а о скрыпе мороза, слышном за
полверсты. Привидения же, чертей, всякую нечистую силу он материализует,
овеществляет. Является ли для самого писателя то, что мы называем принципом или
приемом, “приемом”? Вот отрывок из гоголевской статьи “О
малороссийких песнях”, свидетельствующий о вполне осознанном отношении
писателя к поэтике: “Песни их почти никогда не обращаются в описательные и
не занимаются долго изображением природы… Часто вместо целого внешнего находится
только одна резкая черта, одна часть его. В них нигде нельзя найти подобной
фразы: был вечер; но вместо этого говорится то, что бывает вечером, например:
Шли
коровы из дубровы, а овечки с поля. Выплакала кари очи, край милого стоя”.
Может
быть, только А.П.Чехов, спустя шестьдесят с лишним лет, дал в “Чайке”
столь же внятное определение метонимии: “Тригорин выработал себе приемы,
ему легко… У него на плотине блестит горлышко разбитой бутылки и чернеет тень
от мельничного колеса – вот и лунная ночь готова…”. Собственно
фантастическое, сверхъестественное обставлено у Гоголя фантастическим в
фигуральном смысле слова, тем, что, вульгарно говоря, принято выражать фразой
“It’s fantastic!” Гоголь чемпион русской прозы по восклицательным
знакам. Тут дело не в статистике, а в том, что восклицательная интонация
создает атмосферу экзальтации, наэлектризованности. Восклицательный знак, как и
чудо, предполагает разинутый рот, хлопанье глазами. Гоголь
“фантастичен” не только на интонационном, но и на семантическом и
пунктуационном уровнях. Придуманные им словосочетания – “замысловатые
девушки”, “косвенными шагами пустился бежать по кругу”,
“сабли страшно звукнули” и т.д. – вопиюще неправильны, но органичны.
Точка, отделяющая одно предложение от другого, у Гоголя зачастую условна,
фиктивна. “Какое-то странное упоительное сияние примешалось к блеску
месяца… Серебряный туман пал на окрестность. Запах от цветущих яблонь и
ночных цветов лился по всей земле” (“Майская ночь”). Здесь наше
восприятие работает поверх точек. Глагол “лился” легко переносится с
запаха яблонь на блеск месяца. А месяц перекочевывает из “Вечеров” в
книги о “Вечерах”: “Напев прозы Гоголя, как сияние месяца,
струится в многообразиях словесных вариаций” (Андрей Белый.
“Мастерство Гоголя”). Время действия самой первой истории –
“Сорочинской ярмарки” – полдень. Затем солнечный свет меркнет.
Наступает вечер. Ночь. Над всеми прочими страницами сияют луна и звезды или
нависает черное, беззвездное, безлунное небо. “С середины неба глядит
месяц. Необъятный небесный свод раздался, раздвинулся еще необъятнее. Горит и
дышит он. Земля вся в серебряном свете; и чудный воздух и прохладно-душен, и
полон неги, и движет океан благоуханий… Недвижно, вдохновенно стали леса,
полные мрака, и кинули огромную тень от себя”. Ночь становится не только
временем, но и местом действия, если угодно, театром событий. Как и подобает
месту, она ограничена в пространстве. Ее потолок – небо, ее нижний предел –
земля. Есть у гоголевской ночи и задник: некая сфера, нечто вроде края земли,
каковым представляли его средневековые схоласты. Не хватает – таков уж замысел
творца – только стен. Но их отсутствие лишь облегчает работу сквозняка:
приносить и уносить, как в театре, леших, казаков, школяров, ведьм, упырей,
селян. Ткань, из которой сшита эта ночь, может быть оценена в сравнении, по
контрасту. Шелк шелковист постольку, поскольку шершав шевиот. Если сравнивать
украинскую ночь с персидской или турецкой, то она покажется бледнолицей,
анемичной, почти лишенной запахов. Турецкая ночь бросает вызов украинской не
только потому, что она звездна, пряна и бархатиста. В украинский фольклор XVI –
XVII столетий на роль вражьей силы, наряду с ляхами, москалями, жидами,
приглашены и турки. Причем, судя по балладам и легендам, Украина и Турция схлестываются
и перехлестываются не только на поле брани. Набеги и резня – не единственный
способ общения двух народов. В популярном фольклорном сюжете о сестре, попавшей
в турецкую неволю, парубок Иван не только бражничает с турками, но и продает им
свою сестру, продает за “гроши”. Попойка и торг – это форма диалога
на уровне быта. Те элементы бытовой культуры Украины, которые в России чаще
всего воспринимаются как типично украинские – оселедец, форма усов, казацкая
одежда – заимствованы украинцами у турок. Даже эталон казацкой красоты в
Запорожской Сечи не многим отличается от турецкого. На лингвистическом уровне
Украина тоже пересекается с Востоком. Такие смачные украинские слова, как
бахча, килим, кавун, шаровары, – персидского происхождения, кобза – музыкальный
символ Украины – тюркского. При этом оживленного литературного диалога – в силу
многих причин – между Украиной и Турцией не завязалось. Так что гоголевская
украинская ночь звездна, душиста и бархатна по контрасту с блеклой, северной,
петербургской. На контрасте этих ночей первым начал работать Пушкин. В прозе
поэта ночь, как таковая, сугубо описательна: “Погода утихла, тучи
расходились, перед нами лежала равнина, устланная белым волнистым ковром. Ночь
была довольно ясна” (“Метель”). “…к вечеру все сладилось
и пошел домой пешком, отпустив извозчика. Ночь была лунная”
(“Гробовщик”). “Он проснулся уже ночью: луна озаряла его
комнату. Он взглянул на часы: было без четверти три” (“Пиковая
дама”). Но зато в стихах Пушкин дает волю и языку и дыханью:
Тиха
украинская ночь. Прозрачно небо. Звезды блещут. Своей дремоты превозмочь Не
хочет воздух.
(“Полтава”)
Гоголь
не прошел мимо описания этой ночи, густо замешенной на “щ”,
“з”, “ч”, “х”. Гоголевское “Знаете ли вы
украинскую ночь?..” – это ответный жест. И даже гоголевское “Чуден
Днепр при тихой погоде” интонационно и лексически навеяно все тем же
“Тиха украинская ночь”. Гоголь был первым русским прозаиком,
воспринимавшим язык прежде всего чувственно. Он стремится, чтобы читатель
вместе с писателем осязал, слышал, видел. “Метафизическая”
прозрачность пушкинской прозы ему чужда. Апелляция к органам чувств требует
предельной языковой экспрессии. Помимо украинских слов, вынесенных Гоголем в
словарики-приложения, в гоголевском языке множество украинизмов. Русский читатель
воспринимает их не столько умом, сколько прапамятью. Потому чтение Гоголя
вызывает лингвистическое головокружение. Интонация, строение фраз в его прозе
предполагает легочное, физиологическое сопереживание. Гоголевская проза
отличается от догоголевской, как цветное кино от черно-белого. Причем цвет у
Гоголя не обязательно выражается эпитетом. Слово “очи” – а
“глаз” в “Вечерах” почти не встретишь – безусловно черное.
Глаза с буквой “ч” посередине не могут быть другого цвета. Новизна
Гоголя, его “фантастичность” заключается в том, что он сделал русской
прозе прививку украинской языковой чувственности. Дело тут не в украинских
реалиях: именах, словечках, юморе, фольклоре, а в принципиальной переориентации
литературного языка. Писатели-чужаки или, если угодно, приймаки, могут
отблагодарить усыновившую их литературу не только тем, что приносят в нее
извне. Благодаря свежему восприятию своей новой языковой родины, они порой
остро видят то, что прежде, примелькавшись, никому не бросалось в глаза. Так
совершаются открытия отдельных слов, интонаций, частей речи. Если бы Гоголь не
стал языковым перебежчиком, то его проза воспринималась бы на родине
тавтологически. Как-то Пушкин заметил: “От ямщика до первого поэта мы все
поем уныло”. В основе русского литературного мышления – идея. И чем больше
лихорадит идею, тем замечательней получается проза. Порой эта идея может быть
обрамлена скромным узором. Украинское литературное мышление, за редким
исключением, барочно, орнаментально. Смысл его в переплетении и ритме различных
орнаментов, как во фразе о Катерине из “Страшной мести”:
“Незаплетенные черные косы метались по белой шее”. Гоголь терпел
поражения (“Выбранные места из переписки с друзьями”), когда изменял
собственной природе и силился быть русее русских. Отношение Гоголя к России –
это типичная реакция истеричного эмигранта на заграницу. Для него туземцы –
нехристи, немцы, нелюди, по-нынешнему инопланетяне, которых и убить не грех.
Гоголь так и поступает, вынося свое преступление в название “Мертвые души”.
После же кается и казнит себя: сжигает вторую часть поэмы.
И
в заключение о главном. Герои “Вечеров”, как и подобает левобережным
украинцам, одеты в шаровары. Эти шаровары, словно дирижабли, летают в воздушном
пространстве ночи. Если бы Гоголь провел детство и отрочество в Западной,
правобережной Украине, где в ходу узкие штаны-дудочки, то едва ли он написал бы
прозу такого полета, размаха, такой объемной щедрости. На какой странице ни
откроешь “Вечера”, в воздухе колышутся, реют, парят, хлобыщут шаровары.
Впрочем, если хорошенько приглядеться, надев на нос, по совету Рудого Панька,
вместо очков колеса с комиссаровой брички, то замечаешь, что это колышется,
реет, парит, хлобыщет сам ночной воздух, которым накачаны гигантского размера
шаровары. Но чем глубже Гоголь укореняется в петербургскую жизнь, тем
решительней перемены в гардеробе его персонажей. Шаровары, кожухи, плахты,
сукни, черевики уступают место сюртукам, шинелям, вицмундирам, башмачкиным. Но
это уже иная тема, имеющая лишь косвенное отношение к молодой прозе молодого,
но многообещающего автора из Малороссии.
Список литературы
Для
подготовки данной работы были использованы материалы с сайта http://www.nikolaygogol.org.ru/