Круги ада Александра Васильевича Сухово-Кобылина, или
Кто сказал, что у нас нет русского Данта
Алексей Понкратов
Вот какая история случилась в
северной столице нашего обширного государства! Теперь только, по соображении
всего, видим, что в ней есть много неправдоподобного… Но что страннее, что
непонятнее всего, – это то, как авторы могут брать подобные сюжеты.
Признаюсь, что это уж совсем непостижимо, это точно… нет, нет, совсем не
понимаю… А однако же при всем том, хотя, конечно, можно допустить и то, и
другое, и третье, может даже… ну да и где ж не бывает несообразностей?.. А
все, однако же, как поразмыслишь, во всем этом, право, есть что-то. Кто что
ни говори, а подобные происшествия бывают на свете, – редко, но бывают.
Н. В. Гоголь
Ох. Стало, Сверхъестественное,
Ваше Превосходительство, ведь бывает?
Варравин (утвердительно). И,
скажу вам, часто бывает.
А. В. Сухово-Кобылин
Есть
в литературоведении полуофициальное понятие – “писатели третьего
ряда”. Печальное это название говорит само за себя: речь о литераторах,
которые не попали в учебники и хрестоматии золотой поры советской педагогики.
Как следствие – люди без специального образования обычно и фамилий таких не
слышали. Вот даже если бы Пушкина кто-нибудь ухитрился так и не прочитать
(трудно, но была бы воля тверда), все же он, будучи спрошен – кто у нас самый
большой русский поэт? – ответит: Пушкин Александр Сергеич. Так везде – вплоть
до стен недвижного Китая. Харбинский пэтэушник, знающий неполные две тысячи
иероглифов – только-только, чтобы разбирать газетные передовицы, – вам
расскажет, что жил такой великий китайский романист Цао Сюэ-цинь, который
написал “Сон в Красном тереме”, и это есть величайшее достижение
китайской литературы за всю ее долгую историю.
Других
же и по именам забыли. А ведь при жизни писателями “третьего ряда”,
бывало, зачитывались. Их цитировали – шире, чем “Горе от ума”. Мы и
сейчас встечаем эти цитаты в книгах авторов самого что ни на есть первого ряда
– и не знаем, что это цитаты.
Считается,
что если забыт, то лучшего и не стоит. Но за иных – обидно. Конечно, дело
личного предпочтения… Однако начинаешь думать: окажись читающая публика чуть
менее разборчива, и, глядишь, точно так же задвинули бы в третий ряд Александра
Сергеевича. И солнцем русской поэзии у нас был бы… ну, не Кольцов, конечно,
но Тютчев. Кандидатура достойнейшая, кто станет спорить? И про него писала бы
Ахматова, и в нем бы видели воплощение национального гения – и облик нашей
культуры был бы на сегодняшний день иным. Другими глазами смотрел бы, скажем,
на Петербург средний гуманитарий. И на природу. И на поэзию… Отдельная,
вообще, тема – “что было бы, если… ” применительно к развитию
культуры. На тему альтернативной истории фантазировали разные люди – от Тойнби
до Аксенова (“Остров Крым”) и Лазарчука (“Другое небо”). А
придумать, каким еще путем мог бы пойти Высокий Ренессанс, так ни у кого и не
хватило пороха. Хотя, кажется, Борхесу что-то такое снилось… Так что же –
могло все сложиться иначе? Или случайностей тут не бывает? Ответов нет.
Драматургию
Александра Васильевича Сухово-Кобылина постигла нелегкая судьба. Прежде всего
не принятые и осужденные цензурой (что почти не коснулось, разве, “Свадьбы
Кречинского” как наименее острого и “обличительного”
произведения из всей трилогии), они были опубликованы и поставлены с большим
трудом.
Трилогия
писалась долго, в общей сложности почти два десятилетия (с 1852, когда была
задумана и начата “Свадьба”, и до окончания “Смерти
Тарелкина” в 1869); при этом автор далеко не сразу сумел издать пьесы или,
подавно, увидеть их на сцене (так, в 1861 году, не дождавшись публикации
“Дела” на родине, Сухово-Кобылин печатает его в Лейпциге в количестве
25 экземпляров – “для частного использования”). Последнее запрещение
“Смерти Тарелкина” последовало уже в 1906 году, через несколько лет
после смерти драматурга.
Но
не осложнения с цензурой были худшим из того, что случилось с трилогией. И даже
не полное забвение, которое постигло Кобылина уже в наши дни. (А в свое время
был успех, и немалый; крылатые слова из “Свадьбы Кречинского”
разошлись среди русского образованного общества; в рассказах Лескова и Чехова
они встречаются безо всяких ссылок, как вещи всем известные).
Хуже
другое – уживавшееся с популярностью трилогии ее фатальное непонимание публикой
и критиками.
В
отечественной критике “Смерть Тарелкина” осталась как образец
обличительной литературы и комедия нравов.
Нам
видится другое…
Расплюев.
Именно – вы справедливо, государь мой, заметили: Душа бессмертна.
Тарелкин
(в духе; берет его за руки). А, – не правда ли? Бессмертна, то есть мертвые не
умирают.
Расплюев.
Так, так! – Не умирают!! (Подумавши.) То есть как же, однако, не умирают?!?..
Тарелкин
(твердо). Живут… но, знаете, там (указывая) – далеко!!..
Расплюев.
Да – далеко!!.. ну так.
Детские
заблуждения живучи. Мы как-то привыкли думать (верно, еще со времен подготовки
в вузы, кого эта судьба не миновала), что наша литература со второй половины
девятнадцатого века и по начало Серебряного – безальтернативно реалистическая;
что манифест “натуральной школы” был воспринят всеми уважающими себя
писателями как руководство к действию; что мистические сочинения и романы-аллегории
отжили свое еще где-то при Карамзине. Что Гоголь, наконец, с его театром
фантастики и абсурда был у нас одинок.
Да
что! В свое время и Гоголя, вопреки всему, числили по ведомству
“натуральной школы”. Ни работа Мережковского “Гоголь и
черт” до революции, ни одинокий голос Набокова из-за рубежа – уже после
нее, не смогли изменить господствующего восприятия. Разночинцы, передвижники,
народники, обличители “свинцовых мерзостей русской жизни” –
естественно, поголовно материалисты – были начисто лишены хотя бы просто вкуса
к фантастическому, не говоря уже о мистике (сам Христос в эпохальном письме
Белинского к Гоголю трактуется как “революционер”).
Даже
крайний гротеск и абсурд Салтыкова-Щедрина воспринимали с тою же звериной
серьезностью. Ленин, например, использовал его образы как хорошую дубину в
своей публицистике, как арсенал готовых ярлыков, которые можно лепить на
политических противников – но нисколько не пытался их этим демонизировать.
Монархисты, кадеты, меньшевики, с которых он всю жизнь срывал маски, были для
него махровыми реакционерами или апологетами буржуазии, но никак не слугами
дьявола.
Пожалуй,
только Блок, сам не Бог весть какой любитель социальной проблематики и не
последний человек по части мистической интуиции, увидел за “Смертью
Тарелкина” нечто большее, чем бичевание пороков режима, когда написал в
статье “О драме” (1907 год):
“Только
в России могли иметь место странные случайности, вроде того, например, что
огромный талант Островского, всецело сосредоточенного на драме, породил
произведения менее поразительные, чем драмы Сухово-Кобылина, писателя заведомо
меньше, нежели Островский. В то время, как Островский часто страницами
растягивает передвижнические полотна, Сухово-Кобылин приковывает внимание
внезапно, одной негаданной чертой, и в сатирическом фарсе “Смерть
Тарелкина” проглядывают древние черты символической драмы”.
Наверное,
еще и громкий успех “Свадьбы” оказал дурную услугу последующим
пьесам. Слишком уж прочно закрепилась за автором слава бытописателя и создателя
очередной – пусть блестящей – комедии нравов. Вот и в “Смерти
Тарелкина”, вслед за “Свадьбой” и “Делом”, увидели
лишь еще одну сатиру.
Амфитеатров
пишет: “Но – кто читал “Смерть Тарелкина” со вниманием,
способным отличить суть пьесы от двух-трех неудачных фарсов, ее портящих и
компрометирующих, – тот не может не сознаться, что, по силе негодования, каким
дышит здесь сатира Сухово-Кобылина, “Смерть Тарелкина” резче и
язвительнее не только “Свадьбы Кречинского”, но, пожалуй, и всего,
что до сих пор произвела русская обличительная драматургия”. Панаев
отмечает общественное значение, какое имело правдивое изображения образа
Кречинского. Дорошевич и вслед за ним фельетонисты помельче несколько
десятилетий спустя пользуются пьесами Сухово-Кобылина как материалом для создания
нарицательных образов, надергивая из “Картин прошедшего” самые
характерные и лучше всего запомнившиеся типы. И уже в двадцатом веке Гроссман,
подробнейшим образом разбирая сценические приемы “Картин прошедшего”,
прослеживая их литературные истоки и занимаясь социальной характеристикой
персонажей, вовсе не касается того, что отличает Сухово-Кобылина от озабоченных
правдой жизни писателей-современников.
Впрочем,
сатира и бытописательское мастерство Кобылина – сами по себе. Тут трудно
спорить. В том, что касается передачи бытового колорита, мастерства в создании
характеров, богатства языка – “Смерть Тарелкина” и впрямь не уступит
лучшим вещам Островского. И метко, и талантливо, и просто очень смешно.
Да
и стоит вспомнить, что две последние пьесы – “Дело” и “Смерть
Тарелкина” – писались автором под впечатлением вполне конкретных событий:
проходившего над ним самим безумного судебного следствия по подозрению в
убийстве его сожительницы, француженки Симон-Диманш. “Писал с натуры”
– таков подзаголовок трилогии.
И
дальше – из авторского предисловия:
“Предлагаемая
здесь публике пиеса “Дело” не есть, как некогда говорилось, Плод
Досуга, ниже, как ныне делается, Поделка литературного Ремесла, а есть в полной
действительности сущее, из самой реальнейшей жизни с кровью вырванное дело.
Если
бы кто-либо /… / усомнился в действительности, а тем паче в возможности
описываемых мною событий; то я объявляю, что я имею под рукой факты достаточно
ярких колеров, чтобы уверить всякое неверие, что я ничего невозможного не
выдумал и несбыточного не соплел”.
Следствие
над Кобылиным, легшее в основу “Дела”, во многом определяет и сюжет
“Смерти Тарелкина”; все так.
Но
об этом писали уже довольно.
Первое,
что настораживает в “Смерти Тарелкина” – надуманность интриги,
построенной на слишком уж больших натяжках и допущениях. В этом упрекал автора
Суворин (“Театральные очерки” за 1866-67 годы):
“Что
касается комедии “Смерть Тарелкина”, то это довольно пустой фарс,
основанный на переодевании и самом невероятном анекдоте; он не заслуживает, чтобы
над ним останавливаться”.
Действительно,
по сравнению с мастерски исполненной интригой “Свадьбы” (шулерская
подмена заложенной драгоценности), действие “Смерти Тарелкина”
никакой критики не выдерживает. Вот и Амфитеатров, цитировавшийся выше, похвалив
пьесу за обличительный пафос, оговаривается насчет “двух-трех неудачных
фарсов, ее портящих и компрометирующих”.
Эта
искусственность сюжета носит прямо-таки нарочитый характер. Как иначе
относиться к тому, что ватная кукла в гробу в сочетании с тухлой рыбой создает
полное впечатление покойника (Тарелкин. Все так… да… эту рыбу надо накласть
в мою куклу в такой мере, чтобы их как поленом по лбу…)? Как поверить, что
Тарелкина, всего-то снявшего парик и вынувшего вставные зубы, в упор не узнают
ни его начальник, генерал Варравин, ни толпа кредиторов?
Опознает
его Расплюев, сам никогда прежде Тарелкина не встречавший, услышав только от
генерала весьма импрессионистическое описание внешности “покойного”.
Тарелкин.
Какие же чувства оскорблял покойник?
Варравин.
Все, говорю вам, все! Зрение, ибо рожа его была отвратительна. Слух, ибо голос
его дребезжал, как худая балалайка. /… / Обоняние, ибо от него воняло дохлым
мясом.
Тарелкин.
Лжете, сударь, никогда.
/…
/
Расплюев
(перебивая). Стойте!!.. Дело – хитрейшего свойства! Эти приметы, что вы с такою
ясностию изложили, приходятся как раз на Силу Копылова.
Тарелкин.
Как на меня?.. Как вы смеете? Какое основание? – Где право?..
Расплюев
(подпирается в боки и становится насупротив Тарелкина). Первое – лицо. –
(Варравину.) Ну что? – По-моему, лицо, можно сказать, неприятное.
Варравин.
Гм! – лицо? Скажите, что это рожа, что это рыло – но лицом – нет, лицом не
зовите – вы меня возмущаете!
Расплюев
(та же поза). Почти, почти.
Тарелкин
пытается достучаться до здравого смысла, но делает себе только хуже:
Тарелкин.
Мало ли непривлекательных наружностей. Это не доказательство.
Варравин.
А голос – слышите ли голос.
Расплюев.
Худая балалайка – так! так!!.. /… / Вы его как бы Рафаелевой кистью описали.
Варравин
(жмет руку Расплюеву). Благодарю.
Тарелкин
еще не разобрался как следует, на что он обрек себя своей мнимой смертью и где
очутился, не успел понять, что здравый смысл здесь не в чести.
Трудно
заподозрить автора “Свадьбы” и “Дела” в отсутствии
мастерства; такая внешняя несообразность происходит лишь оттого, что действие,
не нуждаясь в логической мотивировке, удерживается на стержне внутреннего,
скрытого сюжета.
Наряду
с приемами, рассмотренными критикой, в “Смерти Тарелкина”
обнаруживается еще целый метафорический язык, своего рода шифр. Каждая метафора
в пьесе – с двойным дном; разворачиваясь, оживая, метафоры дают увидеть за
внешним ходом пьесы другой, внутренний; от всего действия начинает веять
откровенной бесовщиной. Сюжет “Смерти Тарелкина”, не выдерживая
испытания критерием достоверности, предстает в ином свете, будучи рассмотрен
как повествование мистическое.
Мнимая
смерть главного героя – нечто гораздо более серьезное, чем то вначале
представляется ему самому. Со смертью не шутят, и игры Тарелкина, желающего
отделаться от кредиторов, кончаются для него весьма скверно. Вся пьеса –
история загробных мытарств Тарелкина и расплаты за прежние грехи, совершенные в
ходе “Дела”.
Повествование
лишено, впрочем, гоголевского безрадостного морализма в трактовке темы
“духовного”, который сказался полной мерой в “Избранных местах
из переписки с друзьями” или в позднейшей редакции “Ревизора”,
где автор дал мистическое толкование всему городу N., представив его душой
человеческой, одержимой страстями-чиновниками и посещаемой ревизором-совестью.
Кобылин читается не в пример веселее – нет у него ни гоголевского дидактизма,
ни занудства готического романа (жертвой которого пал даже ироничнейший Гофман
со своим “Эликсиром Сатаны”). Мистический сюжет Кобылина решен в пародийном
ключе, и загробные похождения Тарелкина (а какое имя у него – Кандид!) отдают
откровенным фарсом.
Тарелкин.
Да, я теперь только понимаю счастие, сердцем чувствую /… /. Вот оно…
(осматривается вокруг себя). Тишина, покой, – независимость!! – Вот счастье!..
Но
вместо “истинного счастья”, “тишины”, “покоя” –
издавна принятых у нас синонимов райского блаженства, – он получает адские
муки.
Тарелкин
рассчитывает, в самом деле, едва ли не на бессмертие, когда за глаза обращается
к генералу Варравину (тот как раз пытается отыскать свои бумаги, похищенные
Тарелкиным перед “смертью”): “Поищи; – ничего, для моциону,
поищи, – ха, ха, ха! (Ходит по комнате и трет руки). При мне мое сокровище!
(Хлопает себя по груди) Неразлучно, несомненно, нетленно”.
Неразлучное
нетленное сокровище – опять же эпитет райского удела в вечности; его стяжают
себе лишь праведники. На что же в этом смысле надеется Тарелкин?
Тарелкин.
… Лихое дело справил. Одним махом стряхнул старые грехи, в прах полетели
цепи, уплачены долги, и сама природа актом моей смерти подмахнула так: получено
сполна!
Дальнейшее
действие убеждает нас, однако, что со “старыми грехами” так просто не
развязаться, и “нетленного сокровища”, во всяком случае, Тарелкин не
обрел.
Инсценируя
собственную смерть, он, по существу, отказывается от самого себя, от своей
жизни (“Решено!.. Не хочу жить… ” – с этих слов начинается пьеса),
от собственной души (“Умри лучше Тарелкин, а живи счастливый Копылов. /…
/ Нет более Тарелкина”); он становится вообще никем, ведь Сила Силыч
Копылов, которым хочет сказаться Тарелкин, в пьесе не появляется вовсе, это имя
без человека. “Холост. Родни нет, детей нет; семейства не имею; никому не
должен – никого знать не хочу”, – такими заклинаниями (“ничего не вижу,
ничего не слышу”) утверждается Тарелкин в новом бытии.
Отказываясь
от своей жизни, Тарелкин и получает взамен призрачную, становится собственным
сомнительным двойником, и на протяжении всей пьесы остается официально
невыясненным, неизвестно кем. “Зачем же, говорю я, Судьба; индюшка ты,
Судьба!” – твердит Тарелкин, надеясь судьбу обмануть. И судьба в ответ
выдает ему волчий паспорт: в полиции выясняется, что копыловский формуляр,
которым Тарелкин овладел как правом на новую жизнь, принадлежит на деле…
покойнику. Все наоборот.
Глумясь
над генералом, Тарелкин произносит прочувствованную речь над собственным гробом
– и издевается, тем самым, над собой же (“Не стало рьяного Деятеля – не
стало Воеводы передового Полку”); кривляется, не поняв еще, что он с собой
сотворил и где оказался. Умереть он хочет не обычным способом, но каким-то
неестественным, не как все люди:
Тарелкин.
… Умру. Но не так умру, как всякая лошадь умирает – взял, да так, как дурак,
по Закону Природы и умер. Нет; – а умру наперекор и Закону и Природе; умру себе
в сласть и удовольствие; умру так, как никто не умирал!..
Если
не как все – то как же?
О
чем мечтает Тарелкин, призывая к себе смерть, кем хочет стать в загробной
жизни, когда заочно обращается к генералу? “Ты, разбойник, загнал меня
живого в гроб! Ты уморил меня голодом. Нет тебе пощады. Мы бьемся по смерть.
Ценою крови – собственной твоей крови выкупишь ты эти письма. Или нет! Ценою
твоих денег, ворованных денег /… /. Деньги эти я тихонько, усладительно,
рубль за рублем, куш за кушем потяну из тебя с страшными болями /… / – и
сладко буду смеяться, как ты будешь коробиться и корчиться от этих болей. Боже!
Какая есть бесконечная сладость в мести”.
(И
опять Гоголь – куда ж от него уйдешь! – “… И все мертвецы, его деды и
прадеды, чтобы все потянулись от разных сторон земли грызть его за те муки, что
он наносил им, и вечно бы его грызли, и повеселился бы я, глядя на его муки!..
Та мука для него будет самая страшная: ибо для человека нет большей муки, как
хотеть отомстить и не мочь отомстить”.
Едва
ли Кобылин думал об этом пассаже, когда писал монолог Тарелкина. Бывают,
однако, странные сближенья… Даже вот и тарелкинское обращение: “Боже!
Какая есть бесконечная сладость в мести!” – случайно ли? Ведь именно ко
Всевышнему обращает свою просьбу обиженный герой “Страшной мести”.
Впору поверить, что ноосфера-таки существует, и идеи, носясь в эфире,
воспринимаются через года и континенты; пространство культуры, а особенно
отдельно взятой национальной культуры – единое, как сказали б наши новые
мистики, “информационное поле”).
Итак,
образ найден. Само слово еще не прозвучало, но уже высказано заветное желание
“умирающего” – отомстить своему “убийце” (“ты загнал
меня живого в гроб… ты уморил меня… “), выпив его кровь…
И
Варравин принимает вызов. Заочно обращенный к нему монолог Тарелкина генерал
как-то слышит – а затем отвечает блестящей импровизацией, родившейся, словно по
наитию, в момент общей растерянности, когда пришла бумага о смерти Копылова – а
Тарелкин здесь, и уже успел сказаться копыловским именем.
Варравин.
Стойте! Я знаю, кто он! Это… это величайшая опасность жизни. /… / Знаете ли
вы, что такое Вуйдалак?
Очевидна
мистическая связь между Тарелкиным и генералом, которая не может быть объяснена
“внешним” ходом событий – заурядной махинацией с уклонением от
долгов.
Итак,
Тарелкин, пожелавший стать вампиром, становится им. Умерев, он вступает в некое
особое пространство, где действуют совсем иные законы, нежели в привычной ему
действительности, совсем иные лица, и генерал здесь – не просто генерал, и
квартальный надзиратель – не просто надзиратель.
Пространство
это населено демонами.
В
новом облике раньше других предстает Расплюев. Начать с того, что он меняет
социальный статус; это больше не опустившийся интеллигент, полуприличный барин
из “Свадьбы Кречинского”, способный еще на такие лирические
медитации: “Деньги… карты… судьба… счастие… злой, страшный
бред!” – а квартальная держиморда безо всяких затей. Но главное не это.
Обнаруживая невероятную прожорливость, изумившую Тарелкина, он в конце концов
объясняет ее так: “… у меня тут (хлопает себя по брюху) огнь неугасимый
и червь неутолимый”. Прямая отсылка к преисподней, и, будучи раз
затронута, эта тема адского огня в утробе Расплюева получает развитие в третьем
действии. Здесь Расплюев объясняется Оху:
“Я
вам про себя скажу. Отчего я человеком стал? Голод пронял. Доложу вам – желудок
мой особой конструкции: не то что волк, а волкан, то есть три волка. Он каши-то
меру просит, а ему подают наперсток; – вот я и взалкал. Да как взалкал, – до
исступления. Хожу по улицам да зубами и щелкаю… буду, мол, усерден, буду и
ревностен; – только душу-то вы мою, святые угодники и архистратиги, из этого
Ада изведите… Вот они меня извели да к вам и пристроили”.
Квартальный,
взявшийся изобличить в Тарелкине вампира, сам на деле выходит оборотнем,
“изведенным из ада”, который “человеком стал” оттого лишь,
что его голод замучил, а прежде бегал по улицам в волчьем обличьи, щелкая
зубами. Кстати, “волкан”, невыясненный тройной волк, находящийся у
Расплюева в желудке, никакому истолкованию не поддается – например, в
мифологическом словаре среди многочисленных вариантов названия волка-оборотня
не встречается ничего хоть отдаленно похожего на “волкана”. Автор,
похоже, умышленно допускает эту нелепость – сродни той, когда Тарелкина
объявляют мало что “упырем”, а еще и “мцырем”. А возможно,
это намек на “вулкан”, который во времена Кобылина мог произноситься
подобным образом на французский манер – volcan; но и в этом случае видится
отсылка к чему-то инфернальному, с чем всегда связывался действующий вулкан –
адский огонь, вышедший на поверхность).
В
своей демонической ипостаси Расплюев сохранил прежние обязанности квартального
– “держать и не пущать”, выступая чем-то вроде Цербера, стража
преисподней. “Я вам докладывал и теперь докладываю: меры строгости
потребны; хватать надо”.
Обнаружение
двойной природы Расплюева – только начало; по мере развертывания сюжета все
государство Российское готово провалиться вслед за Тарелкиным в трясину
мистицизма и “поганых чудес”:
Расплюев.
“Я-а-а таперь такого мнения, что все наше отечество это целая стая волков,
змей и зайцев, которые вдруг обратились в людей, и я всякого подозреваю; а
потому следует постановить правилом: – всякого подвергать аресту.
Люди
перестают быть людьми, теряют вслед за Расплюевым человеческую сущность; уже и
у них если не желудок, то сердце – волчье.
Расплюев
(с увлечением) Так! Понимаю… Знаете, что я вам скажу: добродетель-то в свете
не вознаграждается.
Тарелкин.
Так! Так! Не вознаграждается! Да кто вознаграждать-то будет? Люди? Вы их
видели?
Расплюев.
Видел.
Тарелкин.
Сердце-то у них какое, видели?
Расплюев.
Видел. Волчье!
Тарелкин.
Именно волчье.
Чиновник
же по особым поручениям, готовый перебить у Расплюева с Охом выгодное дело, вырвать
из их когтей Тарелкина, представляется здесь едва ли не ангелом-избавителем,
который приходит откуда-то сверху – и которого оба чураются в страхе.
Варравин.
Как же? Так я вас не понимаю. Ведь тут следствие, – неизбежное следствие.
Ох.
Точно так.
Варравин.
Ну, стало, начальство и распорядится; оно и пришлет вам на шею какого-нибудь
Амура по особым поручениям в манжетах, вот от которого фиалками-то пахнет –
знаете?
Ох
(вздыхает). Знаю, Ваше Превосходительство.
Галантное
сравнение оперуполномоченного, даже источающего тонкое благоухание, с Амуром
достаточно нелепо. Если не вспомнить, что Амур – он с крыльями и на ангела
похож…
Главная
линия внутреннего сюжета – отношения Тарелкина и генерала. Прежде всего они –
смертельные враги; они “бьются по смерть”. Но не все так просто.
Раньше эти двое были соучастниками в афере по ограблению семейства Муромских
(предыстория их отношений видна из “Дела”).
Варравин
– начальник Тарелкина; лишь его милостями Тарелкин жив. Постоянно держа
Тарелкина на коротком поводке, всячески подавляя и угнетая его, генерал не дает
ему и пропасть окончательно, подкармливая мелкими денежными подачками. К нему
приходит Тарелкин, когда последнего особенно донимают кредиторы.
Тарелкин
(принимая просительную позу). Ваше Превосходительство.
Варравин
(вспыхнув). Как?.. Опять?!..
Тарелкин
(та же игра). Сил нет!
Варравин.
Да вы на смех!
Тарелкин.
Помилуйте (показывая на горло). Я воооот как сижу.
Варравин.
Да вы что показываете мне? Разве это новое; вы целый век воооот как (тот же
жест) сидите.
Тарелкин.
Будьте милостивы, выкупите меня разочек; не морите измором, ради Бога! Я
совершенно потерялся, жизнь в горечь обратилась; ведь меня на улицах как зайца
травят…
Варравин.
Кто вас травит?
Тарелкин.
Кто? – Кредиторы. Вы как думаете – я кругом должен, я и дворнику, и ему должен.
/… / А портной, да к тому же немец… так совершенно остервенился! /… /
Слышу – ломятся, а у меня этак трюмо, – ну я, делать нечего, залез туда,
скорчился и сижу… Так что же: поискал он меня да подметил, видно, как харкнет
за трюмо-то – прямо мне в рожу!..
Варравин.
Ну!..
Тарелкин.
Ну и плюнул. – Ха! что возьмешь-то? Вышел, подлец, в сени, да, не говоря
дурного слова, и кухарке в рожу… ну помилуйте, ну ей-то за что?
Варравин
(берет со стола бумаги). Однако как же можно?
Тарелкин.
Ну судите сами, Ваше Превосходительство, как же это можно? Так я к тому говорю:
что же это за существование? Всякий и говорит-то тебе с омерзением. Ну
помилуйте, это, почитай, первая вещь, до которой каждый добивается; ты что хочешь
себе думай, а почтение мне окажи.
Варравин
(уходя в кабинет). Ну это конечно, с этим я согласен, а почтение он таки окажи.
Тарелкин
(следуя за ним). Да! А почтение ты мне, подлец, все-таки окажи…
Понятно,
что последние слова обращены уже не к немцу – и надо думать, в кабинете
Тарелкин получит свое: те несколько рублей, которые позволят не расплатиться с
кредиторами, но на время заткнуть им рты.
(Фраза
Тарелкина, что почтение есть “первая вещь, до которой всякий
добивается”, отзывается на слова Расплюева в “Свадьбе”:
“Бывал я в переделках – ну, этакой трепки, могу сказать, не ожидал.
Бывало, и сам сдачи дашь, и сам вкатишь в рыло, потому – рыло есть вещь
первая!.. Ну, нет, вчера не то… нет, не то!”).
Итак,
Тарелкин зачем-то нужен Варравину; генерал использует его для своих махинаций.
И на протяжении всего “Дела” Тарелкин томится предчувствиями:
“Стало,
по-настоящему, по истине от всего куша половина мне!.. Не даст… Да что тут –
отрежу ему начистоту, так и даст… В этих случаях что нужно? Характер – да;
характер и больше ничего”.
Предчувствия
его в дальнейшем полностью сбываются; характера-то как раз и не хватает.
И
вот за частичный выкуп у кредиторов и призрачную надежду на будущий гонорар
Тарелкин становится соучастником, более того, главным исполнителем дел
Варравина. Он берет на себя смерть Муромского, причем буквально: подхватывает
падающего Муромского и выносит, а затем, приступая к генералу, говорит:
“Кто
тут радел, кто действовал?.. Кто его отсюда вот на своих плечах выволок?.. Вы
вот упоминаете, что на своем веку набивали трубки, бегали в лавочку – ну, а
такой товар на себе таскать изволили – ась?!.. Так я вот о чем прошу: извольте
меня оценить: ни, ни, ни… Извольте оценить… Я отсюда без того не выйду –
оцените!.. ”
Заключив
соглашение с Варравиным, Тарелкин ждет награды, но получает от генерала лишь
подтверждение своих злодеяний:
Варравин
(в замешательстве). Что вы ко мне пристали? Как мне вас оценить?
Тарелкин
(азартно). Как? Помилуйте! – дети знают; – да еще при таком окончании дела, где
не токмо концы в воду, а все крючки и петельки потонули. (Дерзко.) Мое участие
на половину простирается.
Варравин
(вспыхнув). На половину… (В сторону.) Вот я тебя выучу. (Вслух.) Что ж, на
половину, так на половину… Скажите, что все вами сделано – и тут не спорю.
Таким
образом, на долю Тарелкина приходится лишь вся моральная ответственность за
содеянное – так оборачивает его слова генерал. Тарелкин еще пытается объяснить:
“Нет, я не в том смысле. Я насчет полученной суммы”, – но дальше
разговор принимает уже совершенно дикий оборот.
Варравин
(с иронией). Я говорю: какое счастье, что я от покойника денег не принял…
а?..
Тарелкин
(потерявшись). Не приняли!!.. Вы не приняли!!!.. Не может быть!.. (бросается на
колени)… Матинька, Ваше Превосходительство, друг, душа, благодетель –
простите… Богом умоляю, простите – я беден – я ведь это от бедности – у меня
долги – я гол – мне есть хочется…
Варрравин.
Полноте, Тарелкин, что за малодушие – встаньте!.. (поднимает его) – вы себя
компрометируете. Судите сами: (с злобною усмешкою) прими я от него деньги, ведь
всю жизнь попрекать себя должен; – совесть бы замучила.
Тарелкин
(оправляясь). А – а – так вы не взяли; ха, ха, ха, и не взяли оттого, что вас
бы совесть замучила… ха, ха, ха! (Заливается громким хохотом.)
Варравин
(стиснув зубы). Смеетесь теперь, – не плакать бы после! (Подступает к нему и
говорит на ухо.) Ведь я тихой смертью изведу… знаете…
Тарелкин
(останавливается). Нет, – я ничего.
Варравин
(та же игра). Ведь я из бренного-то тела таким инструментом душу выну, что и не
скрипнет (Сверкнув глазами.) Понимаете?..
Тарелкин
(оробев). Да помилуйте – что вы – я ничего…
Этот
невозможный разговор откликнется в финале “Смерти Тарелкина”.
Варравин.
Признайся, ты украл бумаги.
Молчание.
…
Отдай – в Сибири будешь…
Тарелкин
(поглядев на Варравина). Оттого и в Сибири не буду, что не отдам!!..
Варравин.
Умрешь.
Тарелкин.
Умру, – а не отдам!..
Варравин.
Томительно умрешь. Я жаждой уморю.
В
свете внутреннего сюжета проясняется вся предыстория “Смерти
Тарелкина” и получают свой смысл эти странные слова Варравина насчет
изымания души из бренного тела каким-то неведомым инструментом, упоминание о
котором, видимо, многое говорит Тарелкину. А это неожиданное сверкание в глазах
Варравина (вообще деталь, годящаяся более для прозаического произведения, чем
для ремарки в пьесе – изобразить сверканье глаз на сцене едва ли возможно) и
есть свидетельство его демонической природы, пугающей Тарелкина и заставляющей
его отступить, прекратив всякий спор. Искусителем, бесом, с которым Тарелкин
заключает договор, оказывается генерал. Вот еще разговор из “Дела”
между Иваном Сидоровым и Муромским:
Иван
Сидоров. … Да вы слышали ли, сударь, какой в народе слух стоит?
Муромский.
Что такое?
Иван
Сидоров. Что антихрист народился.
Муромский.
Что ты?
Иван
Сидоров. Истинно… и сказывал мне один старец /… /, что антихрист этот не то
что народился, а давно уже живет и, видите, батюшко, уже в летах, солидный
человек. /… / Ей-ей. Видите – служит, и вот на днях произведен в
действительные статские советники – и пряжку имеет за тридцатилетнюю
беспорочную службу. Он-то самый и народил племя обильное и хищное…
Варравина
Иван Сидоров прямо не указывает – но называет имя варравинского
предшественника, покойного Антона Трофимовича Крека, с которым имел прежде дело
(“Зело искусил мя еси: Ваалову Идолу принес я трудовой рубль, и вдовицы
лепту, и на коленях его молить должен, приими, мол, кумир позлащенный, дар
мой…”); Антон Трофимович, верно, и “народил” Варравина –
последний тоже состоит действительным статским, подходя тем самым под описание
антихриста; вдобавок из слов самого генерала мы узнаем, что он служит именно
тридцать лет – это открывается в самый патетический момент, когда Варравин,
только что положивший деньги Муромского в карман, восклицает со слезой:
“Ваше
Превосходительство!.. пощадите… обидно… Тридцать лет служу! Никто
взяточником не называл (бьет себя в грудь)”.
Человек,
продавший душу дьяволу, неизбежно оказывается в проигрыше, обменяв вечное на
временное; Тарелкин же не получает и вовсе ничего, кроме бремени вины, которое
сваливает на него генерал (“Что ж, на половину, так на половину…
Скажите, что все вами сделано – и тут не спорю”); за эту вину ему
предстоит еще расплатиться в последней пьесе.
Решившись
продать душу дьяволу, Тарелкин ее – подарил.
В
последней пьесе трилогии Тарелкин делает еще одну попытку получить
причитающееся по договору, пусть не при жизни, а после смерти.
Тарелкин.
Его превосходительство… господин Варравин по муромскому делу соблаговолил мне
кукиш поднести. Чувствую… Вы… говорит: деньги эти получите на том свете
угольками! Понимаю. Так врешь!.. Положим, я умру!.. но из тебя все-таки два
раза их выворочу!..
Намереваясь
умереть “вопреки закону и природе”, Тарелкин рассчитывает избежать
ада с его “угольками”, задержаться на земле и после смерти, главное
же – отомстить генералу. Но и эта последняя попытка обречена на неуспех:
человек не может тягаться с дьяволом. Варравин является, чтобы покарать Тарелкина,
причем является не только в своем обличье, но еще под видом “кавказского
героя” капитана Полутатаринова, который, заметим, хром и опирается на
костыль – а как связаны хромота и образ беса – объяснять не надо.
Замысел
Тарелкина – стать вурдалаком – Варравин обращает против него же, изобличая его
перед Расплюевым, угадывая этот замысел. Ведь именно благодаря генералу
Расплюев сумел опознать Тарелкина как покойника, как существо, “вопреки
закону” ходящее среди живых.
…
Одно из главных положений любой мифологии – живой невидим для мертвых, мертвый
невидим для живых. Чтобы увидеть мертвеца (или духа), т. е. существо,
принадлежащее к иному миру, нужно владеть ведовством, быть шаманом, который
общается с духами-помощниками; так и среди духов есть свои ясновидящие, способные
обнаруживать живых. Бесовской силе, чтобы найти Хому Брута, стоящего прямо
посередине церкви, понадобилось привести Вия, который и есть такой ведун среди
демонов, – это тем более вероятно, что для своих Вий слеп, его водят под руки,
веки его, длиной до земли, поднимаются лишь в особых случаях. Таково мифическое
понимание слепоты: взгляд слепца обращен в другой мир, слепота пристала певцу,
поэту, прорицателю…
Гомер
в истории не один. Петь Лазаря было – до самых недавних пор – цеховой
привилегией нищих-слепцов.
“Не
гляди!” – шепнул какой-то внутренний голос философу. Не вытерпел он и
глянул.
–
Вот он! – закричал Вий и уставил на него железный палец. И все, сколько ни
было, кинулись на философа.
Бездыханный
грянулся он на землю, и тут же вылетел дух из него от страха”.
Таким
же изобличителем оказывается Варравин; с помощью словесного портрета
“покойника” он открывает глаза Расплюеву, а затем силой натаскивает
на Тарелкина парик, который тот снял, и вставляет ему обратно зубы. Стоит
генералу указать пальцем, как мигом прозревает квартальный, который только что
мирно беседовал и закусывал с Тарелкиным как со своим; совместная трапеза героя
с покойниками в царстве мертвых, после которой его признают за своего – тоже
весьма древний мотив, разбор которого уведет нас слишком уж далеко.
Тарелкин
оказывается во власти нечистой силы.
(Ведь
взглянуть на все можно двояко. То ли Тарелкин мертвый упырь среди людей, то ли
он живой человек в руках нежити. Противоречия нет, поскольку эти понятия
обратимы, как и в случае со взаимной слепотой; мы для них такие же
“покойники”, как они для нас; живой вызывает в умерших не меньшую
враждебность, чем покойник – в живущих. Баба-Яга, так учит нас пропповская
“Морфология…”, не зря отплевывается от русского духа: лесной хозяйке
переносить его столь же тяжко, как людям – смрад трехдневного трупа).
Стараниями
Варравина Тарелкин ввергается в ад, которого так надеялся избежать; с наущения
генерала ему не дают воды.
Варравин.
Да! Вода имеет для этих злодеев разрывную силу; никакие замки и кандалы не
стоят, – и может случиться несчастие… уйдет!..
Расплюев.
Нет, уж лучше я лягу да умру!
Варравин.
А потому не давать воды ему ни капли. /… / Так. Тогда он не могши по своей
натуре умереть – постоянно будет в томлении.
Расплюев.
Так его в томлении держать и буду!
И
“томление” Тарелкина в последнем круге ада расписано весьма смачно:
Тарелкин
(мечется). У… у… Боже мой… какое мучение… /… /… да дадите ли вы мне
воды – змеиные утробы… Что это… Какой жар стоит… Какое солнце печет
меня… Я еду в Алжир… в Томбукту… какая пустыня; людей нет – все демоны…
К
последним словам – галлюцинации Городничего: “Вот когда зарезал, так
зарезал! убит, убит, совсем убит! Ничего не вижу. Вижу какие-то свиные рылы,
вместо лиц; а больше ничего… ” – и не намекает ли этот Алжир на муки
Поприщина из “Записок сумасшедшего”, который несуразными словами о
шишке под носом у “алжирского бея” завершает полный жалоб монолог?
Бред бредом, но случайных слов в хорошей литературе не бывает, тем более, что в
“Смерти Тарелкина”, как видим, значимой оказывается любая мелочь,
любая затертая метафора.
Собственно,
цель Варравина – вырвать у Тарелкина свои письма, изобличающие участие генерала
в ограблении Муромских – то самое “несомненное, нетленное сокровище”,
на которое надеялся Тарелкин. И снова здесь неувязка, необъяснимая, если
рассматривать “Смерть…” сквозь очки критического реализма: ведь во
все время мытарств генеральские бумаги находятся при Тарелкине, укрытые за
пазухой. Почему не нашли их Ох с Расплюевым, не догадались даже обыскать
важного преступника? Не видели? Может быть, и в самом деле сокровище это в
некотором смысле “неразлучно” с Тарелкиным? Почему не смог раньше,
чем на третий день следствия, отобрать их у Тарелкина генерал? И отобрал
наконец не сам, не своей рукой – обыскать связанного Тарелкина он почему-то не
может – ему непременно нужно, чтобы Тарелкин сам отдал письма, нужна моральная
капитуляция.
Тарелкин.
Нате вот!… Возьмите их!… (вытаскивает из-под сюртука бумаги) вот оне…
ваши бумаги… только воды… (протягивает руку) дайте… дайте…
Лишь
после этого генерал отпускает Тарелкина на покаяние; восстанавливаются их
прежние полу-враждебные, полу-приятельские отношения.
Тарелкин
(встает и оправляется). Ну – матинька, Ваше Превосходительство, Максим
Кузьмич… ну не сердитесь – будьте отцом родным. (Кланяется). Простите! – Ну
что делать; не удалось – ну ваша взяла… (смеется). Только ради самого
Создателя вы мне теперь помогите: бумаги-то, бумаги Копыловские отдайте; куда
мне без них! Формуляр-то его; – я тотчас в Москву и улизну.
Подходят
оба к столу и роются в бумагах.
Варравин.
Вот тебе формуляр – возьми! (Дает ему формуляр.)
Тарелкин.
А аттестаты-то, аттестаты!..
Варравин.
Вот тебе и аттестаты, только провались.
Тарелкин.
Я уйду; ей-Богу, уйду… только, Максим Кузьмич… (становится в просительную
позу) – на дорогу-то… вы уж того…
Варравин
(с отчаянием сует руку в карман). На тебе, на!… черт, дьявол вуйдалак
проклятый!.. (Дает ему деньги.) Кровь ты мою высосал!!..
Еще
одно слово в похвалу Кобылину: ему хватает тонкости не настаивать до конца на
реальности загробных мытарств Тарелкина, постоянно удерживаясь на грани
“то ли есть, то ли нет”. Пьеса далека от серьезности,
“взаправдашности” нечистой силы в “Вие” или мрачного
мистицизма “Песочного человека” и “Эликсира Сатаны” Гофмана
(тут, скорее, уместно сравнение с веселыми и тоже не вполне достоверными
чудесами в гофмановском же “Золотом горшке”: невероятный сад
архивариуса представляется филистерскому взгляду лишь скромной домашней
оранжереей, золотых змеек видит один Ансельм – а он вообще со странностями…)
Тем и хорош Сухово-Кобылин, что по желанию читателя любая из метафор, которыми
пестрит пьеса – касательно адских углей, вампиризма, нетленного сокровища –
может быть прочтена буквально (и тогда перед нами – путеводитель по загробному
миру, не хуже “Книги Мертвых”), или же воспринята в переносном
значении, как фигура речи – тогда правы критики, углядевшие в Сухово-Кобылине
обличителя и бичевателя…
Обыденное
и фантастическое, похождения мелкого жулика-банкрота и история странствий души
в обителях ада уживаются бок о бок на протяжении всего действия; мистический
сюжет проглядывает сквозь внешний, бытовой, и это мерцание адского пламени
сквозь разрывы словесной ткани пьесы, это настойчивое стремление
фантастического воплотиться в жизнь, прорваться в наш мир (как в культовом
ужастике “Hellriser”) ставит перед автором новую задачу: подвести
базу под внутренний сюжет, дать потустороннему право на существование здесь,
обеспечить фантастическому прописку в реальности.
Впрочем,
фантастика есть фантастика, и задача Кобылина заведомо до конца не осуществима;
это только лишний повод для иронии. Свою задачу он выполняет нарочито топорно,
так что белые нитки авторского замысла торчат изо всех швов.
Чтобы
обосновать действительность существования демонического мира, Кобылин
привлекает себе в помощь наскоро построенную убогую метафизику, такую же
бестолковую, как и текущая в этом загробном мире жизнь.
Среди
персонажей “Смерти Тарелкина” часто заходит разговор о
“высоком”, насколько здесь подходит это слово – ведь
“высокое” неизменно оказывается снижено контекстом. Метафизическое
приобретает тем большую достоверность и осязаемость, чем ближе стоит к
обыденности.
Расплюев.
Именно – вы справедливо, государь мой, заметили: Душа бессмертна.
Тарелкин
(в духе; берет его за руки). А, – не правда ли? Бессмертна, то есть мертвые не
умирают.
Расплюев.
Так, так! – Не умирают!! (Подумавши.) То есть как же, однако, не умирают?!?..
Тарелкин
(твердо). Живут… но, знаете, там (указывая) – далеко!!..
Расплюев.
Да – далеко!!.. ну так.
Итак,
мертвые не умирают – в самом деле, ведь они уже в загробном мире, и отсюда
некуда умирать. Они живут – где-то здесь же, может быть, и не близко, но
далеко, а не высоко. Этот мир лишен традиционной вертикальной иерархии,
древнейшего трехчленного деления вселенной на преисподний мир (царство
мертвых), срединный мир (царство живущих) и горний мир (царство богов).
Здесь
идея высокого профанируется, будучи опрокинута в двухмерную горизональ.
Лучше
нас об этом сказал А. К. Якимович в своей статье “Магические игры на
горизонтальной плоскости. Картина мира в конце XX века” (альманах
“Arbor mundi”, выпуск 2 за 93-й год). Статья, посвященная ситуации в
искусстве постмодернизма, на кобылинский абсурд ложится как родная, подтверждая
тем самым его высокое качество.
“…
Почему-то как бы исчезает вообще идея священной и великой смерти – одна из
коренных в истории человеческой культуры. В те эпохи, когда мироздание было для
людей именно “зданием”, т. е. вертикально расчлененной системой с
тремя основными “этажами” (верхний, средний, нижний миры), – в те
эпохи и смерть для людей – нечто важное и вызывающее благоговение. Это не
шутка, не пустяк – иметь дело с “тем светом”.
“Царство
мертвых, каким оно рисуется в практике “чэннелинга” (т. е. новейшего
спиритизма, общения с умершими – А. П.), отчасти похоже на Аид греков. Но еще
больше оно напоминает некую удаленную и безрадостную провинцию мироздания,
что-то вроде глубин Африки или России, смутно представляемых американцем. Он
знает, что там нехорошо. Очень нехорошо. Но и там действуют понятия и ценности
“настоящей жизни” /… /. И что особенно удивительно в этих картинах
обычного и необычного – так это отсутствие подлинного “того света”,
т. е. в принципе не то, что есть в дантовом Аде. Перед нами скорее
“советский аид”, который, вероятно, находится еще дальше, чем
сибирские концлагеря, и живет более жуткой жизнью, но это все равно не
“иной мир”.
И
разве не ту же самую картину мира пытаются выразить герои пьесы: “Живут…
но, знаете, там – далеко!!.. “; и не за легкомысленное ли отношение к
смерти и заигрывание с “тем светом” наказан Тарелкин?
К
вопросу о том, где же все-таки живут мертвые; Тарелкин еще раз пытается ответить
на него (и где – над своим гробом!), делая заявку на нечто серьезное, глубокое
и кончая опять же ничем, пшиком:
“…
Итак, не стало Тарелкина! Немая бездна Могилы разверзла перед нами черную пасть
свою, и в ней исчез Тарелкин!.. Он исчез, извелся, улетучился – его нет. И что
пред нами? – Пустой гроб, и только… Великая загадка, непостижимое событие. К
вам обращаю я мое слово, вы, хитрейшие Мира сего, – вы, открыватели невидимых
миров и исчислители неисчислимых звезд, скажите нам, где Тарелкин?.. Гм…
(Поднимая палец.) То-то!.. ”
А
вот Расплюев возвращается к разговору о душе:
Расплюев
(жует). Именно… справедливо вы давеча в вашей речи упомянули, что душа-то та
бессмертна.
Тарелкин
(осматривая на свет пустую бутылку). Бессмертна… сударь, – бессмертна.
Расплюев
(берет еще сыру). И знаете, что с ее стороны обязательно: ни она ест, ни она
пьет. (Жует.)
Тарелкин
(обирает пустые тарелки). Да, действительно обязательно.
Расплюев
(жует). Ну, если бы таперь душа да еще кушать попросила, так что бы это было…
Ложись да умирай.
Тарелкин.
Точно умирай. (Хочет налить ему в рюмку.)
Расплюев
(подставляя стакан). Ничего, вот стакан. (Пьет.) Эх ты, валяй, гуляй,
душа-девица.
Тарелкин
(приносит еще хлеба). Что за пасть такая.
Едва
ли не лучше в черновиках: “Именно, справедливо вы давеча в вашей речи
упомянули, что душа-то наша бессмертна, (жует) и, по-моему, в ней хорошо то,
что ведь соображает, мозгами играет, но пить, есть не просит. Как
устроено-то!.. А?.. Вот она премудрость и благость… Ну-ка, батенька, повторение!..
(Хлопает по столу стаканом. Кричит.) Водки!.. ”
Издевательское
обращение все к той же несчастной душе, которой предлагается-таки, хоть она и
ни ест, и ни пьет, отвести душу, выпить и закусить (“Валяй, гуляй,
душа-девица”) – это, конечно, почти прямая цитата из евангельской притчи
про богача, который радуется свалившемуся на него достатку и говорит своей
душе: “Душа, яждь, пий, веселись”, – не зная, что умрет ближайшей же
ночью.
Эта
отсылка к писанию – не единственная; в черновиках “Смерти Тарелкина”
есть другие:
Тарелкин.
Можно… Вы после похорон у меня закусить не откажетесь?.. Так ли? ибо в
писании сказано: “угости”.
Расплюев.
Неужели сказано?
Тарелкин.
Ну, как же: во-первых, говорит, “не прелюбодействуй”, во-вторых,
говорит, “не укради”, родителя почти, а полицию угости…
Расплюев.
Браво!.. Представьте себе, такую драгоценность, каюсь, не знал… Вот – мудрец,
вот душа-человек!…
И
если вдуматься – кто говорит? (“Во-первых, говорит, “не
прелюбодействуй”, во-вторых, говорит, “не укради”…). Это даже
не из Нагорной проповеди, а из Моисеевых заповедей; это ерническое
“говорит” (“а он, говорит, ходи, говорит, ко мне, говорит,
почаще… “), таким образом, косвенно относится к Богу Саваофу.
Подход
к душе, к проблеме смерти у героев, выходит, вполне прагматический. Главный
критерий, отличающий бессмертную душу от живого человека – ее потребность в
еде. А если бы душа “да еще кушать попросила, так что бы это было…
Ложись да умирай”. Это уже коронная глупость Расплюева: кому, спрашивается,
помирать? Душе ли, по природе бессмертной? Или Расплюеву – но ему что за нужда?
Ведь не у него попросит кушать чужая душа (своей-то нет и не было)? При том,
что душеспасительная беседа оказывается застольной; Расплюев, умиляясь
скромностью запросов души, метет со стола все подряд.
Вспомнив
о расплюевском “волкане”, о “неутолимом черве” и
“неугасимом огне”, что свирепствуют у него в утробе, только
утверждаешься в мысли, что его “теневой” образ – демон, пожиратель
душ грешников. Такие персонажи встречаются еще в египетской “Книге
мертвых”. Так тесно чередуется описание расплюевского обжорства с его
сентенциями о душе, что вполне естественно происходит мысленная замена – на
место поглощаемой Расплюевым пищи легко подставляется сам предмет разговора, т.
е. душа; тем более что и в описании угощенья, как подмечал Е. Калмановский,
есть своя специфика:
“Как
еще, например, представлено в “комедии-шутке” обжорство Расплюева?
Ничего похожего на то, как рисовалось увлечение едой у Гоголя или даже у того
же Щедрина /…. /. “Современная идиллия”, некоторые другие
произведения содержат, так сказать, индивидуальные отношения персонажей с едой.
У Сухово-Кобылина иначе – нет воссоздания реальной увлеченности едой, /… /
соучастия в гастрономических радостях. Упомянуты лишь селедка, хлеб, сыр. Дана
своего рода четкая, безындивидуальная формула пищеприятия”.
Такое,
не заостренное на каких-то деталях описание процесса “пищеприятия”,
конечно, гораздо лучше, чем гурманство и смакование различных блюд, передает
образ “бездонной утробы”, “адской пасти” – кажется, еще
немного, и Расплюев, покончив с сыром, примется грызть опустевший стол.
Мысль
о “пожирании души” подкрепляется еще и тем, что сама закуска – не
простая, но поминальная, выставленная в память об умершем.
Расплюев.
… Скажите, звание его какое было?
Тарелкин.
О, почтенное. Коллежский советник. Ну, знаете, он у Варравина все дела делал.
Расплюев.
Скажите! Отчего же похороны, можно сказать, в такой убогости… Что даже вот…
и закусить нечего. Ведь это уже и Религия наша обыкновенно предписывает. /… /
Тарелкин.
Да что тут: я полагаю, ведь после похорон-то закусить не откажетесь.
Расплюев.
Признаюсь – не без удовольствия. Должность-то наша собачья; так вот только тем
и душу отведешь, что закусишь эдак в полной мере, да с просвещенным человеком
покалякаешь.
Тарелкин.
Так не угодно ли после церемонии на закуску ко мне?
Расплюев.
Да какая церемония? На извощике-то свезти да в яму зарыть…
Опять
нестыковка, опять снижение высокой темы. Поминать умершего, и вместе с тем – “какая
церемония?… свезти да в яму зарыть”. И чем опять “отводится
душа”? И как трактуется главное “предписание Религии” в связи со
смертью?
Еще
разговор о Божественном промысле – как и прежние, совершенно несуразный, никак
не сообразующийся с развитием действия:
Расплюев.
Э… э… Капитан – зарапортовался. Ни, ни. Воспрещено и воспрещаю!.. Волосы и
зубы в паспорте стоят, их, брат, колом не выворотишь – а Антиох Елпидифорыч так
говорит: их и Царь не дает – их, говорит, дает Природа… Да…
Тарелкин
(берет его за руку). Прекрасно сказано!..
Кланяются
и жмут руки.
Скажу
более: их дает Бог!..
Расплюев
(в форсе). Го, го, го – (поднимает палец) высоко пошло!
Высоко?
Что ж, пожалуй. Невнятица с пошловатой претензией на глубокомыслие – и в самом
деле те предельные высоты, до которых способны воспарить обитатели ада, не
стукнувшись о каменный свод.
Для
уравнивания в правах вымысла и действительности, неразличения того, что есть и
что лишь могло бы быть, Кобылин берет и другие средства. В самом начале пьесы звучат
расплюевские слова: “Так! Это мое правило: всему верь, ибо все
возможно!” Жутковатую реальность фантастическим образам придает
безусловная в них вера персонажей.
Собственно,
о вере в ее настоящем значении говорить не приходится – как можно верить или не
верить в то, что видишь воочию и считаешь несомненно существующим? Вот в
казенном доме разговор о пойманном вампире.
Ох.
Стало, Сверхъестественное, Ваше Превосходительство, ведь бывает?
Варравин
(утвердительно). И, скажу вам, часто бывает. Вот теперь касательно оборотней и
вуйдалаков, это несомненно. С ними одна трудность – это его схватить да взять.
Итак,
сверхъестественное бывает, и бывает часто – такое сочетание уже само по себе
обесценивает понятие сверхъестественного. Оборотень примечателен в первую
очередь тем, что его трудно взять.
“Славный
был человек Хома! – сказал звонарь /… / – Знатный был человек! А пропал ни за
что.
–
А я знаю, почему пропал он: оттого, что побоялся. А если бы не боялся, то бы
ведьма ничего не могла с ним сделать. Нужно только, перекрестившись, плюнуть на
самый хвост ей, то и ничего не будет. Я знаю уже все это. Ведь у нас в Киеве
все бабы, которые сидят на базаре, – все ведьмы”.
(Дорош
с Явтухом в том же “Вие” резюмируют еще короче: “Когда стара
баба, то и ведьма”.)
Такая
игра обычна и для Сухово-Кобылина; как философ Тиберий Горобец из бытового
сравнения старой и сварливой тетки с ведьмой выводит свое обобщение: все бабы –
ведьмы, и тем самым загадочно-зловещий образ панночки, сгубившей Брута, делает
чем-то заурядным, поскольку ведьм, оказывается, полон базар, – так и Кобылин,
говоря о “волчьем сердце” людей, вообще о сверхъестественном, которое
“бывает, и бывает часто”, как бы тиражирует и опошляет чудесное
явление, начисто лишая его уникальности.
Кажется,
что и героям Сухово-Кобылина стоит лишь окститься, опомниться, плюнуть –
“то и ничего бы не было”, все дело бы растаяло как дым. Но
убежденность персонажей спасает интригу от гибели, скрепляя дело прочней
цемента. Не пропадает ни одна глупость, ни одна оговорка свидетелей, всякое
лыко идет в строку, сопровождаемое неизменным рефреном “прикажите
записать” – и бредовые образы начинают жить самостоятельной жизнью. Слово
“мцырь”, брошенное Варравиным вместе с “вуйдалаком” и
“упырем” то ли по собственному невежеству, то ли в издевку над
Расплюевым (чем Лермонтов-то виноват?), никуда не девается, лейтмотивом
проходит через все допросы, и в конце концов Тарелкин вынужден признаться и в
этом, окончательно закрепив за “мцырем” статус действительного
явления.
Тарелкин.
Да дайте мне воды; ну я что хотите скажу, только воды…
Расплюев.
Говори, ты мцырь.
Тарелкин.
Ну, мцырь.
Расплюев.
Ты вуйдалак, упырь.
Тарелкин.
Да, да… ох…
Любое
показание Тарелкина немедленно становится руководством к действию.
Ох.
Ну, – ты его допрашивал?
Расплюев.
Упражнялся.
Ох.
Ну что ж?
Расплюев.
Сначала вертелся – а потом и сознался. Умер, говорит, а теперь опять живу.
Потом опять говорит – умереть рад, но не могу. …. Наконец показал, что их
целая шайка.
Ох.
Стало, заговор.
Выводы
делаются незамедлительно:
Расплюев.
Я вам докладывал и теперь докладываю: меры строгости потребны; хватать надо.
(К
слову – расплюевский клич: “Цепей и кандалов!”, который вырывается у
него под впечатлением первой встречи с “мцырем”, своей характерностью
и гениальной емкостью единым махом – “одной негаданной чертой”, по
слову Блока – перекрывает, кажется, все когда-либо написанное на тему
Салтыковым-Щедриным. Насчет “в прах полетевших цепей” Тарелкин
радовался рано).
И
начинается поиск заговорщиков, хватают, действительно, всех подряд –
просто-напросто арестовывают одного за другим всех свидетелей. Вот Тарелкин дал
показания против генерала Варравина, надеясь хоть как-то ему отомстить. И эта
его выдумка уже грозит конкретными последствиями.
Расплюев.
Однако, – когда сам арестант показывает: целая, говорит, партия – будто и
генерал Варравин тоже из оборотней.
Ох.
Что ты говоришь!
Расплюев.
Ей-ей показывает. Был, говорит, змеею. Жало при себе имеет и яд жесточайшей
силы. Вы, говорит, его освидетельствуйте, – генерала-то…
Ох.
Ну что же?
Расплюев.
Будем свидетельствовать, ха, ха, ха!
Оба
хохочут.
Скажет
ли Варравин про хобот, который “как жало скорпиона, и крепости
адамантовой” (каков штиль! Вот где Апокалипсис), и этого не забудет
Расплюев, готовый теперь свидетельствовать на предмет хоботов и жал “всю
Россию”.
Расплюев.
Да-с. Правительству вкатить предложение: так, мол, и так, учинить в отечестве
нашем проверку всех лиц: кто они таковы? Откуда? Не оборачивались ли? Нет ли
при них жал или ядов. Нет ли таких, которые живут, а собственно уже умерли, или
таких, которые умерли, а между тем в противность закону живут.
Ох.
Пожалуй, и оказалось бы.
Расплюев.
Вот так пошла бы ловля!..
Вера
в силу слова у персонажей “Смерти…” прямо-таки библейская:
“Слово плоть бысть” (впрочем, лучше здесь подойдет версия,
предложенная Павичем для перевода тех же слов с латыни “verbum caro factum
est” – “слово стало мясом”), и еще – “По вере вашей да
будет вам”. Стоит ли удивляться, что комедию столько раз запрещали… Вряд
ли, конечно, средний чиновник мог внятно объяснить, в чем заключается ее
крамольность (изображение полицейских злоупотреблений, думается, – только
отговорки для себя самого, рационализация); однако цензора, изучавшие – в
отличие от нас – Закон Божий, какой-то непорядок должны были чувствовать
нутром.
Слово
в “Тарелкине” творит действительность, в особенности же слово
письменное, документальное.
Расплюев.
… Однако, государь мой… (подумав) в полиции написано: умер… Это как же?
(Делает вопросительный знак.)
Тарелкин
(наставительно). Батенька, бумага все терпит: напишите умер, напишите жив, все
в вашей воле.
Расплюев.
Это так. (Заламывает треуголку и молодцует.) Все в нашей воле!
Поэтому
не зря все показания свидетелей в самых темных местах скрепляются расплюевским:
“Пиши!”
Алогичный
стиль мышления героев, собственно, и допускает безусловную веру в вещи
невозможные, зачастую несовместимые. Расплюев с Охом просто не в состоянии
отличить возможное от невозможного, ибо сами в этом отношении творят чудеса.
Здесь, понятно, продолжается традиция гоголевского абсурда, но в ряде случаев
Кобылин оставляет учителя позади.
Непоследовательностью
мысли грешат все персонажи “Смерти…”, и в первую очередь – те, от
кого непосредственно зависит судьба расследования. Ох и Расплюев допускают
сочетание взаимоисключающих вещей, мечутся из одной крайности в другую; то
отбрасывают за ненадобностью всякую логику, то, сами сомневаясь, видимо, в
своей способности разобраться, впадают в нездоровую обстоятельность,
“чтобы уж все как на ладони”.
Варравин.
Как мы ему только зубы-то вставим?
Расплюев.
А ничего. Вы ему рот-то пальчиком раскройте – ведь сами видели, не укусит.
Варравин
(оперирует). Именно, благодетель, не укусит.
Расплюев.
А как уже вставите, то имейте осторожность – потому уже укусит.
Тот
же Расплюев, который заявляет вначале: “Всему верь, ибо все
возможно”, в дальнейшем с легкостью принимает обратную установку.
Ох.
Ну начинай! Да ты смотри – Правило: при допросах ничему не верь.
Расплюев.
А я вот на это слаб; всему верю. /… / Не могу. Нрав такой.
Ох.
А ты себя сдерживай.
И
Расплюев рад стараться – сдерживает. Заставь дурака Богу молиться… Это
намерение – ничему не верить – принимается им так же некритически, как и первое
– верить всему. Первое уже сделало свое дело: Расплюев безоглядно поверил в
демоническое происхождение Тарелкина.
Варравин
(отходя в сторону – Расплюеву). Допрашивайте.
Расплюев
(торжественно). Говори чистосердечно, кто ты таков?
Тарелкин.
Ох – я Копылов.
Расплюев.
Вздор.
Тарелкин.
Ну, я признаюсь, я Тарелкин… только воды… ох… тоска какая…
Расплюев.
И этому не верим. Ничему не верим.
Чего
добивается Расплюев; зачем вообще допрашивать, заранее решившись не верить ни
одному из возможных ответов?
И
не лучше ли тогда подвергнуть сомнению само исходное утверждение, что Тарелкин
– душегуб и “мцырь”? Но этого-то как раз и нет. Расплюев с Охом не
дают себе труда по-настоящему выяснить природу выходца из могилы. От генерала
Варравина Расплюев выслушивает еще более или менее связное объяснение того,
“что есть Вуйдалак”.
Варравин
(показывая на Тарелкина). Видите ли – во-первых, он уже мертвый.
Расплюев
(смущенно). Понимаю.
Варравин.
Похоронен и в землю зарыт.
Расплюев.
Понимаю.
Варравин.
Но, естественно, он хочет жить.
Расплюев.
Естественно.
Варравин.
И что же – он покидает теперь свое жилище, могилу – там что, – и ходит. /… /
Но питаться злаками или чем другим не может, ибо это уже будет пищеварение; а
какое же у него там пищеварение; а потому и питается он теплою… человеческою
крррровью – потому готовое кушанье.
И
чуть погодя, указывая на Тарелкина, развивает эту мысль: “У него, стало,
хобот”. Очевидно, что хобота у Тарелкина увидеть нельзя; никого это не
смущает.
Расплюев
изо всего сказанного понимает хорошо если половину; это понимание генерал
вколачивает в его голову костылем (буквально), иллюстрируя действие “жала
крепости адамантовой”. Тот же метод применяет Расплюев и к Оху, не умея
объяснить иначе.
Ох
(трет себе голову). Однако это довольно явственно.
С
таким “явственным” понятием он и остается до конца действия, ведь в
расплюевском пересказе из слов Варравина до Оха мало что доходит.
Расплюев.
У нас в квартире жили двое.
Ох.
Ну?
Расплюев.
Как следует жили, умерли и в землю зарыты.
Ох.
Ну, – туда их!
Расплюев.
Двое эти один! – и этот один жив?!..
Ох
(плюет). Вот всегда так соврет, что как обухом по лбу.
Осознав
наконец, что перед ним – выходец с того света, Ох, однако, не теряется ни на
секунду.
Ох
(рассматривает бумаги). Да; так! – Смотри, чтоб не ушел.
Выяснение
истины самой по себе Оха не волнует. Отношение к потустороннему явлению
оказывается сугубо утилитарным. Для Расплюева и Оха вполне возможно совмещение
личного интереса с верой в сверхъестественность происходящего, и даже страхом
перед ним – одно другому не мешает, скорее, наоборот: появление упыря есть
лучший повод для служебных злоупотреблений (“Ура!!.. Все наше!.. /… /
Понимаю… Понимаю! Вот что, Антиох Елпидифорыч, такую бы я задал им
переборку… /… / С одних купцов что можно взять!.. “)
Еще
раз помянем Щедрина, который и изобрел прием, обратный “остранению”,
то есть помещение в бытовой контекст самых невероятных вещей, становящихся в
результате чем-то обыденным, неотличимым от прочей рутины, что печатается в
“Ведомостях”. Вот школьный пример:
“Из
Тулы пишут: вчерашнего числа, по случаю поимки в реке Упе осетра (происшествие,
которого не запомнят даже старожилы, тем более, что в осетре был опознан
частный пристав Б.), был в здешнем клубе фестиваль. Виновника торжества внесли
на громадном деревянном блюде… ”
Мало
того, что пристав оказывается осетром (или наоборот?) – об этом упоминается
лишь в скобках, походя (“тем более, что… “), а сильнее всего
удивляются чьей-то рыболовной удаче; мало и этого – пристав еще съедается; ведь
хотя и пристав – а все-таки осетр.
(И
другое сопоставление – из вовсе уже далекой области, но тем интереснее: Китай,
династия Цзинь, третий век нашей эры. Государственный деятель и литератор Гань
Бао, автор “Записок о поисках духов”, среди прочих небылиц описывает
следующее. К главе Ведомства работ явился тысячелетний лис-оборотень, принявший
облик утонченного юноши, и стал чиновника охмурять глубиной эрудиции и
верностью суждений; это и насторожило начальника: “Разве есть у нас в
Поднебесной такие юноши?”. Будучи подвергнут испытанию, лис явил свой
истинный облик.
“Эта
тварь недооценила меня, – заявил Хуа, – больше таких оборотней не будет”.
И
велел его сварить”.
Вот
так. Если уж попался оборотень, то не пропадать же даровому харчу).
Вот
и у Кобылина – вурдалак вурдалаком, а следствие следствием. Пусть
“сверхъестественное”, пусть упырь, но зачем же упускать свое, если уж
этот упырь сам свалился полиции на голову?
Тут
можно и “с купцов взять”. Как, кстати, обосновывается это взимание с
купцов самими взимающими? Опять же никак. Если помещика Чванкина притягивают к
делу на основании хоть какой-то формальной зацепки – деловой переписки с
покойным Копыловым, – то купца Попугайчикова, который ни Тарелкина, ни Копылова
сроду не видал, вызывают совершенно уже ни за что, просто Расплюев вспоминает:
“По первому разу купца Попугайчикова за ворот и туда!.. Уж очень у меня на
этого Попугайчикова руки чешутся; потому подлец, всякую совесть потерял; и в ус
не дует. Вы ему приказать изволили, а он смеется. Нет, говорит, шалишь; прошло
ваше время! А в чем же, Антиох Елпидифорыч, наше время прошло?” И вот
между следователями и купцом происходит разговор, который слишком хорош, чтобы
не привести его здесь целиком:
Расплюев.
Ну, вы подсудимого знали?
Попугайчиков.
Помилуйте, к чему нам знать?
Расплюев.
Как же вам не знать?
Попугайчиков.
Почем же нам знать?
Расплюев.
Вы должны знать.
Попугайчиков.
Что делать, не знал.
Расплюев
(помолчав). Ведь мы, батюшка, не отстанем.
Попугайчиков.
Как угодно.
Расплюев
(Оху). Прикажете продолжать?
Ох.
Продолжать.
Расплюев
(хлопнув по столу всей пятерней). Да вы знаете ли, какое дело следуем, а?
Оборотень, вуйдалак, упырь и мцырь!! – взят! – сидит в кандалах – и
показывает!!.. (Опять хлопает.) Так что же вы тут говорите…
Попугайчиков,
посмотрев искоса на Расплюева, вынимает бумажку и подает Оху.
Ох
(продолжая читать бумаги и не смотря на Попугайчикова). Что это?
Попугайчиков.
Благодарность-с.
Ох.
Какая?
Попугайчиков.
Двадцатипятирублевая.
Ох.
Не могу.
Попугайчиков.
Сделайте милость.
Ох.
Не могу.
Попугайчиков.
Не обижайте, Ваше Высокородие.
Ох.
Не могу, говорю я вам, – рад бы, но не могу.
Попугайчиков
(вздохнув). Извольте-с. – (Достает другую бумажку).
Ох.
Послушай, – Флегонт Егорыч, ты меня знаешь? Ну – то-то; я, братец, без
хитростей; – меньше ста рублей ни копейки.
Попугайчиков.
Обижаете, Антиох Елпидифорыч.
Ох.
Какая же обида? /… / Обиды нет. Обида – произвол; а тут какой же произвол,
когда моя необходимость…
Попугайчиков
(вздыхает). Быть, стало, по-вашему. (Отдает сотенную и подходит к Ваничке.) Ну
ты, гнида, где расписаться?
Так,
наряду с вывернутым наизнанку приемом “остранения” автор пользуется и
прямым. Вурдалак – дело житейское, а столь заурядная вещь, как вымогательство,
предстает в изображении Кобылина чем-то, напротив, очень странным. Человека просто
вызывают, чтобы получить с него деньги на единственном основании: “Вы
должны знать… Так что же вы тут говорите… ” О своей
“необходимости” Ох говорит совершенно без задней мысли, с каким-то
даже простодушием (“Ну – то-то; я, братец, без хитростей; – меньше ста
рублей ни копейки”). Вообще, склонность к иронии или чуткость к
двусмысленности, как уже говорилось, Расплюеву с Охом мало свойственны; вот
разговор по поводу признаний Тарелкина:
Ох.
Что же – и он это чистосердечно говорит?
Расплюев.
Помилуйте, как же не чистосердечно: ведь другой уж день не поим, так тут всякое
чистосердечие наружу полезет…
Такое
– доведенное до идиотизма – описание взятки есть, кстати, еще у Сумарокова. В
замечательном очерке “О думном дьяке, который с меня взял пятьдесят
рублев” Александр Петрович описывает весь процесс с большой
добросовестностью, как путешествующий английский эксцентрик заносит в дневник
рассказ об экзотическом туземном обычае, коего свидетелем или участником он
оказался, и не говорит ни слова лишь про само дело, по которому взятка
давалась. Все выглядит так, что автор приезжает на двор к дьяку, долго ждет на
морозе, допускается, наконец, для того, чтобы отдать деньги, а потом уезжает
восвояси.
Заканчивается
весь рассказ дурашливым резюме: “… А я думал, что в тепле быть и брать
за ничто чужие деньги, ето хорошо, а в холоде быть и отдавать за ничто свои
деньги, ето не гораздо хорошо”.
Сходным
образом дело движется при опросе свидетелей. Следователи не только не могут, а
как будто не хотят выяснить истину. Тарелкин у них предстает то невыясненным,
“беспаспортным” Вуйдалаком, “засосавшим насмерть двух
чиновников” (Тарелкина и Копылова) и тем самым оказывается каким-то
третьим лицом; то он считается “покойным Копыловым” (когда
допрашивают помещика Чванкина, бывшего в переписке с Копыловым); то
“покойным Тарелкиным” (когда ведется допрос знавших Тарелкина).
Громоздя нелепость на нелепость, следователи еще разукрашивают исходный
вымысел, что начинает требовать все большего числа задержанных.
Зачем
это надо? – ведь не для того же, чтобы запутать очевидное, как стараются
Варравин с Тарелкиным в “Деле”? Там-то совершенно сознательно, с ясно
видимой практической целью они представляют простой случай с Муромскими в самом
сомнительном свете, надеясь сорвать отступного.
Варравин.
… где же истина, спрашиваю я вас? (Оборачивается и ищет истину.) Где она?
где? Какая темнота!.. Какая ночь!.. и среди этой ночи какая обоюдуострость!
Муромский
(с иронией). Темнота. Среди темноты ночь, среди ночи обоюдуострость… (Пожав
плечами.) Стар я стал, – не понимаю!..
Варравин
(с досадою). А вот поймете. …. я затем коснулся этих фактов, чтобы
показать вам эту обоюдуострость и качательность вашего дела, по которой оно,
если поведете туда, то и все оно пойдет туда… а если поведется сюда, то и
все… пойдет сюда…
Муромский
(с иронией). Как же это так (качаясь) и туда и сюда?
Варравин.
Да! И туда и сюда. Так, что закон-то при всей своей карающей власти, как бы
подняв кверху меч (поднимает руку и наступает на Муромского; – этот пятится), и
по сие еще время спрашивает: куда же мне, говорит, Варравин, ударить?!.. ….
Вот это самое весами правосудия и зовется. Богиня-то правосудия, Фемида-то,
ведь она так и пишется: весы и меч!
Муромский.
Гм… Весы и меч… ну мечом-то она, конечно, сечет, а на весах-то?
Варравин
(внушительно). И на весах, варварка, торгует.
Муромский.
А, а, а… Понял…
Варравин.
То-то (с иронией), а говорите, стар стал – не пойму…
В
“Смерти Тарелкина” случай и без того запутан до предела, не мешало бы,
напротив, внести ясность – но полиция настаивает на каждой двусмысленности.
Расплюев.
Ну, таперь тебе Силу-то Копылова оказывали? – Ты его видела?
Людмила.
Видела.
Расплюев.
Признаешь ли его?
Людмила.
Признаю.
Расплюев.
Ну, стало, это он?
Людмила.
И он, сударики, и не он.
Расплюев
(Оху, значительно). Вот оно! (Ваничке.) Пиши.
Людмила
(продолжает). Его как звать-то?
Расплюев.
Сила Силин Копылов.
Людмила.
Ну, он.
Расплюев.
А с виду?
Людмила.
А с виду не он.
Расплюев
(Оху). Вот оно… прикажите записать.
На
этом пути следствие, наконец, упирается в преграду, перед которой пасуют и сами
следователи. Изобретательному Тарелкину уже нечего терять, и он пускает против
Расплюева последнее оружие.
Расплюев.
Кто твои сообщники?
Тарелкин.
Весь Петербург и вся Москва.
Расплюев.
/… / Показывай поимянно – кто и кто?
Тарелкин.
Мало ли их!
Расплюев.
Показывай, говорю!.. Ну главных зачинщиков показывай!
Тарелкин.
Максим Варравин, экзекутор Живец, частный пристав Ох, квартальный поручик
Расплюев.
Расплюев
(смешавшись). Вот те раз!.. (Оху.) Что же тут прикажете делать?
Каждый
талантливый писатель – пророк. Легко было Абуладзе в “Покаянии”
изощряться на тему допросов в Чека, где испытуемый признается в намерении
прорыть подземный тоннель длиной от Бомбея до Лондона, а следователь,
оторвавшись на секундочку от рояля, приобщает признание к делу. В основе этого
– реальные события; некоторые арестованные нагромождением нелепостей в своих
показаниях надеялись сорвать следствие или хоть таким способом “от
противного” достучаться до какой-то логики; да не на тех напали. Есть
человек, который благополучно отсидел за шпионаж в пользу Ассирии и Вавилона –
это исторический факт. Но Александр-то Васильевич смотрел не в прошлое, а в
будущее…
Собственно,
безнадежно запутанный ход следствия прерывается внешним, насильственным путем –
Тарелкина разрешает от уз генерал, заполучив свои бумаги. Здесь также много
несообразностей. Спрашивается, куда может уйти Тарелкин, если в передней
караулят Ох с Расплюевым; и как будет объясняться с ними Варравин, отпустивший
важного преступника; и как будет жить Тарелкин по засвеченному формуляру
покойника Копылова, если полиция не преминет учинить по нему розыск? Но все эти
соображения уже не волнуют автора, который, чем ближе к концу пьесы, тем меньше
стесняет себя условностями внешнего сюжета.
Внутренний
сюжет завершен, мытарства Тарелкина окончены, и ему остается только сгинуть
куда-то под напутствие генерала: “Я тебе говорю: ступай прямо в Пекло, –
там тебе не откажут – примут!.. ”
Возвращаясь
к прочтению Кобылина современниками-критиками, хочется пожелать напоследок,
чтобы скорое торжество эры Водолея не ввергло наше литературоведение в
крайность обратного толка. Как бы вдруг, разом прозрев, не открыть мистической
подоплеки у Белинского, Писарева, Добролюбова. Литература – вещь неожиданная…
Список литературы
Для
подготовки данной работы были использованы материалы с сайта http://www.litera.ru